355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Рязанов » Ледолом » Текст книги (страница 17)
Ледолом
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:45

Текст книги "Ледолом"


Автор книги: Юрий Рязанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 48 страниц)

Я умирал, хотя этого просто не понимал. И поэтому никакого страха не испытывал. Спасло меня чудо – заграничное лекарство. Достать его тогда практически было невозможно. Его не было ни в каких аптеках. Кроме воинских госпиталей.

Лекарство раздобыл Николай Иванович. И не взял с нас никакой мзды. Обо всём этом узнал позднее. И вовсе не от спасителя моего. Я снова ожил.

Остатки лета, осень, всю зиму я почти не поднимался с постели. Уроки выполнял, сидя на койке и положив тетрадь на толстый том «Жизни животных» Брема.

Не часто ко мне наведывались друзья – Игорёк Кульша и Юрка Бобылёв. Каждого из них не отпускали свои неотложные каждодневные заботы. Вдобавок к ним у Игорёшки имелся младший братишка Генка, у Юрки – сестрёнка Галька.

После снятия блокады Вовка и мама его уехали вместе с конторой в Ленинград. Мы даже с ним не попрощались. Вероятно, очень спешил Кудряшов. А у Юрки на попечении находилась Галька, и он по хозяйству выполнял всё. Даже «стирался». Ему тоже стало не до меня. Отец Бобынька неделями не выходил с завода. Он делал танки. На ЧТЗ.

В один день за стеной стало тихо. Надолго. Я понял: там снова никто не живёт. Всезнающая Герасимовна сообщила, что «шушеда» положили в госпиталь – на операцию. Из госпиталя художник в свою квартиру не вернулся. Неизвестно, почему. Хотелось думать, что его долечивать отправили в другой госпиталь.

А я очень ждал его появления. Чтобы поблагодарить за доброе отношение ко мне.

Весной сорок пятого мы со Славиком, когда мама была на работе, разобрали кирпичную кладку, заполнявшую дверной проём. У нас опять стало две комнаты, как до войны.

В жилище Николая Ивановича я не нашёл ни мольберта, ни картины на нём. Комната была совершенно пуста и чисто подметена. Как будто в ней никто не квартировал.

Прошло ещё сколько-то времени, может быть месяц или больше, и я отважился спросить бабку Герасимовну, куда делся наш бывший сосед, раненый солдат, которому должны были сделать операцию на сердце. Чтобы она через тётю Марию узнала.

Бабка долго и молча смотрела на меня, словно вспоминая, о ком я ей припоминаю, а после выпалила:

– Ой, никово я, Гера, милай шин, не жнаю…

Её ответ оставил меня в недоумении. Чувствовал: слукавила бабка, не хочет сказать правду. Но меня не это донимало. Я внутренним необъяснимым чувстьем понял, что с Николаем Ивановичем больше никогда не увижусь. А ведь он столько доброго сделал для меня. Почему я его не поблагодарил, не сказал хотя бы спасибо. Не подумал даже. И эта несправедливость, совершенная мною, тревожила меня. А теперь уже поздно. Я был абсолютно уверен, что он где-то очень далеко от меня и совершенно недоступен.

Бабка поспешно ушлёпала в свою квартиру, а я так и не решился расспросить её подробнее, чтобы она хорошенько вспомнила или выведала у тёти Марии, – уж она-то могла бы по спискам проверить, потому как работала медсестрой в операционной госпиталя.

Честно признаться, мне было даже страшновато разузнавать у них о Николае Ивановиче. Опасался ответа, о котором догадывался. И поэтому не настаивал, не надоедал. Так он и остался в моей памяти: живой, возле своей картины, изображавшей последний их бой, и часами со светящимся циферблатом, лежащими внизу, на полочке мольберта.

А чистое бирюзовое небо во всю ширину полотна над погибшим солдатом я в своём воображении представляю сознательно. Хочу, чтобы оно всегда оставалось таким. Всегда. А на поле голубел не один кустик незабудок, а от края и до края.

1975 год

Книга третья
ПОЛУТОРКА ЗАМОРОЖЕННЫХ «МОТЫЛЕЙ»

В лесу прифронтовом
 
С берёз, неслышен, невесом,
Слетает жёлтый лист.
Старинный вальс «Осенний сон»
Играет гармонист.
Вздыхают, жалуясь, басы,
И, словно в забытьи,
Сидят и слушают бойцы —
Товарищи мои.
Под этот вальс весенним днём
Ходили мы на круг,
Под этот вальс в краю родном
Любили мы подруг.
Под этот вальс ловили мы
Очей любимых свет,
Под этот вальс грустили мы,
Когда подруги нет.
И вот он снова прозвучал
В лесу прифронтовом,
И каждый слушал и молчал
О чём-то дорогом.
И каждый думал о своей,
Припомнив ту весну,
И каждый знал – дорога к ней
Ведёт через войну…
Пусть свет и радость прежних встреч
Нам светит в трудный час.
А коль придётся в землю лечь,
Так это ж только раз!
Но пусть и смерть в огне, в дыму
Бойца не устрашит,
И что положено кому —
Пусть каждый совершит.
Так что ж, друзья, коль наш черёд —
Да будет сталь крепка!
Пусть наше сердце не замрёт,
Не задрожит рука.
Настал черёд, пришла пора, идём, друзья, идём,
За всё, чем жили мы вчера,
За всё, что завтра ждём!
С берёз, неслышен, невесом,
Слетает жёлтый лист.
Старинный вальс «Осенний сон»
Играет гармонист.
Вздыхают, жалуясь, басы,
И, словно в забытьи,
Сидят и слушают бойцы —
Товарищи мои.
 
Полуторка замороженных «мотылей» [124]124
  Рассказ публикуется в переработанном виде – эти события произошли на самом деле.


[Закрыть]
1945 год, начало

Этот потрясший меня эпизод я долго не мог изгнать из своего внутреннего видения – вот привязался! – случай, напугавший меня во время вечернего подкатывания [125]125
  Подкатывание – забава свободских ребят. Вся прелесть её состояла в том, чтобы подцепиться с помощью проволочного крюка к повозке или кузову грузовой автомашины и как можно дальше следовать за ними.


[Закрыть]
на улице.

…Полуторка неслась по улице Труда от цирка и, не снижая скорости, свернула на нашу, Свободы. Я, прекратив дыхание, рванул по обочине дороги так, что тополя замелькали справа, и закинул-таки длиннющий проволочный крючок за болтающийся дощатый борт нагнавшего меня грузовика, когда-то покрашенного в зелёный цвет. Сильно бросило вперёд. Почудилось, что я полетел по воздуху. Толчок – за ноги будто кто назад дёрнул, – но я устоял на округлоносых «снегурках». И в этот миг задний борт расхлябанного кузова, грохнув, неожиданно откинулся. Вероятно, он был плохо закреплён и открылся от моего подцепа. Тут полуторка тормознула на перекрёстке улицы Маркса, и я влепился в болтающийся борт грудью.

Перед моими глазами предстала страшная картина: кузов был заполнен замёрзшими трупами. Они лежали штабелем в два ряда (причём к голым ступням были привязаны фанерные квадратики), дергаясь, двигались туда-сюда стриженые, пробитые чем-то головы, а по ним хлопал край грязного рваного брезента, прикрывавшего этот ужасный груз. На перекрёстке машина ещё притормозила, и голые мёрзлые мертвецы надвинулись (так мне показалось) на меня. Ужас обуял всем моим существом – сильнейший, неосознанный, стихийный. Как я ещё не заорал от страха! Такого я не испытывал в жизни!

С огромным усилием – меня, словно гвоздь мощным магнитом, притягивало к борту – отчаянным рывком оттолкнул себя и, уронив крючок, прыгнул через высокий и глубокий сугроб, отгораживавший дорогу от тротуара, выбрался на прохожую часть, повернул назад, к дому, и сиганул что есть сил, не замечая ничего вокруг. На противоположном углу улиц Карла Маркса и Свободы одумался, вернулся и подобрал валявшийся крюк.

Не сразу пришёл в себя. Кошмарное видение не отпускало меня. Попутно каждый раз вспоминался и тот стриженый, которого били и топтали на городском рынке за украденный им пончик. Странно, с перепугу, что ли, однако я никому-никому и словом не обмолвился о полуторке, наполненной мертвяками. [126]126
  Мертвяк – мертвец.


[Закрыть]
Меня это видение стало преследовать неотвязно, и я тщетно убегал от него, словно в страшном сне, из которого невозможно вырваться: ты улепётываешь, а нечто стремящееся поглотить тебя всё равно близко, за твоей спиной. И лишь огромным усилием воли или ещё какого-то механизма мозга удаётся разорвать, казалось, непреодолимые путы и, раскрыв глаза, оказаться в привычном, твёрдом, безопасном, реальном мире, в котором жил всегда, – какое счастье!

На мучительный вопрос, заданный себе множество раз, где столько одновременно умерло людей, я тогда так и не смог ответить. И ещё: почему у всех пробиты головы?

Неожиданное, стремительное возникновение истощённых трупов, почти скелетов, подпрыгивавших в кузове на дорожных ухабах, словно их трясла лихорадка, пока я не отцепился от борта машины, явилось как бы посланцем из другого, зловеще-неизвестного, мира – о нём я ничего не знал, но он, этот страшный до дрожи мир, где-то существовал. Где-то… Может быть, совсем недалеко… И я позднее решил-таки выяснить, откуда полуторка везла замороженных людей. Никто из ребят ничего толком не знал. Предположение: собирают из больниц умерших, не имевших родственников, – к такому выводу пришли и Юрка, и Игорёшка, и другие. На том я и остановился, если б не проговорился Альке Каримову. Он поведал совсем другое:

– Доходяги? Как шкилеты? С бирками на ногах?

– Вот с такими фанерками. Квадратиками, – уточнил я.

– А номера на них были, химией [127]127
  Химия – химический карандаш (феня).


[Закрыть]
нарисованные?

– Не заметил. Перепугался, честно признаться, – столько мервяков! И все с пробитыми черепами…

– Эх ты, фраер! Да эта жа полну машину «мотылей» тартали [128]128
  Тартать – везти, тащить на себе (уличный жаргон).


[Закрыть]
из тюряги. Зеки тама дохнут, как мухи. На баланде и пайке посидишь – быстро копыта отбросишь. Откедава полуторка чесала? [129]129
  Чесать – быстро бежать, убегать, ехать (уличный жаргон).


[Закрыть]

– По Труда. От цирка.

– Точняк – из тюряги. Аль из итээл. Не, из тюряги. В яму сбросят. В поле, за городом.

– А черепа у них почему пробиты?

– Чтобы за жмуриков не косанули.

– Как это?

– А так! Заместо дохляка лягет темнила, а опосля с полуторки, за зоной, чесанёт – и аля-улю! Потому вертухаи имя всем бошки кувалдами пробивают. С дырявой башкой далеко когти не рванёшь. Понял? Вертухаи дело знают туго. Лупят, што мо́зги у «мотылей» из нюхальника соплёй висят.

Какой ужас!

Мне вспомнилось, как на базаре, ещё в сорок втором, «мотылём» обозвал озверевший колупаевский хулиган избиваемого за пончик воришку.

Помараковал и согласился с Алькой, не спросив, что такое «итээл», чтобы он опять не обозвал фраером. Да ещё и «штампованным».

…Много раз я пробегал мимо старинных, из красного кирпича, корпусов со стороны бани на улице имени Сталина, опоясанных массивными, той же кладки, стенами с колючей проволокой поверху, но никогда не задумывался, что там томятся и умирают люди. И вот встретился. И никогда мне, разумеется, в голову мысль не приходила, что всего через пять лет, когда достаточно подрасту, чтобы выполнять рабский труд на «комсомольских стройках», сам окажусь в этих казематах. Да ещё и пыткам в смирительной рубашке подвергнусь. А мама, которая возила нас, маленьких, на санках в эту баню (когда наша, на Красноармейской, закрывалась на ремонт), будет приносить мне «передачки», [130]130
  Передачка (дачка) – продуктовая или вещевая посылка родных, близких, знакомых для заключённых.


[Закрыть]
чтобы я не превратился в мёрзлого «мотыля» и не проследовал тем же маршрутом по улицам имени Сталина, Труда, Свободы и далее – в яму.

Вполне вероятно, что та же полуторка по пути к яме свернула бы на улицу Коммуны, налево, и сдала заказанный (по заявке) труп юноши лет восемнадцати, давно ожидаемый студентами и студентками мединститута. Вполне вероятно, что студентке второго курса Людмиле Малковой пришлось бы выполнить на моём трупе практическое занятие по анатомии. Вот была бы встреча! Ведь в то время, когда мне шёл восемнадцатый год, я любил эту девушку больше всех и всего на свете (да и сейчас, в старости, это чувство «во мне угасло не совсем») и постоянно мечтал лишь увидеть её, мою самую сильную, самую страстную, на всю жизнь, мечту – Милочку. Правда, увидел её я через много-много лет. Издалека. После отбытия каторжных работ в концлагерях, названных в декабре семнадцатого создателем их, – не исправительными, а именно так – концентрационными. На самом же деле их следовало назвать тем, чем они сразу стали, – карательными, или, на фене зеков, «мясорубкой».

…Меня вертухаи вполне могли превратить в «мотыля» и двадцать шестого февраля, и восьмого мая пятидесятого года, но судьба оставила в живых. Жена утверждает, что это вовсе неслучайности, а божье провидение. Кто его знает? Я в существование бога не верю, и никогда не верил. Мне ближе другое понятие – случайности, совпадения. Но вернёмся в начало сорок пятого года. Перескочив через трамвайные рельсы на улице Карла Маркса, я очутился возле приземистого двухэтажного здания пивнушки, отдышался малость и сиганул по «своей», левой, стороне тротуара домой, но возле дома номер тридцать, где жила (точнее – выживала) семья Сапожковых, оглянувшись направо, увидел такое, что заставило меня остановиться.

Дымящиеся тёмно-коричневые буханки шмякались на грязный обледенелый снег. Некоторые булки от удара лопались, верхние поджаристые корки отскакивали прочь, а Федя Грязин продолжал швырять хлеб наземь. Потом он на ходу прикрыл створку ящика и повесил на прежнее место замок.

Сопровождавший хлебный возок охранник в заиндевелом тулупе с поднятым высоченным воротником ничего не заметил, потому что справа, почти вровень с мордой низенькой лохматой лошадёнки, бежал на «дутышах» Алька Жмот, брат Юрицы, закопёрщика этой «операции», и отвлекал внимание небдительного возчика. Возчик держал кнут наготове, чтобы хлобыстнуть Альку, если он, например, ухватится за оглоблю, желая подкатиться задарма.

– А ну с дороги, фулиган! – гаркнул возница из покрытого густым куржаком [131]131
  Куржак – снежный налёт (снежное образование, напрмер от дыхания во время сильного мороза), возникает и на уличных электропроводах и других предметах. Употребляется это слово на Урале.


[Закрыть]
воротника и щёлкнул кнутом. Алька, оглянувшись, прибавил скорость, некоторое время бежал впереди лошади, а затем съехал на тротуар и повернул назад – он своё задание выполнил.

Тут возчик почувствовал беспокойство, повернулся направо, кнутовищем отогнул воротник, взглянул на дверцы ящика и замок, висевший там, где ему и положено быть. Довольный результатом проверки, он огрел рыжую кобылёнку одеревеневшим на морозе кнутом (утром наружный термометр, прикреплённый двумя шурупами к раме нашего окна, упирался красным столбиком со спиртом в цифру сорок, поэтому я законно не пошёл в школу, а решил покататься на коньках), крикнул на неё матерно-свирепо и помчал дальше.

Тем временем Федя Грязин (имя и фамилию оставляю подлинными), озираясь, собирал и засовывал в мешок скользкие мокрые буханки.

Подхватив два или три хлебных кирпича, улепётывал в опорках на босу ногу Вовка Сапожков. А я растерялся и наблюдал эти стремительно развивающиеся события, остановившись с длинным проволочным крюком в руках посреди дороги.

– Чего встал? Хватай!

И Федя подпнул мне и без того развалившуюся от падения на дорогу ржаную буханку.

Я нагнулся и поднял из наезженной колеи, наполненной серым, залощённым санными полозьями снегом кусок булки, прижал его к груди и припустил за мелькавшей впереди фигурой расхристанного Бобки с голыми грязными пятками. Вообще-то по-настоящему его звали Вовкой. Не знаю, кто придумал ему такую собачью кличку, я его всегда называл только по-человечески, а не по-уличному. Кое-кто называл его Гаврошем.

Не знаю почему, но я прокатился на своих «снегурках» до открытой двери в полуподвал, спрыгнул на ступени, с них – на бетонный пол общего коридора и процокал направо, в большую комнату, в которой обитала семья Сапожковых – тётя Паня, Вовка, мой сверстник, и Генка, одногодок моего братишки Славки.

Когда я ввалился, громыхая «снегурками», в полуподвальную комнату Сапожковых, то Вовка, в распахнутой, без единой пуговицы, просторной замызганной телогрейке, подпоясанной старой, дыра на дыре, шалью тёти Паши, стоял возле столь же невообразимо грязной большой постели и толкал в рот горсть хлебного мякиша. Исхудавший до голубизны младший брат Генка, по прозвищу Гундосик, рвал мелкими зубами заляпанную снегом подгоревшую корку.

– Здорово, а? – с восторгом прошамкал Вовка. – Ништяк вертанули, а?

А до меня только сейчас стал полностью доходить ужасный смысл содеянного нами – ведь мы ограбили хлебный возок! И я участник!

Вовка спешил, давился, стараясь проглотить побольше, не жуя, – от одной из трёх лежавших на столе буханок уже мало что осталось. Бросив «подкатной» крючок в угол, я над столом разжал варежку, и на столешницу, которая была ещё грязнее, чем постель, плюхнулось то, что подобрал в дорожной колее, – липкий, бесформенный шматок.

– Жри, – пригласил Вовка. – Шамай, [132]132
  Шамать – есть (уличное слово).


[Закрыть]
Ризан!

К шматку потянулся худой давным-давно не мытой рукой Генка, но я почему-то приказал:

– Не трогай!

– Тебе чо – жалко, ли чо ли? – обиделся Вовка и воинственно размазал замусоленным рукавом телогрейки густую влагу под носом.

Генка растерзал следующую буханку, ещё не остывшую, даже горячую внутри. В нетопленной комнате Сапожковых от булки струился пар и пахло свежим хлебом так, что слюни сразу заполнили рот.

– Не трожь этот хлеб, – выкрикнул я.

Вовка вытаращил на меня глаза, выгрызая мякиш с корки.

– Ворованный…

– Ну и чо? – удивился Вовка. – Не у тебя жа спиздили…

– Мы его украли, понимаешь? – громко, почти закричал я.

– Не… – замотал головой Вовка. – Мы ево вертанули. Эти буханки – верчёные [133]133
  Вертеть – красть (феня).


[Закрыть]
из повозки. А не у людей…

Дверь неожиданно и широко распахнулась. Генка мгновенно сунул свою краюху под большую подушку цвета затоптанной земли. Я обернулся: на пороге в клубах морозного воздуха стоял ухмыляющийся Юрица Каримов, один из самых отчаянных блатарей нашей улицы, старший брат Альки. Несколькими годами старше нас с Вовкой, он не якшался с нами, «мелюзгой». У него имелась своя компания, но сегодня мы оказались его сообщниками.

– Здорово, шпана, [134]134
  Шпана – мелкое жульё (феня).


[Закрыть]
– поприветствовал он, ухмыляясь, и «золотая» коронка сверканула в темноватой комнате.

– Дверь-то, закрывай! – пропищал Генка. – Холодно, чай. Не лето!

– На улице теплея, – пошутил Юрица и передвинул губами из одного угла рта в другой папиросу «метр курим – два бросаем» с длинным мундштуком – дорогую казбечину. Такие продавались на толкучке парно по пятнадцать рублей.

Я затворил дверь. Оказалось, в ней даже замка нет. Продали, наверное.

– Сколь буханок приволок? – спросил он Вовку.

– Не зна… Я щитать не умею…

И это была правда. Я убедился давным-давно, что Вовка ни читать, ни считать не может – таким родился.

– А ты?

Я молчал.

– А он – нисколь, – ответил за меня Вовка.

– Жухнул? [135]135
  Жухнуть – припрятать, скрыть, украсть (уличная феня, воровская).


[Закрыть]
– нахально спросил Юрица и ощупал мою грудь рукой с перстнем на среднем пальце. – Куды притырил? [136]136
  Притырить – спрятать (уличное слово).


[Закрыть]
Колись, [137]137
  Колоться – признаваться в содеянном (феня).


[Закрыть]
куды заныкал? [138]138
  Заныкать – спрятать (уличное слово).


[Закрыть]

Юрицу мы, пацаны помладше, боялись. Блатяра! Он был скор на расправу, если с ним не соглашались, не отдавали по-хорошему то, что он собирался казачнуть, [139]139
  Казачнуть – отнять (блатная феня). Слово происходит от названия погромов казаков в революционные годы – расказачивания.


[Закрыть]
перечили или не подчинялись его повелениям. Причём избивал жертву безжалостно и весело – такая у него была манера. Иногда бил мальчишек просто так, ради своего удовольствия – потешался. Алька не был таким жестоким, хотя дрался и казачил [140]140
  Казачить (расказачивать) – грабить (феня).


[Закрыть]
часто – было кому за него заступиться, поэтому «имел право».

– Ну, ты, маменькин сынок, колись, где черняшка?

Он пятернёй с колечком на пальце, украшенным голубым камушком, сгрёб воротник моей телогрейки под подбородком и надавил на шею. Я поперхнулся.

– Сшамал? А ну открой хлебальник!

– Вон лежит, – просипел я.

Юрица взял со стола липкий шматок, подкинул на ладони и сразу шмякнул им о столешницу.

– Эх, испортил товар… А ты сколь, говоришь, хапнул?

– Не зна… – повторил Вовка.

– Не темни, гнида! Половина – моя доля. Мы вертели – нам положено. По закону. Набздюм. [141]141
  Набздюм – пополам, коллективно, на всю группу, шайку (феня).


[Закрыть]
– Он сграбастал оставшуюся буханку. – Гони другую. Давай, давай, не жмись. Чо, очко [142]142
  Очко – анус (феня).


[Закрыть]
заиграло?

Вовка подал Юрице надкушенный ломоть.

– В замазке, – сказал Юрица Вовке небрежно.

– Ты – тожа, – ткнул он мне пальцем в грудь, и сиреневого цвета камень в перстне опять полыхнул разноцветными искрами, радужные светлые полосы скользнули по серо-жёлтой стене.

– В какой замазке? – недоумённо спросил я.

– Эх ты, фраер… Бобик, растолкуй ему. И больше не вздумайте жухать. Не то правильником [143]143
  Правильник, правило – мужской половой член.


[Закрыть]
из задней кишки вытащу, слышишь, сопля? Через очко достану. Больно будет!

– Угу, – поддакнул старший Сапожков.

Юрица вынул изо рта казбечину, приладил окурок к ногтю большого пальца правой руки, прижал безымянным, прицелился в обрамлённый узкой деревянной, чёрного цвета, рамкой фотографический портрет тёти Паши, когда, с её слов, «мущины по мне с ума сходили», матери Вовки и Генки. За ним хранились, об этом Юрица не догадывался, а то отобрал бы, хлебные карточки. Фронтовые письма Сапожкова-отца, находившиеся там же, едва ли его прельстили б, и щёлкнул. Мундштук прилип ко лбу неправдоподобно красивой, с нарумяненными щеками и малиновыми губами, тёти Паши – именно такой изобразил её мастер-фотограф, когда по челябинской «артиске варьитэ» «мущины с ума сходили», как она сама мне однажды пояснила.

– Ну, ты, чево плюваешся? – задиристо пропищал Генка.

Но Юрица не обратил на его протест внимания, а, засунув руки в карманы шикарной драповой «москвички», насмешливо произнёс:

– Паше привет… от старых щиблет.

Прилипший к портрету окурок весьма забавлял Юрицу. Он чувствовал себя в квартире Сапожковых полным хозяином. Любуясь блудом руки своей, он ощерился, довольный, и золотые огоньки вспыхивали и переливались во рту – это бликовали недавно вставленные для форса [144]144
  Форсить – задаваться, хвастать одеждой либо ещё чем-то (уличная феня). Это слово имеет и иные смыслы, но в другой, воровской, фене.


[Закрыть]
коронки, выточенные из мелкокалиберных пистолетных латунных гильз и надраенных толчёным мелом.

Юрица ушёл, поскрипывая новыми белыми фетровыми бурками, сшитыми на заказ знаменитым челябинским сапожником Фридманом. В левой руке Юрицы был зажат обыкновенный мешок из сермяги с пахучим тёплым ржаным хлебом. И все мысли мои были о нём, о хлебе.

Сидевший под ветхим одеялом Генка после ухода Юрицы вскочил на кровать, смахнул окурок с фотографии, спрыгнул босыми ногами на ледяной бетонный пол и предложил:

– Давайте слопаем этот кусман, – и он показал увесистую горбушку.

Генка разломил хлеб на три куска. Вовка поспешно схватил тот, что лежал с моего края. Он показался Сапогу больше, чем другие. Сапогом Вовку иногда дразнили пацаны, но он никогда не обижался ни на кого. Возможно, он не всё понимал, о чём ему говорили другие. Из-за природной, врождённой тупости его не приняли в школу. Вовка не знал даже, сколько ему лет.

Я не притронулся к хлебу. Вовка заметил это моё бездействие, кивнул головой на стол и заявил:

– Ну и дурак. Подыхай с голодухи!

– Это… это я подобрал, – хотел возразить я, но не находил нужных слов. – Чтобы машины не раздавили. Нельзя, чтобы хлеб на земле валялся.

– Мамане оставлю. Нажрался до отвала, – сказал Генка, показав брату обгрызенный со всех сторон кусочек с пару спичечных коробков величиной, и спрятал его под подушку.

– Ну и дурак, – повторил Вовка, только теперь уже брату. – Она щас на донорском пункте кровь продаёт, придёт и всё схамает. [145]145
  Хамать – есть (уличное слово).


[Закрыть]

– Пойду, – сказал я и забрякал коньками по бетону пола, но, не дойдя до двери, вспомнил. – А что за замазка, про которую Юрица мне талдычил? Не оконная же?

– Замазка? А это когда ты должо́н. В карты проиграисся или вещь возьмёшь носить. Или деньги. Должок, значит, за тобой, – разъяснил Генка.

– Я Юрице ничего не должен. Так ему и скажи…

– Сам ему кажи, ежли не бздишь, – ответил Генка.

– И скажу. Скажу, что мы хлеб украли. Нас за это в тюрьму надо посадить.

– Малолеток в тюрму не содют, – поправил меня Генка. – Нам ещё нет двенацати. Нас не в тюрьму, а в детскую колонию отправют, в Атлян. [146]146
  Уличное разговорное произношение, правильно – Одлян. Среди уличных пацанов концентрационный лагерь для детей в Одляне пользовался зловещей репутацией. О жестоких порядках, царивших якобы в нём, из уст в уста передавались ужасные истории об истязаниях, изнасилованиях, убийствах заключённых, не пожелавших «ссучиться». Я эти рассказы принимал за старшные сказки. Через несколько лет в одном из концлагерей мне пришлось встретиться с молодым блатарём, побывавшим, с его слов, в одлянской колонии для малолетних преступников. Он подтвердил всё, во что я не хотел верить, будучи мальчишкой. Рассказ его мог быть правдой – у него оказались отбитымы почки и другие внутренние органы. Как после милицейских «обработок». (2008 год.)


[Закрыть]

– Откуда ты знаешь? – не поверил я.

– Лёнчик трёкал. Залётный щипач. Он у нас ночевал. С мамкой спал. Позырь-ка, что он мне дал. Насовсем!

Генка извлёк из-под той же единственной грязнущей, залощённой до блеска большущей подушки и показал раскладное, с многочисленными отделениями, кожаное портмоне. И тотчас спрятал туда же – под подушку. Там хранилось всё его состояние – мелочь от сданных в приёмные пункты пивных бутылок, выпрошенных у подвыпивших.

«Зачем я это сделал, зачем?» – задавал я себе мучительный безответный вопрос, выбираясь по обледенелым ступеням из полуподвала. Мне стало так неуютно и одиноко в этом насквозь промерзшем, окружавшем меня мире. Не радовали перламутровые тополя, наклеенные на густую синь неба, зябко прижавшиеся друг к дружке заиндевелые дома с бельмами окон, звенящий от холода воздух, сверкающие в матово-голубых сугробах живые снежинки-светлячки – ничто не радовало меня, даже такая красота. Ноги мозжило от усталости и неудобства. Коньки я прикрутил к валенкам верёвками, поэтому на ступни давило, хотя и не очень больно, но постоянно и нудно.

Случай с «верчением» настолько расстроил меня, что это заметила даже мама, но я не посмел признаться ей во всём, что со мной произошло. Позорно соврал: устал. Больше двух месяцев я не выходил кататься на коньках. И видеться с пацанами не желал – книги читал. Одну за другой.

Зима выдалась настолько суровой, что в феврале и даже начале марта ещё стояли крепкие морозы. И я потихоньку стал выскакивать на улицу – прокатиться. Велик оставался соблазн промчаться по укатанной дороге мимо знакомых домов, ворот нашего дома, зная, что скоро ты в него вернёшься, и стремительность движения, смешанная с радостью, что всё это есть и сам ты существуешь, словно переносит тебя в другой мир ощущений… И вдруг… Ох уж эти «вдруг», перебрасывающие нас в другой, неведомый, неожиданный и нежданный мир, иногда непонятный, а то и страшный.

Спотыкаясь, я кое-как доковылял до дома, до нашей светлой и чистой комнаты, в которой было тепло и спокойно, – сюда не ворвётся наглый и рукастый Юрица. Мне хотелось навсегда забыть о произошедшем, как будто этого ничего и не было, но память упрямо воссоздавала с беспощадной правдивостью эпизоды ограбления хлебной повозки, и в ушах звучало навязчиво: «Зачем ты это сделал? Зачем? Как у тебя рука поднялась взять чужое? А если кто-то из знакомых либо соседей видел? Герасимовна или тётя Таня? Позор! А если – Мила?»

От одной этой мысли, что Мила могла стать очевидцем нашего беспутства, меня бросило в жар. Я сразу взмок, представив себя бегущим с прижатым к животу шматком ржанины, а Мила с изумлением и презрением смотрит на меня с тротуара. Этого я не должен был делать – ни за что! Я обязан был крикнуть что есть силы: «Дяденька! У вас хлеб воруют!»

Вот что я обязан был сделать! Но так не поступил. Не сообразил. А следовало сделать именно так – окликнуть возчика.

За что Юрица меня, наверное, убил бы, но зато я поступил бы честно, как настоящий пионер, как Павлик Морозов. А теперь Вовка с Генкой, несомненно, растрезвонят обо всем Юрке Бобыньку (так мы звали Бобылёва), ведь он их сосед, живёт в комнате через стенку, только вход с другого коридора. Вот стыдобушки-то не оберёшься! За такое и из штаба могут погнать – какой же я после этого тимуровец? Если и выгонят – поделом!

Больше всего меня мучил один вопрос: признаться ли в своём мерзком, отвратительном проступке Юрке и Игорю Кульше, новому члену нашего штаба, или умолчать. Умолчать – нечестно. Придется обо всём рассказать.

Я тщился дочитать увлекательнейшую книжку с показавшейся странной фамилией автора – Додд – «Серебряные коньки», которую мне дала на несколько дней Мила, но сейчас смысл повествования ускользал – подобного со мной раньше не случалось. В голову постоянно лезла расплющенная ржаная лепёха.

Мама премного удивилась, убедившись, что в последующие вечера, вместо того чтобы гонять по улице на коньках, я сижу дома, присосавшись к пятому толстенному тому довоенного издания «Жизни животных» Альфреда Брема.

– Почему не гуляешь? – спросила мама. – В духоте киснешь… Покатайся на коньках, если домашние задания выполнил.

– Горло болит, – слукавил я. – Немного. Только ты меня не лечи – само пройдёт.

Истинная же причина, которую я скрыл от мамы: очень не хотелось встретиться с братьями Сапожковыми и ещё более – с Юрицей. С чего ради он возомнил, что я ему что-то должен? И что именно? Хлеб? Так я его и щепотки не съел. С грязной колеи подобрал, чтобы проезжающие автомашины не смешали его с грязным снегом, чтобы полозьями не размазали по дороге сани. Лично у него я ничего не брал. Поэтому и ничего не должен. И пусть он от меня катится колбаской…

И всё-таки встречи с Юрицей избежать не удалось.

– Эй, архаровец! – поманил он меня пальцем, остановившись на тротуаре возле наших ворот.

– Юра меня звать, – сказал я хмуро, предчувствуя неприятность. – Рязанов.

– Канай сюда, Резан. Буханка чернухи за тобой. Когда отмазываться будешь? А то должок растет. Каждый божий день по соточке. [147]147
  Соточка – сто граммов.


[Закрыть]

– Ничего я тебе не должен, – решительно заявил я.

– Грубишь взрослым? Не отмажешься – коньки срежу.

Он откинул за спину длинный конец вязанного из козьего пуха белого шарфа и, попыхивая дорогой папиросой с длинным мундштуком, воткнутой в золотое хавало, [148]148
  Хавало – рот (феня). Золотое или рыжее хавало, то есть с золотыми зубами или коронками из того же драгоценного металла.


[Закрыть]
вразвалочку продолжил прогулку по Свободе, улице, на которой блатарь по кличке Юрица в моём восприятии превращался в подобие курицы, и я видел его (мысленно) большой уродливой квохчущей хищной птицей, готовой исклевать кого угодно в любой момент.

Всем своим видом, разболтанной блатной походкой, властным обращением с другими, младшими по возрасту, пацанами, и расправами с ними по поводу и без Юрица нагло утверждал себя хозяином нашей улицы, а мы, ребята помладше, должны были, по его понятиям, беспрекословно выполнять волю «пахана», «шестерить» ему, потому что он вор.

А я с этим не мог, не хотел согласиться и смириться. С какой стати он возомнил, что вправе помыкать мной? Кто он такой? Подумаешь – блатной! Блатарей шляется по Свободе – не пересчитать. Что ж теперь всем подчиняться? Да пошли они к чертям свинячим!

Когда ожесточение во мне созрело, то и необходимость рассказать о случайном, как мне думалось, участии в «верчении» буханок друзьям уже не угнетала, как в первые дни, и я решил признаться во всём, что произошло со мной.

На сей раз мы собрались в зимнем штабе – «эскимосском чуме», сложенном нами на огороде из снежных глыб-кирпичей. Для крепости и теплоты мы обрызгали снаружи наше сооружение водой. Внутри «чума» выложили стол и сиденья, тоже из плотного снега.

Я рассказал всё как было.

– Ни кусочка не отщипнул? – уточнил Юрка Бобылёв.

– Ни крошки. Вовка может подтвердить.

– Мы тебе и так верим, – высказался Кульша.

– А ещё так будешь делать? – сурово спросил Юрка.

– Никогда!

– А если Юрица заставит? – не унимался Бобынёк.

– Как он меня заставит, если я не захочу? Не буду, и всё, – заявил я, ликуя от собственной храбрости и решительности.

В этот миг, чтобы доказать друзьям, что они не напрасно поверили в мою честность, я, не раздумывая, вышел бы один на один против Юрицы, хотя для победы у меня не было ни одного шанса. Я, несомненно, обрёк себя на верное поражение, лишь бы очиститься от скверны, тяготившей меня.

В «чуме» стояла стужа, а я весь взмок – от переживаний. Ох, как непросто признаться другим в гадком своём деянии, тем более если эти другие – твои лучшие друзья!

– Матери-то не рассказал? – поинтересовался Юрка.

– Знаешь, что она мне устроит, если я признаюсь? Отколотит и после побежит к Каримовым. И в милицию. Такую кашу заварит – не расхлебаешь!

Друзья со мной согласились, что взрослым не следует выбалтывать лишку. Они только навредят. Такое мнение у пацанов существовало давно и постоянно подтвержалось фактами. Сами после разбирались в произошедшем.

– В случае чего мы тебе поможем, – заверил Бобынёк.

Я в их словах не сомневался, и уверенность в дружеской поддержке успокоила меня. Лишь не мог представить, каким образом они это смогут сделать. Но уже не столь опасными представлялись возможные встречи с Юрицей. И я точно знал, что не поддамся запугиваниям уличного пахана – выстою!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю