Текст книги "Ледолом"
Автор книги: Юрий Рязанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 48 страниц)
А я ей возразил:
– А ты сама, бабушка, как поступаешь? Ведь тоже правду говоришь?
– Я шеловек штарой, мене шкора помирать. А у тебя вша жижня впериде. Вот. Прошла, Егорка, та пора, кады мождно было правду-матку в глажа режать. Ноне жа энто ух крепко шкрибут. Неушто шам-те швоими глажами не видишь?
Я достойно ответил бабке, верно поняв, к чему она клонит разговор:
– Бабушка, ты, видно, совсем ничего не понимаешь. Советская власть у нас – не капиталистическая. Не царизм проклятый. Когда за правду можно было на каторгу сослать. Сейчас – свобода! Социализм!
Герасимовна вытаращила на меня мутноватые глаза, словно на сумасшедшего, – ходил к нам в дом один дурачок, побирался, и звали его почему-то по уличному Гоп со смыком, так вот он зачастую такие соображения высказывал, что семеро умных не смогли бы смысла в них отыскать, такая чушма [401]401
Чушма (чушь) – нелепость.
[Закрыть]и околёсица, [402]402
Околёсица – вздор.
[Закрыть]– махнула на меня руками, быстро повернулась и уковыляла к себе в комнату.
А я подумал:
«Ну бабка! Совсем сбрендила. От старости, похоже».
Я-то твёрдо верил, что большинство советских граждан – честные люди. А всякая нечесть скоро отомрёт. Как динозавры. И наступит во всём мире коммунизм! Ура!
К наступлению этого счастливого времени себя и надо готовить. Бороться с недостойными и «под Ленина себя чистить», как сказала великий пролетарский поэт. Которого я, между прочим, хоть не часто, но с удовольствием читал. Но чаще других, пожалуй, я доставал из нижнего ящика бабушкиного шкафа заветную книжечку Фраемана «Дикая собака Динго, или повесть о первой любви». Лет в четырнадцать-пятнадцать.
Перечитывая эту небольшую по объему книжицу, многие эпизоды я видел мысленным взором, словно происходящими в натуре, и становился как бы соучастником их или представлял нарисованными праздничными нежными акварельными красками.
Теперь уже откроешь тугой ящик и не извлечёшь заветную книгу. Зато и не услышишь скрипучий отцовский голос, когда папаша, лёжа, как всегда, на диване и шелестя свежим номером «Челябинского рабочего», меланхолично произнесёт:
– Хватит тебе, Юряй, чернокнижничеством заниматься. Иди. Займись каким-нибудь делом, перестань валять дурака…
Откуда, по каким понятиям чтение равноценно «валянию дурака»?
Значит, газету листать – не «валяние дурака», а упоение «Утраченными иллюзиями» Бальзака или тем же произведением Фраермана…
А когда был помладше, лет пяти-шести, надоев своими «почему?», «что такое?», «кто?» и «что?» и прочим, жгущим меня любопытством, молча получал щелчок пальцем по лбу.
Естественно, подобное «воспитание» отнюдь не радовало меня, и я тут же распускал слёзы. Спрашивается, зачем применялись такие «воспитательные меры» и кому они приносили пользу?
Если мои хныканья и рыдания слишком беспокоили отдых папаши, то он удалял меня подальше: в угол комнаты, к окну, стёкла которого зимой всегда серебрились узорами листьев пальм и других волшебных растений, на них я, не ведая, что творю, оставлял многочисленные дактилоскопические оттиски своих малюсеньких пальчиков. Это занятие увлекало, и лишь мама меня, продрогшего, оттягивала от сказочных ледяных волшебных рисунков. И уже на следующий день её предсказания сбывались – я заболевал. Чаще не выдерживало горло, и мама лечила меня тёплым молоком и ватными повязками с шерстяным шарфом. Но ей обычно недосуг заниматься мною, и я обзаводился насморком, или ангиной, или ещё какой-нибудь «холерой», в жизни моей начиналась новая эра не только с питьём горячего молока, пертуссина и прочих прелестей, с тепловыми повязками на горло, полосканиями, откашливающими и тому подобным. Это, когда моё «воспитание у ледяного окна» обнаруживалось через несколько дней.
Отцу было хоть бы хны. Он помалкивал, пока мама металась с лечением меня.
Стасик, более спокойный, чем я, не докучал отцу и где-нибудь тихонько играл сам с собой в уголке или под огромными дубовыми раздвижным столом – братишка жил непохожей на мою беспокойную жизнь, своими интересами – четыре года разницы всё-таки диктовали иные интересы.
Глупые мои вопросы становились опасными для меня, когда папаша пребывал в пивных грёзах, – в такие минуты его лучше не задевать даже словом. Он изволил дремать, закрыв колышущимся листом газеты лицо, от которого всегда пахло тройным одеколоном, флакон которого с пульверизатором всегда стоял на подзеркальнике. Трогать их строго запрещалось. И я не прикасался ни к синему фигурному флакону, ни к красного цвета резиновой груше, заключённой в шёлковую сетку такого же оттенка, но тщательно разглядывал их – запретное всегда интереснее доступного.
К слову пришлось, от бабушкиного приданого нам досталась ещё одна вещь, к которой мне строго-настрого запрещалось приближаться (зная моё непомерное любопытство), – к настенным большим квадратным, похожим на застеклённый сундучок часам, украшенным резными балясинками (справа и слева от покрытого белой эмалью золочёного циферблата), с крупным, из жёлтого металла, круглым маятником. С красивым, как с удовольствием повторял отец, «мелодичным» боем по удару каждые полчаса и определённым количеством их – согласно цифре на эмалевом циферблате, которой косались одновременно малая и большая стрелки.
Эти часы, вероятно, напоминали отцу его детские годы и тёплую утреннюю булочку под подушкой. Поэтому он столь категорично запретил мне трогать их – память о том, о чём мне никогда не рассказывал, а доверил лишь маме и почему-то приятное это воспоминание унёс с собой навсегда. С мамой в какие-то минуты он иногда откровенничал – у них существовала своя интимная жизнь, в которую они меня и брата никогда не допускали. Со слов мамы, бабушка будила любимца Мишу, он был девятым ребёнком в семье и единственным мальчиком. Под бой часов он, проснувшись, тотчас просовывал ручонку под подушку, вынимал из-под неё тёплую булочку с изюмом – с этого начинался Мишенькин день. Вот какими воспоминаниями, возможно, были дороги отцу эти настенные часы. И не только. Мало ли что могло происходить под их звоны.
Тем более что мною были безвозвратно разобраны по винтику настольные часы в стеклянном футляре, которые в полдень и полночь исполняли какой-то гимн, а каждые четверть часа издавали один тонкий звуковой сигнал, похожий на звон колокольчика.
Мама упросила очень сердитого отца, который не мог смириться с моими выдающимися способностями превращать сложную вещь в груду простых металлических деталей, не наказывать меня. За настольные часы.
После я и сам горько посожалел об этих своих способностях. Но было поздно – всё за годы куда-то растерялось. Вероятно, в играх со Славкой дома и на улице.
Они, эти утраченные настольные часы, напомнили мне о бабушке, которую смутно припоминал. И знал лишь одно точно: именно она, бабушка, спасла меня от, казалось бы, неминуемой смерти. Когда мы жили (или скрывались?) в Азии, в Семипалатинске. Там я и появился на свет. Но родным местом, Родиной своей, почитаю Челябинск. Спасительница же моя родилась где-то в бескрайних казахстанских степях. Там росла и расцвела. И влюбилась, по моему предположению, в одного из покупателей, так сказать клиентов её отца, расторопного и смышлёного рязанского голубоглазого парня. Вышла за него замуж и нарожала ему, наверное, не меньше полудюжины детишек. Самым любимым её дитятком стал младшенький, Мишенька, мой будущий отец.
Бабушка привезла меня из Семипалатинска в подоле в родной город моего отца грудным младенцем, умирающим от малярийной лихорадки. Однако мне с помощью бабуси удалось выкарабкаться из лап курносой, за что я ей благодарен навсегда.
Вскоре она уехала в казахские необъятные просторы и как бы растворилась в них. У нас остались старомодные небольшие очки в затёрханном футляре, видимо забытые впопыхах. Но благодарная память не забывает добро. Хотя и смутный, образ бабушки сохранился во мне до сих пор.
Так эти очки пролежали в одном из ящиков комода, променянного в военные годы за буханку серого хлебушка. К удивлению, они уцелели до сего дня.
Иногда они попадают мне в руки, и задумываешься на вечную тему: ради чего живёт человек? Что и кого после себя оставляет?
Как часто, к сожалению, приходится наблюдать, точнее – видеть: жил человек, умер и после себя не оставил ничего. Даже добрых воспоминаний. Как будто и не жил вовсе.
Если такой человек заглянет перед кончиной в зеркало жизни, то не увидит своего отражения, – пустота. Человек отражается лишь своими положительными либо отрицательными делами, поступками. О последних я пока не упоминаю.
Например, одно из воспоминаний: детдомовский паренёк по кличке Моня. Впрочем, о нём ещё придётся упомянуть в связи с персонажем следующего сборника рассказов. А цель их – разобраться правдиво, что же всё-таки есть моя жизнь. Возможно (хотя маловероятно), что хоть кто-то из читателей извлечёт каплю полезного для себя из этого повествования. Зачем же тогда я их пишу? Без «Ледолома» трудно понять, объяснить моё поведение в советских тюрьмах и концлагерях, в армии, в комсомоле, участие в качестве рабкора в газетах, учёбу в университете, коллекционерскую деятельность, работу корреспондентом, работягой и, наконец, библиотекарем. Вот и вся моя жизнь. Но тогда…
Стоял перед бабушкиным зеркалом в сорок восьмом и размышлял о том, как построю будущую свою жизнь. А скорбная история её уже маячила в ближайшем грядущем, но я этого не видел. Уже тогда я решил бороться за цель изо всех сил. Не то что детдомовец Моня.
Но сейчас не о Моне разговор. Хотя в сознании мелькнул нелепый отрывок его, Мони, жизни. Конечно же, он явился уроком, что такого со мной не должно, не может произойти. Я наизусть помнил слова Николая Островского о том, как надо прожить жизнь, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. Эта формула и стала моей истинной целью. Хотя чётко и объёмно тогда она ещё не вырисовывалась. Просто внутри возникали отдельные мысли, не скреплённые единым стержнем.
Не знаю, не считал часов и минут, проведённых один на один перед старинным зеркалом, но многие из этих подобных мыслей промчались в вихрастой голове моей, как единый миг. Помню лишь, что именно в те часы и минуты всё во мне торжествовало: наконец-то достиг совершеннолетия и готов к выполнению задуманных планов. Наконец-то! Кончилось слишком затянувшееся детство. И, как в старинных книгах вычитал, началось моё отрочество. [403]403
Отрочество – переходный период между детством и юностью.
[Закрыть]Думалось, теперь стоит лишь обрести полную свободу – и дерзай! Себе я казался человеком бесстрашным (как глубоко ошибался! хоть чуточку бы об этом имел жизненного представления) и способным на добрые, бескорыстные поступки. Свободы, вот чего мне не хватало. Теперь я её обрёл. Скоро у меня её будет более чем предостаточно. В этом я совершенно уверился.
В такой эйфории [404]404
Эйфория – повышенно-радостное настроение.
[Закрыть]пребывал несколько дней и вечеров. Их я истратил на сочинение правил поведения и поступков.
Ничего особенно нового в сравнении с тем, по которым я уже жил, не прибавилось. Многое, как ни странно, заимствовал из маминых «моралей». То, что ещё недавно мне казалось бесконечно повторяемой «нудягой», в эти дни и вечера «устоялось». Например, зарабатывать на жизнь только честным трудом. Иным способом я просто не мог, не способен был существовать. Вся трудовая жизнь моя это правило в дальнейшем подтвердила. Вдруг потом признал я и другое: необходимо выучиться хорошей, полезной людям и нравящейся тебе специальности, да и не одной, не обязательно медицине, а такой, которая приносила бы радость другим, ну хотя бы пользу, удовлетворение от собственного труда. И учиться. Продолжать всегда учиться. Насколько позволят способности. Например, писать хорошие, приносящие пользу читателям книги. Когда будет, о чём поведать другим.
Ещё тётя Даша Малкова, когда ей какими-то неведомыми путями попала в руки тетрадка моих стихов (как я уже признался, плохих, подражательных и во многом беспомощных), она поспешила сообщить маме, что Гере следует после окончания школы поступить в только что открывшийся в Свердловске университет на факультет журналистики. Уже почти полвека я удивляюсь её пророческим словам – сбылось в точности. Некоторые, наверное, не поверят или усомнятся в сказанном мною, но это – правда. Через много лет, в шестьдесят первом, казалось, и надеяться-то было не на что. Позади: тюрьма, концлагеря, армия, «чёрный» труд на заводах, и в то же время – учёба в школе рабочей молодежи, рабкорство, длинные полки прочитанных книг, желание познать богатство жизни, накопление житейского опыта, борьба, постоянная, неустанная борьба за справедливость, множество поражений в этой вечной схватке и всё-таки продолжение её. По сей день.
Эти мои шаги в жизни, возможно, кому-то могут показаться нелепыми, но в пятьдесят пятом году армейские комсомольцы оказали мне почти невероятное доверие: приняли в свои ряды. И я старался оправдать это великое для меня доверие. Думаю, работая в комсомоле, я ни словом ни делом не нарушил корчагинские заповеди, честно отслужив в этой организации не только положенный срок, но и после пытался во всём оставаться ей полезным. Друзья по комсомолу поддерживали меня в этой борьбе за справедливость даже, когда я выступил в городской газете с критической корреспонденцией против директора ангарского завода КВОиТ [405]405
Завод котельно-вспомогательного оборудования и трубопроводов.
[Закрыть]о беспорядках, происходивших на нём. А ведь я работал на этом производстве рядовым слесарем и был очень уязвим со стороны руководства. Общественная моя жизнь складывалась напряжённо, как и положено активному комсомольцу, вплоть до отъезда в Свердловск. Да и в нём тоже.
…Как-то на кухне бабка Герасимовна в неоднократно повторявшемся споре на религиозную тему, помню и сейчас какую (я всегда упорно доказывал своё), неожиданно спросила:
– Георгий (по крещению имя назвала!), ты в каком мешаше [месяце] уродилша?
– В мае, – ответил я.
– А шишло како?
– Зачем Вам это, бабушка, знать? Какая разница?
– Отвешай правду, – почти приказала она.
Мне тогда лет тринадцать исполнилось, если не ошибаюсь. А может, двенадцать.
– Ну, двадцать восьмого. Да зачем Вам?
– Молши.
Она минуту покумекала и уверенно заявила:
– Век тебе маятша. Ох, много горя примешь! Ты на меня не шершай, иштинну правду тобе молвлю.
– Да Вы, бабушка, цыганка, что ли? Я в разные предрассудки не верю. Откуда Вам знать, какая у меня жизнь будет? Чепуха всё это… Да и не впервой я это от Вас слышу.
– Ох, попомнишь меня… Я ж тобя нашкрожь вижу… Но ш пути швово, на который тобя Гошпоть наштавил, не шворашивай. Такова шудьба твоя. Вшо примай без ропата: и хулу и похвалу. Швоей дорогой иди, не шумлевайша, и в Бога уверуешь, как Хома.
– Бабушка Герасимовна, мне смешно Ваши слова слушать. Тем более что человек я неверующий. Вот уж поистине бабушкины сказки.
– Айда-айда, [406]406
Айда – идём, иди (проречие).
[Закрыть]куда пошёл… Неверуюшший! Ты крешшоный. И тепериша жа тобой ангел-хранитель штоит. Вот ш ним ты и пойдёшь до конша.
Я обернулся и шутливо произнёс:
– Где он? Я его что-то не вижу. Он невидимка, что ли?
– Дурак ты, Егорка. Поболе поживёшь, дак ужнаш. А шишаш ижиди вон ш глаж моих, ахальник.
– А Вы не обзывайтесь! Старая, а хулиганите, – сдерзил я, разозлившись.
На том с ней тогда и расстались. Но случайно перехватил взгляд её. Раньше глаза её виделись мне мутноватыми. На сей же раз они смотрели твёрдо, зорко, будто буравчики сверлили. И что-то в них увидел пугающее меня. Словно другой человек, не бабка Герасимовна, вперился в меня её глазами.
Полагаю, долгонько она присматривалась ко мне. Изучала. Прежде чем своё предсказание в очередной раз выложить. А я на неё то издалека поглядывал, то вблизи, но скользя. Что интересного можно увидеть в восьмидесятилетней или девяностолетней старухе, кроме многочисленных морщин на лице да дряблой кожи на руках? А она вон какой оказалась! Совсем другой. Шилья её маленьких чёрных глаз после неоднократно возникали в моей памяти и через много лет.
Оставим Герасимовну в покое, потому что она давно умерла, бедолага. Кстати, чуть ли не в один день со Сталиным. И с моим братом Станиславом. И с мамой Эдочки Васильевой (у неё мы иногда покупали такое вкусное молоко от коровы Бурёнки, которую я любил угощать травой после возвращения её с пастбища). Богат урожай оказался для курносой – не только для страны, но и для нашего двора и семьи в пятьдесят третьем – не обошла она его стороной. Смертонос притягивает жертвы, даже когда сам становится трупом, тленом, пока дьявольские силы не покинут его.
Чтобы закончить рассказ о Герасимовне, должен признаться, что вообще её предсказания сбылись. Прозорливая оказалась бабка. Природный психолог. Только верующим я так и не стал. Хотя многие «профессионалы» упорно натыривали [407]407
Натыривать – наталкивать, убеждать (феня).
[Закрыть]меня, убеждая, что я христианин. И ласковыми голосочками, и отборным тюремным паскудным матом. Надо было им, надо… Очень! Ну позарез! Чтобы «мясорубка» работала беспрестанно. Не получилось. Потому что додумался до неоспоримой истины: из ничего невозможно создать нечто. Посему следует, что Мир, Мироздание, Вселенная (читай – Глобальный разум) не создан никем, а существовал, существует и будет существовать всегда. Слово «Мир» я употребил неточно. Под ним следует подразумевать все миры, все пространства, что существовали, существуют и будут существовать во Вселенной и за её пределами, ибо Разум безграничен.
Вероятно, мои рассуждение не совсем верны с точки зрения высоких наук, о которых и представления не имею, но логичны. Собственно, логика и легла в основу моих выводов.
…Тогда перед зеркалом во мне укрепилось убеждение, что в определённых случаях надо сознательно идти на жертвы. А понадобится – рисковать собственным здоровьем, собственной жизнью. И такими незначительными мелочами, как благополучие. Ради чего многие люди и существуют. И был готов на подобные поступки. Если цель стоила того.
За примером далеко не нужно ходить: мама, она имела все возможности, по крайней мере во время войны, устроиться очень благополучно. И наша семья не жила бы столь скудно и голодно. Но она сама выбрала трудный путь. Потому что так требовала обстановка в стране. Она жила не только ради наших семейных, точнее сказать личных, интересов, а всего Отечества. И шла туда, где осознавала себя наиболее нужной.
В прошлые, юные, годы я как-то не задумывался над этим, хотя знал. Её поведение мне казалось обычным. Так должен поступать каждый гражданин страны. Хотя даже детским своим умом понимал, что далеко не все руководствуются этими правильными понятиями. Видел и прямо противоположное. Таких людей я осуждал в себе. И верил, что, поскольку будущая наша жизнь, несомненно, изменится после победоносного окончания войны, все люди станут лучше, добрее – ведь пережить такое… Моя личная судьба виделась мне бесконечно радостной. И я стремился в неё, преодолевая трудности. Как почти все.
А то, что всякие допотопные старухи бормочут о каких-то муках, якобы ожидающих меня в мифическом потустороннем мире, – всё это че-пу-ха! Какой жизнь сам выстроишь, такой она и станет. Ведь главные трудности – позади. И они никогда не повторятся. Всё зависит от тебя самого. А то, что маме сейчас по-прежнему нелегко содержать и кормить уже не нас троих, а лишь отца и Славку, я просто облегчил её жизненную ношу.
Когда изматывающая, кровопролитная война закончилась и с неё вернулся отец всего с одним небольшим осколочным ранением, мама снова перевелась на предприятие, где продолжила работу по своей университетской специальности.
Мне есть с кого брать пример, чтобы сделаться полезным обществу человеком. Примеров и кроме мамы сколько угодно: десятки раз смотрел наши фильмы – их герои не прекрасные ли образцы для подражания? Не однажды перечитывал и книгу Николая Островского «Как закалялась сталь». Она, как уже отмечал, давно превратилась в настольную, самую мудрую, насущную, духовно-руководящую книгу. И сейчас в нашей, ещё небольшой по количеству экземпляров, домашней библиотеке она числится под номером один. По значимости [408]408
Интересно, что в шестьдесят первом году, после серьёзных, можно сказать драматических, жизненных передряг, скитаний по тюрьмам и концлагерям, отслужив в армии и окончив ШРМ, я поступил в УрГУ на факультет журналистики. Темой вступительного сочинения, героем его стал именно Павел Корчагин. Меня не поколебало ничто – я продолжал верить в избранную цель.
[Закрыть]для меня. Похожим (по духу) на Корчагина мне очень хотелось стать: целеустремлённым, честным, готовым вступить в бой, в схватку (не обязательно с винтовкой или наганом) с теми, кто противодействует достижению заветной цели – добиться справедливости. Участвуя в борьбе за создание справедливого общества, в построении его, я продолжу Великое Дело, за которое сложили свои головы миллионы таких, как Павел Корчагин. Я хотел бы стать одним из них. Именно так восторженно я думал, вглядываясь в своё отражение в зеркале, не допуская мысли, что меня может ждать иная судьба.
Мелькнуло лишь сомнение: хватит ли духовных сил, чтобы продолжить путь Павки? Не дрогнуть? И решил – не отступлю!
«Конечно, столь героических поступков уже не совершить – времена не те, – подумал тогда я. – Но строить счастливое будущее – для всех! – работать, не щадя себя, не жалея тратить свои силы, эту возможность мне даровала судьба. Теперь – за дело! И судьба мне такую возможность явно предоставила. Но сначала в зловещем, карикатурном виде – зеком в советских концлагерях. Она, как я понял, испытывала меня на твёрдость.
О как по-детски я был самонадеян в те блаженные минуты, даже не допуская мысли, что совершенно не знаю настоящей жизни и многочисленных её превратностей! Но уверенность, что на моём пути обязательно встретятся хорошие, добрые и честные люди, будущие спутники и единомышленники, их в стране – миллионы, и помогут в опасную минуту, я же помогу им, придала мне ещё больше уверенности и надежд, всколыхнула, казалось, бурлящую внутреннюю силу. И вот тут я не ошибся. Правда, их оказалось не столь много, как в моих фантазиях. Но…
…У меня уже есть хотя бы один такой друг, пусть со смешной и не нравящейся мне уличной кличкой – Шило. Двоюродный брат Игорёшки. Я его звал только по имени – Колей. Детдомовец, а это слово обычно произносилось многими не с положительной окраской, он тоже любил читать книги не меньше меня или Игоря и был честным парнем. Не то что, например, Толька Мироедов, сын «троешника» из прокуратуры. В общаге, в тумбочке, Коля имел небольшую личную библиотечку из любимых произведений художественной литературы, десятка два экземпляров. Я это про себя отметил: не вкусную жратву, не шмотки [409]409
Шмотки – вещи, одежда. Это слово вроде бы до сих пор в употреблении.
[Закрыть]с барахолки, [410]410
Барахолка – рынок. Кажется, это слово – анахронизм (устарело).
[Закрыть]а книги приобретал он на очень трудно зарабатываемые рубли. Доверяя Коле, мы с Игорёшей познакомили его с букинистом Михаилом Яшпаном, и он стал его «клиентом». Несколько книг Коля раздобыл самостоятельно, на базарных развалах. В общем, «заразился». Остальные коммунары не проявляли интереса к книге, кроме Вали Бубнова, приёмного сына расстрелянного «врага народа», бывшего большого советского начальника. Коля, черноглазый, кудрявый парень, испанец по национальности, был дважды сиротой: сначала от фашистов погиб его родной отец, коммунист, а в тридцать восьмом отчим получил пулю в затылок от своих единомышленников-большевиков.
Всё. Разглядывание себя в зеркало прекращаю. И беседу с собой – тоже.
Решив пойти после почти недельного прогула на работу, я опять через Колю рискнул попроситься к Николаю Демьяновичу – снова на ремонтно-механический завод. Почти два прошедшие года я с ребятами поддерживал товарищеские отношения. А это было непросто. Иногда очень даже непросто. Дружил я по-настоящему с Колей Шило. А пытался якшаться с остальными пацанами. Судя по всему, они на меня особого зуба не имели – знали и, главное, поняли, почему мне пришлось из родного дома добровольно уйти. На их поддержку я теперь и рассчитываю. На их прощение. Несколько дней я угробил на получение паспорта. Мама всё это время уговаривала меня «поискать» работу в Челябинске. Почище.
В нагрянувшее воскресенье я встретился с Колей, объяснил ему, не тая ничего (как бы там ни было, увольнительную обязан был получить), и он обещал поддержать за меня «мазу» [411]411
Маза – защита (феня).
[Закрыть]перед Николаем Демьяновичем.
Он отнёсся к моей просьбе, хотя меня постоянно терзали сомнения, сочувственно. Только одно неприятное предупреждение сделал: чтобы родители более ко мне не приходили. «Не качали права». [412]412
Качать права – доказывать собственную правоту (феня блатных и партчиновников).
[Закрыть]Значит, мама побывала здесь, пока я возился с получением паспорта. Я пообещал.
Застав маму на кухне, признался ей, что продолжу работу на том же заводе в Смолино. Я догадывался, почему ей не нравится смолинский коллектив. Но меня связывало с коммунарами слово чести, данное при приёме.
Ожидая истерики, запрета, требований лучше устроить своё будущее и прочих «сюрпризов», я даже удивился, что к моему решению она отнеслась спокойно. Вероятно, папаша убедил её: пусть уходит хоть куда, лишь бы ему «глаза не мозолил».
Но всё-таки спросила:
– А получше другого ничего не мог подыскать?
– Меня этот завод устраивает. Буду на слесаря учиться.
Конечно, не обошлось без слез. Я видел, как они текли, поблёскивая, по её щекам.
У меня комок застрял в горле. Но вспомнил, что мне уже шестнадцать, и я не собираюсь всю оставшуюся жизнь держаться за её юбку.
– А с пути истинного они тебя не собьют? Попадёшь в какую-нибудь шайку…
– За себя, мама, ручаюсь. Твёрдо. Не беспокойся.
– Все они какие-то бывшие беспризорники…
– Вот именно – бывшие. А в настоящее время зарабатывают на хлеб своим горбом. Не виноваты же они, что без родителей остались…
– Это, разумеется, так. Но у тебя-то…
– Давай об этом не будем затевать разговор: живы мои родители или нет, главное – оставаться честным человеком.
– Ты своё-то заберёшь или здесь оставишь?
– А что тут моё? Книги.
– Вещи разные.
– Кое-что из одежды, если позволите, возьму. Когда понадобится.
– Забирай, что нужно. Тебе собрать или сам?
– Сам. Если и отец не против, по воскресеньям буду проведывать. Как прежде. Когда прогул отработаю.
– Приходи, конечно же. Только душа у меня по тебе всё равно болит.
– Не переживай. Всё будет хорошо. Паспорт на всякий случай оставляю у вас. В пятом томе «Жизни животных» Брема будет лежать.
– А как же тебя на работу без паспорта примут? Не положено.
– Так меня никто и не увольнял. Паспорт показал воспету. Сегодня уже не пойду – завтра. Последний раз дома переночую.
Мама заплакала вновь, закрыв лицо ладонями.
– Не надо, мама. Деньги лишние от зарплаты останутся – поделюсь с вами. Отец как-то говорил, что моя помощь не помешала бы.
– Да ладно. Какая там помощь. На пропитание себе заработал бы. А если трудности материальные возникнут, ты мне, сынок, скажи. Обязательно. Только так, чтобы отец не слышал.
Да, уютно папаша устроился в своей КЭЧ – всё чаще со службы возвращается навеселе. И пахнет от него водкой и пивом.
Какой-то сослуживец у него появился. По-нашему, по-уличному, кореш. Майор. Что ему, рядовому запаса, очень льстит: собутыльник – офицер. Отец иногда в разговорах с мамой называл его, вероятно, по фамилии – Пахряич.
Я давно знал, куда они после службы заходят «заправиться»: в ресторан «Арктика», что открылся после окончания войны на улице Кирова. Об этом своём случайном открытии я умолчал. Там они «под рюмашку» вспоминали и смаковали эпизоды своих фронтовых биографий, о чём, возвратившись, отец пересказывал маме.
Утром, тщательно выбрившись трофейной опасной бритвой «Золинген» и густо оросив физиономию «Тройным» одеколоном, в выглаженной мамой военной форме из дорогого материала, но без погон (воинское звание у него было ефрейтор), начистив до зеркального блеска хромовые, тоже новые, сапоги, он чинно отправлялся в свою КЭЧ, [413]413
КЭЧ – квартирно-экономическая часть.
[Закрыть]и это всё повторялось будто по расписанию – изо дня в день. Служил он поначалу рядовым бухгалтером, но через некоторое время его заметило высокое начальство, и он стал руководителем этой «конторы» (как сам называл её) – начфином.
Денег маме из своей зарплаты, как выше упоминалось, он не давал, а оплачивал лишь коммунальные услуги. Эту жертву он, вероятно, считал вполне достаточной. Для семьи.
Однако, заявляясь поздно вечером в родные пенаты, первые слова, произнесённые им, звучали обычно так:
– Фёдоровна, жрать подавай!
Далее папаша ни к чему, кроме столового прибора, не притрагивался.
Когда же мама, раздосадованная его «лежебоченьем», пыталась вынудить принести хотя бы пару вёдер воды из колонки, то он, продолжая пребывать в незыблемо горизонтальном положении на уютной, с младых лет привычной, из резного дерева, кушетке (диван-кровать мы искромсали на разжиг, замерзая зимой сорок первого. За ним последовал и погибший от уральского мороза фикус с разобранной по дощечкам кадкой). Но это произошло в сорок первом. А сейчас отец каждый раз отвечал.
– Это немужицкое дело, Фёдоровна. Пусть Юряй принесёт. Или Славяй.
А когда я поступил на завод, то адресат изменился – вместо «Юряй» появился мой «последователь» – «Славяй».
Я же отнюдь не почитал это занятие (или выгреб золы из топки и поддувала кухонной печи) «немужицким» делом, хотя пацану большущие оцинкованные вёдра даже на коромысле, от которого оставались мозоли на плечах, казались тяжёлыми. Но терпел.
Маму такое отношение мужа к домашним делам (и к ней лично) злило, и она иногда в подобных препираниях срывалась на повышенный тон. Мне всё это было больно слышать, и я или бросался выполнять нужную работу, успокаивая разнервничавшуюся маму, или быстро исчезал на улицу. Мне обидно становилось на отца, потому что она всегда оказывалась права. А он этого упорно не признавал. Не желал. Позднее «немужицкие дела» вспоминались мне, потому что легли целиком на плечи Стасика. А ему сейчас меньше, чем мне было в сорок пятом и сорок шестом. Но он вроде крепкий пацан и, уверен, будет помогать маме по хозяйству.
Написал эту строку, и сердце больно сжалось: когда я стоял перед зеркалом и, не сомневаясь ни в чём, «планировал» свою будущую жизнь, задевая и дальнейшее родных, Славке не оставалось жить и пяти лет. Ох уж эти «планирования»!
Всё в нашей семьи сложилось бы иначе и существовать стало бы попроще, если б мама не продолжала мантулить [414]414
Мантулить – работать (просторечие).
[Закрыть]на полторы ставки. Работа отнимает у неё не восемь, а двенадцать часов. Так будет и дальше – семью кормить надо кому-то.
Не обрадовали поведанные мамой кое-какие подробности отцовского детства: сызмальства его обихаживала персональная прислуга, а по дому всю необходимую работу («грязную») выполнял наёмный мужик по имени Гаврюша. «Барчонок» Миша называл его не Гавриилом и не по отчеству, а уменьшительно. В тридцать седьмом Гавриил случайно встретил ненавистного барчука на улице и с ликованием сдал чуждого пролетариату элемента чекистам. Судьба отца была бы, несомненно, очень печальной, если б не старый большевик (и тоже чекист) Александр Авдеев, который в дореволюционные годы скитаний скрывался в домах деда Алексея. Но об этом я уже упоминал выше.
Двухэтажный особняк деда в Заречье после октябрьского переворота большевики не успели конфисковать, и хозяин продал его со всеми дворовыми постройками и постоялым двором. Помог деду «неимущий пролетарий» Александр Авдеев, невенчанный муж (безбожник), гражданский супруг одной из дочерей деда – Клавдии, охранявший царскую семью, кажется по пути из Тобольска в Екатеринбург, и короткое время бывший комендантом знаменитого поезда, в котором содержались Романовы.