Текст книги "Ледолом"
Автор книги: Юрий Рязанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 48 страниц)
А мне было жаль тётю Лизу. Я даже представил, как мужа её, во всём белом, ставят к стенке, он молчит и не плачет. Мы ведь и сами часто, играя в войну, делились по жребию на красных и белых. Конечно, последними никому не хотелось оказаться. Но кем тебе понарошку стать, решали орёл или решка. И если выпадала решка, хлыздить считалось нечестно. И позорно.
Недавно я додумался: если б тётя Таня не ссорила соседей, то все мы жили бы дружно. Когда я спросил маму, почему тётя Таня следит за всеми нами, в ответ услышал загадочную фразу:
– Данилова – домком. Понимаешь? Домком.
– Нет, – признался я. – Не понимаю.
– Она председатель домового комитета. Её обязанность – за порядком в доме следить.
Поэтому, как говорит мама, «от греха подальше» обошли гряду Даниловых по мерной борозде.
…Писк усиливался, и с приближением нас к источнику становился всё отчаянней. Теперь точно можно было утверждать, что привлёкший нас звук доносится из квадратного отверстия помойной ямы, выкопанной почему-то за пределами снесённого в этом месте штакетника, – на территории нашего двора. Соорудили её с умыслом: отодвинуть подальше от окон длиннющего, на три подъезда, деревянного засыпного барака, тамбурами глядевшего во двор, который воротами выходил на улицу Пушкина. Для нас, пацанов, никаких помех не представляли заборы, ворота и калитки, мы умели пройти дворами пять кварталов напрямик. Сейчас этого не требовалось. Мы смело взобрались на помойный холм, к открытому зловонному жерлу, квадратному, с откинутой, на шарнирах, деревянной крышкой – оттуда, из поганого отверстия, летел призыв о помощи погибающего существа!
Встав на корточки, я заглянул туда, откуда нёсся отчаянный вопль. Не вопль, разумеется, а писк, но для нас он звучал как громогласный призыв погибающего. Просьба, мольба о спасении.
Славик тоже потянулся к отвратительно пахнущему отверстию, но я вовремя спохватился и крикнул ему:
– Не подходи близко! Стой там! Сам во всём разберусь. Сейчас разузнаю…
И яснее ясного услышал хриплый крик. Да кто же там? И понял – этот погибающий мог оказаться щенком.
Мы быстро нарвали лопухов, росших в обилии здесь же, у забора. Я обложил ими края не очень широкого отверстия, оставленного в деревянном щите, присыпанном кусками и крошками глины. И когда склонился над отверстием, задержав дыхание, то разглядел среди всякой гадости… котёнка! Совсем маленького. Этакий крохотный шевелящийся – живой! – комочек.
Как он туда попал? Оступился и свалился? Наверное, голодный, ползал в поисках пищи и сорвался со скользкого края. Он, похоже, ещё и ходить толком не умеет – только недавно родился. А может, его туда бросили? Тогда, кто совершил этот жестокий поступок? На такое способны только плохие люди. Очень плохие. Неужели эти разбитные, иногда нетрезвые девки и бабы из общежития, любящие по вечерам горланить разухабистые, матерные песни? Певуньи горластые и осатанелые плясуньи. Их гулянки мы довольно часто слышали из открытых окон общежития, а их визгливые пляски наблюдали с удивлением, будто они с ума посходили. (С тех пор я не люблю подобные зрелища.)
Примостившись на куче лопухов, чтобы не испачкаться, я сунулся в невообразимо противно пахнущую парну́ю духотищу, протянул руку, но так и не дотронулся до котёнка.
– Славка, держи меня за ноги, чтобы не бултыхнулся. Крепко держи!
– Ну кто там? – нетерпеливо поинтересовался братишка.
– Котёнок, кажись…
Мне удалось, повиснув над опасным отверстием, ухватить-таки мокрый пищащий комочек, упереться левой ладонью в осклизлый край деревянного настила и с пыхтеньем выбраться на свежий воздух, держа в зажатой правой ладони спасённого крохотного котёнка.
Положив на лопух, мы разглядели его. И бегом вдоль забора, по обжигающей голые ноги крапиве, кинулись к уличной чугунной колонке, чтобы обмыть нашего малыша.
Слепого и голого, без шерсти, котёнка мы старательно прополоскали в чистой и сильной струе: я мыл, а Славик что есть силы давил на ручной рычаг. Обрызгались, конечно, все с ног до головы. Потом вымылись сами, и я почувствовал себя счастливым.
А котёнок продолжал голосить. Нетрудно было догадаться, что он очень хочет есть. От голода и холода его трясло, как в лихорадке. Если б ему дать попить немножечко молока! Я решил, согревая котёнка в ладонях, попросить всего ложечку молока у тёти Ани Васильевой. Она, единственная в нашем дворе, имела корову, жившую в специально построенной для неё стайке с высоким сеновалом. Эту добрую бурёнку я очень любил за то, что вечерами, когда её пригонял с пастбища пастух, Маня охотно принимала из моих ладоней свеженарванную для неё сочную траву. И хотя у неё были страшноватые огромные жёлтые зубы, травку она с ладоней моих брала осторожно мокрыми, толстыми, чёрными, с белыми крапинками губами – настолько неторопливо и бережно, что ни разу даже нечаянно не куснула мои пальцы – умная! И добрая.
Мы иногда, нечасто, покупали у тёти Ани по литру или даже по пол-литра Маниного молока. Хозяйка наливала его из огромной бутыли, называвшейся почему-то четвертью. А пол-литра ведь в два раза больше четверти.
Молоко, бывало, доставалось нам ещё тёплым, не остывшим после дойки. Велик бывал соблазн выпить всю банку, до дна, залпом, досыта. Но позволить себе такую вольность не мог. Молоко мы пили с чаем, по две-три чайные ложечки на стакан кипятка.
Нам со Славкой удалось выпросить у тёти Ани кулёчек, свёрнутый из газеты, с несколькими ложками молока, причём показали и того, для кого оно предназначалось. Мы принялись, поблагодарив тётю Аню, поить нашего подопечного. К удивлению, он не хотел или, вернее всего, не умел пить его и продолжал пищать и трястись всем тельцем. Мы нашли тряпку, обтёрли, подсушили кроху на солнышке и укутали в неё же. К тому времени кулёк промок, и содержимое его неумолимо, капля за каплей стало просачиваться в мои ладони. Тогда я попросил Славика осторожно разжать пастёшку котёнка и с ладони слил молоко в неё. Ура! Хоть что-то попало крохотуле.
Весь день мы не выпускали свою находку из рук, а когда с работы вернулась мама, дружно и радостно закричали:
– А мы котёнка нашли! Ты разрешишь, чтобы он у нас жил? Он очень хороший. Только совсем махонький.
Котёнок лежал на полу, замотанный в тряпку, потому что постоянно норовил выбраться, выкарабкаться из «пелёнок».
– Он вырастет и будет мышей ловить, которые у нас в подполе картошку зимой грызут. Его и кормить не надо будет.
На лице мамы я уловил тень недовольства. Она явно не разделяла наши восторги.
– Ну-ка, покажи, Юрий, что такое вы нашли?
Я развернул тряпку и продемонстрировал наше сокровище – ведь у нас в квартире никогда не жил собственный кот.
– Он тебе понравится, – добавил я с большой надеждой на одобрение.
Мама взглянула на нашу находку и тихо, как будто ужаснувшись чего-то, произнесла:
– Боже мой!
В её голосе слышался непонятный мне испуг. И на нас она смотрела тоже испуганно и сердито.
– Где вы его взяли? – жестко спросила она меня.
– Мы его из помойки вытащили. У трамвайщиков. Если б не мы, он умер бы. В этой…
– Замолчи! – резко приказала она и произнесла вовсе непонятное: – И это всё ты, Юра. Какой ужас! Стригущий лишай!
Потом она долго молчала, разглядывая беспомощно барахтавшегося и издававшего жалобные звуки котёнка, и наконец вымолвила с укоризной:
– Боже мой! Что вы наделали!
И сразу же тоном, не допускающим возражений, добавила:
– Сию секунду садитесь на стулья и ни к чему не притрагивайтесь руками! Когда вы его нашли? Днём? Что дальше делали? Мыли? Где? Под колонкой?
– Да, – подавленно ответил я, предчувствуя недоброе, ожидающее меня.
– Славик его тоже брал в руки?
– Ну да. Мы оба его согревали. Он весь дрожал. Трясся, как зимой от холода. Совсем голый. Шёрстки нет, не выросла ещё.
– Это животное – больное. И заразное. Вы тоже заразились от него. Не вставайте. Сейчас я вам смажу кожу. Пока болезнь не набрала силу, и вы не покрылись лишаями.
Мама открыла один из шкафов, где на верхней полке лежали как бы недоступные для нас, меня и Славки, разные лекарства, которые нам строжайше было запрещено трогать или брать в руки. И тем более – пробовать. Это сугубо мамино хозяйство – ведь она врач. Хоть ветеринарный и санитарный, но врач. На военный завод она пошла работать по чьему-то призыву.
Она вынула большой коричневого цвета флакон с притёртой пробкой, наполненный зелёнкой, принесла с кухни лучину, накрутила на неё вату.
– А котёнка тоже будешь лечить? – спросил я робко.
Мама надела резиновые перчатки, молча завернула крохотное тельце в ту самую тряпку и вынесла его из комнаты.
Случилось то недоброе, которое я почувствовал раньше, – вернулась она с пустыми руками.
– А где котёнок? – спросил я недоумённо.
– Мне так хочется отодрать тебя за твою глупую выходку. Об этом существе я чтобы единого слова от вас не слышала. Котёнок нежизнеспособен. Понял? К тому же – источник заразы.
– Как? Он ведь живой! – возразил я. – Его тоже надо лечить. Вместе с нами. Его надо вылечить. Его и нас. Зелёнкой.
– Ты перечишь матери? Ты знаешь больше, чем я? Скажешь ещё слово о котёнке, я отхлещу тебя отцовским ремнём. Если у тебя ума не хватает понять.
После подобных угроз я обычно умолкал, отвращая наказание. Но сейчас, вцепившись пальцами в круглое, с дырочками сиденье «венского», ещё бабушкиного стула, я забазлал:
– Мама, что ты сделала! Ведь он погибнет! Он живой! Был живой!
Мама подошла к другому шкафу, где лежали и висели постельные вещи и одежда, и достала ненавистный ремень. С никелированной пряжкой и такими же накладками. Ещё холостым отец приобрёл его во Владикавказе. На мою беду.
– Я отдеру тебя за дерзость и непослушание как сидорову козу.
Но я продолжал упорствовать. Несмотря ни на что.
Расправа была короткой.
– За что? – орал я, обливаясь слезами. – Хочу котёнка спасти, чтобы он не умер!
– За то, чтобы ты никогда впредь не лазал по помойкам и не цеплял там всякую заразу. Запомни это навсегда!
Она хлестала меня по плечам и спине и приговаривала. А я, чего со мной раньше не случалось, ревел и продолжал твердить своё:
– Накажи, только не выбрасывай котёнка. Прошу тебя, ма-ма… Умоляю. Пока он живой.
– Вот тебе ещё за твою бестолковость!
Эту фразу она выкрикнула не только с раздражением, но и какой-то остервенелостью, и кавказский ремешок, привезённый отцом с курорта, опустился на мои плечи и спину ещё и ещё…
– Ты понял, наконец? – спросила она, перестав меня хлестать.
Я ничего не мог ответить, рыдания сотрясали меня, как тельце того несчастного котёнка. Меня, конечно же, обжигала боль, но рыдал я неудержимо, потому что понял, – котёнка больше нет в живых, уверился, что он опять оказался в вонючей выгребной яме. Только не общежитской, а нашей, находившейся за уборной.
Я продолжал безутешно плакать, а мама уже приступила к лечению Славика, внимательно разглядывая его тело и коротко приказывая:
– Покажи правую! Ладошки кверху! Обе! Теперь давай возьмёмся за ноги. Повернись!
В тот миг мне думалось, что мама совершила очень дурной поступок. Нам всегда втолковывала, чтобы не обижали животных, даже бабочек и стрекоз не уничтожали, а сама?
Наконец я взял себя в руки и перестал лить слёзы.
Мама смотрела на меня долго и пристально. Я это уловил боковым зрением, размышляла и уже без угрозы наказания, но твёрдо заявила:
– Понимаешь, Юра, что вас необходимо лечить. Обоих. Иначе лишай будет распространяться и сделает вашу жизнь невыносимой. Вот поэтому я вынуждена избавить вас от источника заразы. Ты уже взрослый мальчик, но поддаёшься эмоциям. Одумайся.
Слёзы у меня полились снова.
И я пролепетал:
– Если он живой, прошу вылечить его. Умоляю тебя, мама!
– Хотя ты и достаточно взрослый, но, видимо, не всё разумеешь. Подрастёшь – поймёшь. А сейчас давай я обработаю тебя.
И она тщательно почти всего меня вымазала зелёнкой. Поворачиваясь туда-сюда, стоя на стуле, я заметил, что и Славик всхлипывает, потихоньку, размазывая слёзы по изумрудным щекам. После мы, голыми, ждали на стульях, пока просохнем, и оба молчком плакали – изумрудного цвета разводы украсили наши лица. А мама уже протирала раствором хлорной извести полы, дверные ручки, и то и дело спрашивала нас:
– А за это вы брались? Это трогали?
Лишь закончив, казалось, бесконечную процедуру, она накормила нас (как она ухитрилась всё это сделать, и ужин приготовить, – удивительно).
После многочисленных треволнений этого дня она заботливо уложила нас спать. И доброжелательно напутствовала на сон грядущий, ранее она это делала в спешке, а сейчас я почувствовал у неё к нам что-то вроде сочувствия. Может быть, она раскаивалась про себя, что так сурово наказала меня?
Утихомиренный, удобно устроившись на прохладной простынке и подложив зелёную ладонь под зелёную щёку, я продолжал думать о вполне вероятном спасении котика, чего, к сожалению, не произошло, – мама не захотела. Запретила. Конечно, она врач, но поступить столь жестоко! Меня отхлестала – до сих пор плечи саднит. Но синяки заживут. А вот того котёнка уже никогда не будет. Никогда. Ну жил бы зелёный котик, ни как все остальные. Почему рыжий или полосатый кот – хороший, а зелёный – плохой? Я радёшенек иметь собственного и зелёного кота. С зелёными глазами. Красивый был бы кот. В траве незаметен. И, несомненно, гроза мышей. Картошку охранял бы в подполе. Да и зелёным не всегда оставался бы. Как и мы с братишкой. Главное, в чём я был «железно» уверен, что котика можно и нужно было спасти. Именно эта мысль терзала меня и не давала уснуть. Я даже немножко молча опять всплакнул, беззвучно сглатывая слёзы, и, наконец, совсем утихомирился. И мягко поплыл куда-то в неведомое. Сон сморил-таки.
…С неделю, а то и более мы со Славиком шастали [10]10
Шастать – ходить, бродить (уличное слово).
[Закрыть]по улицам пятнисто-зелёными, потому что мама каждый вечер внимательно разглядывала нас, подмазывая из флакона с притёртой пробкой (йод хранила мама в такой же посудине) те места, которые вызывали у неё опасение. И некоторые свободские пацаны, не друзья (друзья-то нам сочувствовали), а соседи из дальних дворов: Толька Мироедов, Витька Назаров и другие, изгалялись [11]11
Изгаляться (изгиляться) – дразнить, издеваться (уличное слово).
[Закрыть]над нами. Они нагло расспрашивали о том, как мы лезли в помойную яму спасать котёнка, хохотали, кривлялись, преследовали глупой песенкой:
По улице ходила
Большая крокодила,
Она,
Она
Зелёная была.
Увидила китайца
И хвать иво за яйца.
Увидила хранцуза
И цоп! иво за пузо.
Она,
Она
Зелёная была.
Увидила верзилу
И бац! ево по рылу.
Она,
Она
Зелёная была.
В зубах она держала
Ба-альшое адияла.
Она,
Она
Ни выспамшись была.
Эта песенка воспринималась мною с большой обидой. Из-за несправедливости. Что такого нехорошего мы сделали, чтобы над нами столь издевательски подтрунивать? А ещё обиднее и горше становилось от того, что не смог спасти погибающего котика, – ведь он был такой беззащитный, ему необходимо было помочь.
…Слово «умоляю» ни маме, никому другому я почему-то никогда в жизни не повторил. Ни при каких обстоятельствах. Никому.
Даже, когда окровавленные сапожищи оперов в «боксе» Челябинского седьмого отделения милиции курочили [12]12
Курочить – ломать, уродовать (уличное слово).
[Закрыть]меня ночью двадцать шестого февраля тысяча девятьсот пятидесятого года, выбивая признание в несовершённых мною преступлениях. Но это уже другой рассказ.
1971, 1993 годы
Песня защитников Москвы
В атаку сильными рядами
Мы поступью твёрдой идём.
Родная столица за нами,
И Кремль, и отеческий дом.
Припев:
Мы не дрогнем в бою за столицу свою,
Нам родная Москва дорога.
Нерушимой стеной,
Обороной стальной
Разгромим,
Уничтожим врага!
На марше равняются взводы,
Гудит под ногами земля,
За нами родные заводы
И красные звёзды Кремля.
Припев.
Для счастья своими руками
Мы строили город родной.
За каждый расколотый камень
Отплатим мы страшной ценой.
Припев.
Не смять богатырскую силу.
Могуч наш заслон огневой.
И враг наш отыщет могилу
В туманных полях под Москвой.
Припев.
Сабля [13]13
Рассказ публикуется впервые.
[Закрыть]
1942 год, июнь
Меня давно интересовал этот сложенный из серых гранитных блоков добротный двухэтажный дом с парой печных труб, коронованных прорезными жестяными навершиями в виде куполов, чтобы в дымоходы не попали случайные посторонние предметы. Похоже, на этих прорезных коронах или куполах были изображены цифры или буквы, возможно инициалы бывшего владельца. Цифры могли обозначать дату окончания строительства красивого, не казённого по внешнему виду здания. Фасадом оно выступало на улицу Карла Маркса, а одним из торцов – на Пушкина (на эмалированных табличках имя и фамилия первого были указаны, на второй – лишь фамилия. Каждому понятно, кто такой Пушкин). Попасть в него можно было лишь со двора, с улицы Пушкина. Ворота всегда запертые, с калиткой, из неё выступала металлическая клавиша в виде ладони из тёмной бронзы. Но сколько раз я ни нажимал на неё, калитка, запертая на внутренний замок с фигурной, бронзовой же, но не литой, а пластиной-накладкой, не открывалась. К тому же, сверху калитка была защищена от дождя и снега не совсем полукруглой аркой, жесть которой обжимала левый и правый столбы, – я разглядел шляпки кованых гвоздей, опоясывавших поверху оба этих столба квадратной формы.
Зазевавшись на загадочный дом, мне не однажды приходилось опаздывать на уроки, что влекло печальные последствия вечером, после просмотра мамой дневника. Дневник-надсмотрщик рукой учителей фиксировал каждый мой проступок. И всё же частенько мне не удавалось пройти мимо загадочного особняка, чтобы не остановиться и, уцепившись за жестяные гремящие подоконники, не заглянуть: что же там внутри, за непроницаемо серыми от пыли стёклами окон?
Дом можно было признать совсем нежилым, если б не толстенные раскрытые фолианты, поставленные на подоконниках, как я догадался, для просушки. Они-то привлекали моё внимание и всегда вгоняли в недоумение. Это были необыкновенные книги. Чья-то неведомая рука (или руки) время от времени переворачивала огромные, толстой бумаги листы этих фолиантов в коричневого цвета кожаных переплётах, украшенных золотыми тиснениями названий. Переплёты отличались от современных не только несуразной толщиной, но и тиснёнными золотом двуглавыми царскими орлами. А на раскрытой странице, до предела напрягая зрение, я всё-таки разобрал: «Законъ № 1127». Оказывается, вот что значит золочёная надпись на переплёте широченного тома «Свода Законовъ Россiйской Имперiи». Меня поразило количество законов, существовавших при царе. Так, лишь один громадный томина, похожий больше на сундучок или растянутую гармошку, топорщился листами где-то на середине, а законов в нём содержалось более двух тысяч! Если я не заблуждался в подсчётах.
Стёкла двойных рам настолько запылились за многие десятилетия, что выглядели тёмно-серыми. Рассмотреть, что там, внутри помещения, в непросматриваемых комнатах и коридорах находится и кто там есть, было совершенно невозможно.
Конечно, будь я посмелей, постучался бы в окно или массивную дверь с фигурной бронзовой рукой-клавишей. Эта дверь имела полукруглый верх, её закрывала тоже выпуклая крыша, своеобразный шатёр, опиравшийся на витые металлические, но почему-то нержавеющие две колонны, с руку толщиной каждая. Их четырёхгранные окончания были врезаны в массивную, сантиметров двадцать пять – тридцать толщиной, гранитную плиту-крыльцо, заросшую с трёх сторон дикой сорной травой. Это являлось как бы доказательством, что никто в этом доме не живёт. К тому же зимой я ни разу не наблюдал, чтобы хоть из одной трубы шёл дым.
Ещё в прошлом году, проникнув во двор от соседей, я стоял на крыльце перед дверью, разглядывая чудну́ю ручку, и вроде бы услышал внутри дома чей-то приглушённый разговор, но он растворился, и в помещении установилась, как говорится, гробовая тишина. Мне подумалось, что в пустом доме резонировал звук движущегося по улице Карла Маркса трамвая.
Я расхрабрился было постучать в дверь, но остановил руку: что скажу, о чём спрошу, если мне откроют? Хотя мною обуревало жгучее нетерпение узнать, и как можно быстрее, что ещё скрыто в этом тихом, таинственном доме? Почему именно в нём хранятся пудовые фолианты царских законов и даже издания, отпечатанные латинским шрифтом?
Поясню, почему мне, десятилетнему пацану, вдруг стало известно, что книги отпечатаны именно латиницей.
Хотя мама почти ничего нам, сыновьям своим, не рассказывала о своём детстве, о семье, а дореволюционные фотографии, все до единой, отсутствовали в нашем альбоме, да и последующих лет тоже, кроме двух-трёх студенческих. К ним можно присоединить и отцовские, тоже несколько штук, где ему на вид не исполнилось и тридцати, – единственная фотография отцовой матери, и то мутная, любительская, уцелела каким-то чудом. Ну, татарка и татарка. Похожая на нищенку Каримовну, обитающую в бесхозной баньке в отдалённом углу нашего общего двора. Я не сразу поверил, что это моя бабушка. Однако, мама подтвердила. И добавила:
– Большего знать тебе ни к чему. Много будешь знать – скоро состаришься.
Только позднее мне совершенно случайно стало кое-что о ней известно. Ну да ладно, об этом после, в другом рассказе.
А теперь возвратимся на многотонную, серого гранита плиту, под полукруглую жестяную крышу, подпёртую витыми, рыжего металла колоннами.
Я размышлял: если в этом доме, на гробовой плите которого стою, никто не живёт, и голос в пустоте мне только побластился, [14]14
Побластиться – показаться, померещиться, привидеться, послышаться обманно (местное слово).
[Закрыть]то кто же изредка, но систематически переворачивает страницы томов, а иногда заменяет и сами книги, кто?
Готического шрифта книги я узнал, потому что таким, очень похожим на готический, почерком писала мама.
– А где ты научилась так писать буквы? – спросил её однажды я.
– Как? – не поняла она.
– Ни как в школе.
И она неожиданно ответила:
– У немца-учителя. В Санкт-Петербурге.
– У немца? – в моём воображении немец – это фашист со свастикой на каске и мохнатыми лапищами с закатанными рукавами, а в лапах – автомат.
– Да. Когда девочкой была. Занимайся своими учебниками. Не прерывай занятия.
Уклонилась мама от полного ответа, но я не оставил «расследование».
Вот почему, обладая столь «уникальными» знаниями, оказался я на гранитной плите перед загадочной крепкой дверью, украшенной бронзовой фигурной пластиной-накладкой со скважиной посередине – для ключа. Ключа к тайне. Но его у меня не было, и поплёлся я по бурьяну, больно царапавшему мои голые ноги, к лазу, вырытому мной черепком тарелки под забором.
Как я мог скрыть всё, что узнал о доме, казавшемся мне порою средневековым замком, от комиссара нашего тимуровского отряда Вовки Кудряшова? Уж если доверить тайну загадочного дома, так только лучшему другу. Вовка – друг, от которого у меня нет и не может быть секретов.
Маме я иногда лукавлю, как это ни постыдно для меня. И дело в том, что взрослые нас, пацанов, часто неправильно воспринимают и понимают. Разное у нас видение. Или не хотят они в нас вникнуть правильно. Или не могут. А Вовка – с полуслова. И другие наши тимуровцы – тоже.
Как-то мы сидели в штабе отряда. Вдруг Вовка ни с того ни с сего заявил:
– Ты, Юра, конечно, не догадываешься. Фамилия моя вовсе не Кудряшов. Честное слово! Это – мамина фамилия. Девичья.
– Я тоже до поступления в школу был Костиным – по матери. Чего ж тут непонятного?
Я всё же удивлён таким откровенным признанием. Выходит, такое недоразумение может случиться и с другими в жизни. Я-то до сего дня не знаю, почему носил мамину фамилию.
– Ну, лады, продолжаем, – спохватывается Вовка.
…Мы обсуждаем план разборки на части тяжеленного мотора, принесённого льдинами в половодье вместе с деревянной платформой откуда-то к каменной подпорной береговой стене, как раз напротив здания без всяких вывесок, откуда постоянно сбрасывали в осоку окровавленные бинты, пробирки и колбочки, – всё это плавало в воде в зарослях травы. Там же водились многочисленные чёрные пиявки.
Сначала мы, блуждая в зарослях тростника в поисках чего-то интересного, неожиданно натыкались на эти не очень приятные предметы. Впрочем, колбы и пробирки, промыв, мы забирали на всякий случай, совершенно не задумываясь, что можем подцепить какую-нибудь заразу. После там же обнаружили три толстенные плахи, похожие на железнодорожные шпалы, скреплённые металлическими скобами. Решили: сгодятся на дрова. Хотя лето выдалось знойное, однако зима не за горами – не зевай. Но как с Вовкой, а после и с Бобыньком и другими тимуровцами ни кажилились, не смогли передвинуть «плот», чтобы вытащить его на ближнюю узкую полоску берега и на твёрдой земле разделать его, – он чем-то цеплялся за илистое дно. Тогда мы, по пояс в грязи, подвели под плот вагу – огромный сук тополя – тоже будущее зимнее тепло, калории (по определению Вовки Кудряшова).
Поскольку дно в том месте не только сильно заилилось, но было усеяно глыбами и обломками камней, сверзившихся с полуразрушенной подпорной стены, то мы, не сговариваясь, додумались эти камни из-под плота вытащить и узнать, чем он зацепился. Пришлось напружиниться, чтобы один за другим повытаскивать из-под плах камни. Устали до изнеможения. Некоторые каменюки даже в воде казались неподъёмными. Как мы с ними справлялись – непонятно. Отдохнули малость, оторвав несколько пиявок, присосавшихся к нашим лодыжкам, и, забросив их подальше загорать на солнышке, поднатужились ещё дружно и перевернули платформу. На ней, к нашему удивлению, оказался закреплённый ржавыми болтами исковерканный мотор. Его следовало разобрать на части, пока другие следопыты не наткнулись на заманчивую находку. Мало ли пацанов шастало по берегам Миасса – могли отнять её у нас.
Плахи мы высушили, притащив волоком домой и, распилив, подвесили к раскалённой штабной крыше. Всем поровну. По справедливости.
Мотор, очень тяжёлый, нам удалось-таки затащить на салазках по лестнице в штаб.
Сейчас мы мороковали, как, используя имеющийся у нас инструмент, разобрать мотор на детали и сдать в пункт приёма утильсырья – металл нужен заводам, чтобы, переплавив, ковать оружие для уничтожения врага.
Когда мы, грязные и потные, справились-таки с этой нелёгкой задачей, последовал законный перекур. Вовка продолжил разговор, о котором, наверное, помнил всё это время, предупредив:
– Только ни единого слова никто не должен от тебя услышать, Юра. Честное тимуровское? Поклянись!
– Во мне можешь не сомневаться – могила!
– Тогда, в тридцать восьмом, мне восемь исполнилось, и я всё прекрасно понимал: отца арестовать пришли. В те годы у нас, в Ленинграде, многих забирали. По ночам.
– И у нас. Только в тридцать седьмом. Я не помню, как и о чём нашего отца спрашивали, – спал, – врезал я свои воспоминания.
– Старший брат проснулся и меня разбудил. Мы из-под одеяла за всем наблюдали и всё видели и слышали. Ничем себя не выдали. Тогда отец, перед тем как его увели, улучил момент и взял с мамы клятву, что она сразу на развод подаст и фамилию сменит на свою прежнюю, которую до замужества носила. И чтобы по тюрьмам не ходила, не разыскивала. От него отказалась бы. И Валеркину с моей фамилии на свою переписала. И квартиру сменила на другую, подальше. И с работы уволилась бы. Лучше швеёй или техничкой устроилась. Поклянись! Я хочу, чтобы вы живы остались. Все.
– А как же энкавэдэшники: они же всё слышали?
– Нет, они в его столе копались, какие-то бумаги искали, книжные полки шерстили. И, говорит, никому ничего ни о себе, ни обо мне не рассказывай. Молчи. И прощай. И чтобы сыновья тоже в рот воды набрали – ни о чём ни слова. Мама поклялась. И обещание своё сдержала. Мы в другую квартиру, однокомнатную, на Васильевский остров перебрались. В окрестные школы нас приняли: меня – в первый, Валерку – в третий. И так – до начала войны. Мама сразу с прежнего места уволилась и в эту контору поступила – уборщицей.
Что после произошло, ты знаешь. Валерку стараюсь не вспоминать. Как он умирал. Всем бы нам на Пискаревском лежать – мама спасла. Упросила с судейскими через Ладогу взять с собой. А я думал: чего она тому начальнику колонны в руку вцепилась, не отпускает. Своё обручальное кольцо ему на мизинец натягивала. Вот почему он раздобрился. Что дальше произошло, знаешь.
– Тяжело было без отца? – посочувствовал я.
– Ещё бы! Он большим начальником служил – по геологии. Кирова обожал, Сергея Мироновича. А всех остальных – не очень. Спорил. Не соглашался. Своё доказывал.
– Так они ископаемые искали?
– Его, наверное, ни за это – большевик он был. Мама после никаких знакомых не посещала. Только вещи потихоньку распродавала. А остатки – во время блокады. За хлеб. На пшено меняли. Что не распродали, всё бросили перед эвакуацией. Мне, Юр, сервант наш часто вспоминается. Как ваше зеркало, маме от бабушки достался. Из наборного дерева и перламутра. С сюрпризом. Ящичек выдвинешь, а там, внутри, – невыступающие кнопки. Нажал, она вдавилась – из стенки маленький ящичек на пружинке – чик! С музыкой. Я в них свои вещи прятал: ра́кушки с Чёрного моря и разные мелкие игрушки, которые нам отец дарил.
Одна игрушка была удивительная: крохотный паровозик и четыре вагончика – первого, второго, третьего классов и для простого люда. С двуглавыми [15]15
Двухглавый – так слово пишется верно.
[Закрыть]орлами. Железная дорога в круг сцеплялась. Не поверишь, Юр, состав этот был действующий: малюсенькую свечку вставляешь под миниатюрный котёл с водой – тендер на крохотный ключик запирался – пламя свечи нагревало воду в котле, и паровозик начинал крутить колёсики. И вёз состав по кругу. Два семафорчика вставлялись по бокам железной дороги – всё как взаправду. Куколки вот такохонькие сидели в вагончиках, в платьях, шляпах, с зонтиками и кофрами. В каждом вагончике – особая публика. В последнем – бородатые мужики, бабы в платках и даже два ребёночка – один в пелёнках, а другой как бы подросток. Во втором вагоне, кроме господ, – гимназист и гимназисточка в форме. А ещё кондуктор и машинист – тоже в форме, железнодорожной.
– Неужто все они в потайной ящичек влезали? – удивился я.
– Для паровозика и пассажиров, вагончиков и семафора в нижнем ящике я использовал двойное дно. Откидывалось оно тоже нажатием скрытой кнопки. Это двойное дно – подарок моей бабушки маме, когда она девочкой была. Что в нём хранилось – тайна. Можно лишь догадываться, что хранила в потайных ящичках бабушка до революции. Да что там сервант! Живы с мамой остались! Это – главное.
А ещё у брата, Юр, пистолетик был, как настоящий, – маленький браунинг. Струйками воды стрелял. Сначала он подарен был Валере отцом, а после брат вырос и мне передарил. Красивейшая вещичка! Не успел его из заначки достать. Вернёмся, проверю, может, никто не разыскал. Хотя сомнительно, ящики с песком наверняка поубирали с чердаков. Но если разыщу – память об отце и брате. Уверен, он в заначке. Его даже во время обыска не нашли. А уж шманали – даже иголки из подушечки выдернули.