Текст книги "Ледолом"
Автор книги: Юрий Рязанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 48 страниц)
– Тарань [65]65
Таранить – нести, тащить (уличный жаргон).
[Закрыть]сюда! Это иконы! Они ничьи. От попов остались. А их нету давным-давно. Всех изловили. Один батюшка Александр в Семёновской церкви остался. К нему мамка ходила молиться и свечки ставить. Ты, Ризан, хорошенько Боженьку-то поищи, лады?
Как мне ни хотелось возвращаться в пустынное огромное помещение, но пришлось.
Поднявшись с подоконника по лестнице на балкон, я выбрал из доброй полусотни разнокалиберных досок, многие из которых осыпались и зияли белоснежными заплатами, две целые, поменьше размером. Потом прихватил ещё одну. Для старушки в белом платочке. Подарок.
Попытался протолкнуть самую маленькую доску между порогом и полотнищем двери – не проходит. По одной втащил на подоконник, переправил через решётку, сам перелез.
Иконы по одной ловко подхватил Юрка, хотя окно было высоковато. Тогда мне подумалось: зачем было лезть на крышу? Ведь окно ниже.
– Сигай на траву, – предложил мне сообразительный друг, успевший натаскать под окно большую кучу бурьяна.
Я повис на вытянутых руках и прыгнул. Удачно. Лишь малость зашиб левый локоть да пятки заможило, когда приземлился. Но это ерунда. Не в счёт. Мало разве всяких царапин, порезов и ссадин набирается подчас даже за один день – не обращать же на каждую внимание – послюнявишь, и сами быстро заживают.
Травой мы тут же очистили от грязи лицевую сторону разрисованных досок. И я вспомнил, что уже встречал такие картины, а точнее – портреты (прошлым летом).
Мне вспомнились и другие иконы.
…Я прибежал к товарищу и однокласснику Майке Клещёву, который жил в доме, выходившем фасадом на улицу Пушкина, как раз напротив двора, где произошла памятная история с больным котёнком, вытащенным нами со Славиком из поганой ямы за общежитием трамвайщиков.
Май, с которым мы летом общались через открытое окно (его мать строго-настрого наказала никого из своих друзей в дом не пускать – такая недоверчивая была), отсутствовал.
Я припустился к себе домой, но не через двор, где находился барак трамвайщиц, обогнув который, можно было сразу попасть в наш огород. Миновав проезжую часть улицы, свернул направо, перелез через высокий забор, спрыгнул с него в чужой двор, соединённый с другим двором – Свободы, двадцать восемь. Там, в подвале одного из домов, жил мой друг и однокашник Юрка Бобылёв. К нему-то я и устремился, но неожиданно столкнулся с Алькой Каримовым, тоже свободским знакомым пацаном из нищей воровской семьи.
Увидев, что кто-то прыгает через забор, Алька дал дёру к щели в заборе, но, оглянувшись и узнав меня, остановился и выматерился.
– Нарыхал… меня, Рязан! Ты чево тут?
– К Бобыньку бегу. А ты как здесь оказался?
– Святых шмаляю! [66]66
Шмалять – стрелять. Обычно этот глагол означает стрельбу из наганов или ружей (феня).
[Закрыть]
– Как – шмаляешь?
– Как-как? Из рогатки.
– Ты что – чокнулся?
– А чо с имя́ делать? Тама больше ни хрена нету. Кто-то скок [67]67
Скок – обворовывание квартиры (феня).
[Закрыть]раньче меня залепил в хату.
Двух старушек все знавшие их или видевшие называли монашками и сестрицами. Они всегда ходили только вдвоём, часто – взявшись за руки. Кое-кто из соседей подавал им милостыню. Жили они впроголодь.
Умерли неожиданно, сначала одна, а за ней вскоре последовала и другая. Говаривали и другое: они одновременно вдвоём ушли из жизни. То ли угорели, то ли просто так получилось. Их куда-то увезли (они были одинокие). Ветхий домишко, в котором они ютились всю жизнь до глубокой старости бобылками, какие-то начальники опечатали, и сразу же дом кто-то разграбил. Да что можно взять у нищих? До Альки Каримова эта весть дошла слишком поздно; любители поживиться чужим обчистили осиротевшее жилище с большим проворством, дочиста.
Желающих поселиться в нём не нашлось, якобы потому, что перед смертью старушки-сестрицы, по слухам, кому-то пророчили: кто на наше место придёт, того постигнет та же участь. И вроде бы предсказание почивших якобы вскоре подтвердилось: какой-то бродяга решил переночевать в роковой избушке, и его нашли мертвым на их кровати с истлевшим, наверное дореволюционным, матрацем, который даже воры не взяли. Я не верил в эти бабушкины сказки, но избушки сестриц-монашек сторонился. Алька же Каримов не постеснялся обшарить страшноватое жилище, снял со стенки две закопчённые иконки (я их назвал «картинками») и сейчас наслаждался стрельбой по ним гальками из рогатки.
– Шмальнёшь, Резан. Слабо? – подначил он меня и указал на прислонённые к бревенчатой стене «картинки».
– Не. Поглядеть бы, что на них нарисовано.
Любопытство овладело мною вдруг.
– Не трожь, не греши, – предупредил меня Алька. – Я их надыбал. [68]68
Надыбать – найти (уличный жаргон).
[Закрыть]Хошь, бери. За гро́ши. Сколь дашь?
– Они же чужие.
– Штрунди дуба дали. [69]69
Штрудни дуба дали – старухи умерли (уличное).
[Закрыть]Теперича они мои. У тебя ашать [70]70
Ашать – есть, жрать, лопать (уличное).
[Закрыть]дома есть што? Цимус [71]71
Цимус – что-то очень хорошее. Имеет и другое значение – «порядок» (воровской жаргон, феня).
[Закрыть]какой-мабудь? Бутенброд с тушёнкой?
Однажды постоянно голодный Алька увидел, как я на берегу Миасса во время уженья рыбы подкрепляюсь бутербродом, только вовсе не с жирной американской тушёнкой, а с советской тощей килькой, выкупленной по продуктовым карточкам, как мясо. С тех пор он, наверное, и уверовал, что Рязановы одними деликатесами питаются.
– А за иконы (он знал как называются эти «картинки») жрать тащи чево-нибудь. Набздюм. Пиисят на пиисят!
– Какие пятьдесят? – недоумённо спросил я.
– Ты чо, феню не секёшь?
– Нет.
– Половину бутенброда гони! Аль цельный!
– С чего ради, Алька? Да и нет у нас никаких бутербродов.
– Што есь, то и тащи. Я заявил – мне положено. Жрать охота. Кишка кишке протокол составляет.
– Так бы и сказал, что есть хочешь. У нас лишь хлеб чёрный имеется. Гренками называется. Жаренный на маргарине.
– Сойдет. Только ты кота за хвост не тяни. Я тебя здесь подожду.
– А ты больше в иконы не пуляй. Честно?
– Чесно.
Алька кусочек хлеба, принесённый мною, целиком запихал в рот, продолжая смотреть на меня алчными глазами.
– Ещё есь?
– Нет.
– Божись!
– Чего божиться? Оправдываться, что ли, перед тобой?
– Вы богатые Ризаны. У вас всю дорогу найдётса што пожрать!
– Мама у нас по полторы смены вкалывает. На заводе. А ты думал, нам с неба всё сыплется?
Я не испытывал боязни перед Алькой. Но и понимал, что он голодный парень. И ему надо по возможности помочь. И ворует-то он, чтобы не умереть с голоду.
Сейчас, поглядывая на «картинки», я твёрдо произнёс:
– Никаких бутербродов у нас, Алька, нет. Картошки ещё осталась немного.
– В «мундирах»? Тада и соли горсть.
– Принесу. Одну картошину. Посолю. Подожди только. И не стреляй в картинки.
Я опять вскарабкался на сарай и по крышам помчался в наш двор, преодолевая по пути заборы, – мне это нравилось. А мама часто удивлялась, зашивая дыры и разрывы, что одежда моя, как она выражалась, «горит как на огне».
Дома в кастрюле я нашёл сваренную на обед картошку и сунул несколько клубней за пазуху майки. Без промедления побежал назад, опасаясь, что Алька может не сдержать слово и шмаляет по «картинкам». От него можно было ожидать любой выходки. Неудивительно: отец его, известный авторитет в среде блатных и приблатнённой свободской пацанвы, почти безвылазно сидел по тюрьмам, а его сожительница (дворничиха нашей стороны улицы – от Труда до Карла Маркса) работала, не жалея себя, чтобы прокормить четверых детей, но не в силах была вытянуть непосильную ношу, которую взвалила на неё жизнь.
У Альки мне доводилось бывать раньше довольно часто, но ничего, кроме вшей в обмен за пересказы мною прочитанного (все в этой семье были неграмотны), я из их избушки-самостроя не выносил. Старший Алькин брат, по кличке Юрица (вероятно, у него имелось настоящее татарское имя, ведь и Алька был вовсе не Алька, а Али), и маленькая, младше нас, сестрица Надя. Ещё одна сестра Соня, девица лет девятнадцати – двадцати (когда я знался с Алькой), кормилась «угощениями» солдат. Но ещё более молоденькой я помнил её стоящей по вечерам у ворот. Она окликала солдат из воинской части, располагавшейся в казармах на углу улиц Свободы и Труда, проходивших мимо её двора. Я не понимал, о чём они договариваются, и не догадался даже тогда, когда стал свидетелем сцены, в которой скандальная соседка ругала и оскорбляла Соню за то, что «солдаты ей дырку провертели». У меня такая новость вызвала удивление: как можно в живом человеке отверстие просверлить? Зачем? У Альки я постеснялся спросить, в чём обвиняет Соню злоязычная соседка.
Об Юрице и Альке я ещё упомяну в другом очерке, а о бедной Соне вскоре прослышал от пацанов, что она больна «чихоткой» (туберкулёзом). И мне её стало жаль, потому что уже тогда имел точное представление об этом страшном, смертельном заболевании и какая судьба вскоре ожидает эту девушку. Мне ещё не было известно, что и Алька – тоже туберкулёзник.
Но я забегаю вперёд. Вернёмся к избушке покойных сестричек-монашек (так их однажды назвала Герасимовна). Вероятно, они на самом деле приняли постриг, поэтому и жили столь уединённо и скрытно от всех. Но эта догадка пришла мне намного позднее.
…Он ждал меня на прежнем месте, у стены избёнки, к которой были прислонены две небольшого формата «картинки» (мне больше нравилось называть именно так, а не иконами). Пока Алька жадно чавкал, давясь пищей, я разглядел на одной из них бородатого, лобастого, лысоватого мужичка с небольшой, аккуратно подстриженной седой бородой, на другой – молодую женщину с ребёнком на руках. В общем, не особенно хорошо просматривались рисунки сквозь вековую копоть.
– А где же боги? – спросил я.
– Хрен их знает. Тама, – Алька показал на темные досочки.
– Это портреты.
– Ты, Рязан, не хлызди. [72]72
Хлыздить – отлынивать, отказываться, избегать (уличное).
[Закрыть]Пообещал – гони! Соль где?
– Соли не нашёл.
– Ежли не нашёл – на соль ты у меня в замазке. [73]73
В замазке – в долгу (феня).
[Закрыть]Завтра отдашь две горсти. Ежли двинешь [74]74
Двинуть – не возвратить долг (феня).
[Закрыть]– щётчик [75]75
Счётчик – увеличивающийся с каждым днём долг (воровская феня).
[Закрыть]пущу.
– В общем, иди ты от меня подальше со своими картинками. Не нужны они мне. Знаю я ваши замазки. Только палец в рот сунь – по локоть руку откусите.
– Не берёшь?
– Ты что – глухой?
– Смотри, на толковище будем разбираться. Пацанов соберу, Резан.
– Пошёл ты к чертям свинячим со своими пацанами. Я тебе ничего не должен. Ты мою картошку съел и с меня ещё что-то требуешь. И грозишь. Совести у тебя нет, Алька.
– Я по понятиям толкую: где совесть была, там хрен вырос.
– Это вы, блатные, между собой по понятиям права качайте. А я не блатной. Я домашняк. [76]76
Домашняк – не уличный, домашний мальчик (уличные пацаны «домашняков» обычно презирали) (феня).
[Закрыть]Ты сам говорил. Так что забирай свои картинки.
– Лады, Рязан. Отдаю тебе их за так. Как корешу. [77]77
Кореш (корешок) – друг (уличное).
[Закрыть]
– Никакой ты мне не кореш, если из меня жилы вытягиваешь. Больше от меня ничего не получишь, бесстыжая морда.
– Тебе с горки виднее. Берегись, Рязан!
Ну и свинья ты! – гневно подумал я об Альке и полез на крышу сарая. – А картинки всё-таки краденые. И у кого? У мёртвых! Правильно поступил, что не обменял их. Да и куда я с ними денусь? Домой – нельзя. В сарайке можно затырить, [78]78
Затырить – запрятать, спрятать.
[Закрыть]чтобы мама не нашла. А дальше что? Герасимовне отдать или в церковь отнести. От мамы этого тоже не скроешь… Нет.
Куда «картинки» дел Алька, не ведаю. Жаль, если из рогатки расстрелял. Я давно заметил, что он весело любил все ломать и портить. Ничего ему не было жаль. Поскольку не имел никакого своего имущества, всё вокруг – «не моё», бей, круши! И сам ничего полезного для других не сделал. А ведь уничтоженное им кто-то создавал. На благо людям. У него же ничего лично своего нет, чем он мог бы дорожить. Такие Альки всё уничтожают. Что не могут съесть, надеть на себя или продать, чтобы тут же прогужевать.
…И вот новая находка. На одной – на голубом фоне в малинового цвета одеянии, молодая и красивая, как говорит Бобынёк, боженька. Она держит на руках мальчишку в длинной белой рубахе, русоволосого, кудрявого и румяного. На другой – черноглазый черноволосый мужчина с сурово сдвинутыми бровями и поднятым грозящим пальцем, с таким же, как у других, «блином» вокруг головы, только, похоже, золочёным, вернее прилеплённым к затылку, что и на стенных рисунках, взирает на нас строго и пронзительно. И даже гневно. А на третьей художником изображен круглолицый и румянощекий парень с драгоценной коробочкой в руке. И с куриным вроде бы пёрышком в ней. Наверное, писарь. Были же раньше писари, гусиными перьями рисовали и писали царские указы разные. Например, сделать крепостными бедняг-крестьян. Или: отрубить революционеру Пугачёву голову. Во времена были! Царизм, одним словом. Хорошо нам сейчас живётся. При социализме-то.
…Найденное поделили по справедливости – семейный портрет я оставил себе, «цыгана» согласился взять друг, хотя ему приглянулась боженька с мальчонкой. Парня румяного, с коробочкой и пёрышком в ней, мы решили отдать старушке.
Она обрадовалась подарку, заулыбалась беззубо, отёрла доску головным платком, поцеловала и объявила нам, что это икона и мы спасли её из сатанинских когтей. Бабушка теперь будет молиться, чтобы святой Пантеле́ймон нам всем дал здоровья. Я не удержался, загоготал, вспомнив Пантелеймо́на из киношки «Весёлые ребята».
– Господь вознаградит вас, ребята, за доброе дело, богоугодное, – уверила нас старушка. – От радости смейтесь, смейтесь…
О, если б она знала, над кем я насмехаюсь!
Этого я не мог уразуметь: каким волшебством нарисованный человек может наделить нас и бабушку здоровьем? Откуда он его возьмёт и что это такое – назаваемое ею «здоровье»? В чём оно находится – в коробочке, что ли? Нарисованная вещь больше походит на большую чернильницу. В общем, ахинея какая-то. Но картина эта оказалась, пожалуй, самой красочной. При ярком солнечном освещении. И красивой. Завораживали розовые, перламутровые и алые краски.
– А как звать его, этого… парня? – переспросил я.
– Святой Пантелеймон, целитель, дай тебе бох, чего хочется. Господь отблагодарит вас за доброе дело, – растроганно повторила старушка. – Из неволи, из заточения иконы святые спасли.
– Значит, он, доброе дело сделал, что пробрался в церковь и приволок оттуда эти ничейные иконы? – уточнил Юрка. – Его за это боженька не покарает?
– Бох ему судья, – запричитала уклончиво владелица козы. – Бох его рассудит… Всех рассудит на Страшном суде. Каждому воздаст по деяниям ево.
Вот и попробуй пойми её, что к чему: то ли отблагодарит, то ли судить будет. Не народный судья с заседателями, а какой-то неведомый мне бог. И невозможно представить даже.
– Слышь, Юр, я загоготал, когда старушка того парня назвала Пантéлеймоном. Помнишь, в мировой киношке: «Пантелеймóн, вставай!»? И мужик из гроба вылезает и водку хлещет из горла. Шкодный [79]79
Шкодный – смешной (уличная феня).
[Закрыть]такой!
– Это совсем не то, – возразил Бобынёк. – Ты не путай. То другой Пантелеймон. А этот – це-ли-тель. Помолился ему за себя или за другого, кто заболел, – и как огурчик.
Спорить я не стал, хотя слова Юрки походили на сказку.
– Боженьку дашь мне? – попросил Бобынёк.
– Она мне самому нравится, Юр, – не согласился я.
Бобынёк сразу скис. Напрасно я пожадничал. Да кто знал?
– Бери бога, – предложил я. – С бородой.
– Мне Боженька больше глянется, – настаивал Бобынёк.
– Давай по-честному – метнём, – решил я. – Кому орёл – тому и боженька достанется. Идёт?
– Давай. А гро́ши у тебя есть? – уточнил Юрка.
– В загашнике сорок восемь копеек. Четыре водочные бутылки сдал!
– Я буду метать, – заявил Юрка с поспешностью.
Домой я вернулся с боженькой – не повезло Бобыньку.
Старушка назвала её Богородицей. Странное название: Одигитрия. Ни на имя не похоже, ни на фамилию. Нет, на фамилию смахивает. На заграничную.
Из предосторожности, вернувшись домой, на всякий случай оставил икону в дровянике, предварительно отмыв её от грязи. Икона оказалась невероятной красоты. Она и сейчас, стоит лишь напрячь память, возникает в моём воображении, словно вижу её наяву. От одежд фигур, написанных яркими, сочными красками, исходило почти ощутимое сияние, усиливающееся до золотой густоты вокруг голов. Разве может так быть, чтобы человек светился? – недоумевал я.
Нежный румянец белых перламутровых лиц, словно подсвеченных изнутри, вызывал невольное притяжение – таких людей вживе не бывает. Да разве возможно настолько прекрасно нарисовать обычными красками на обычной доске?! Такие мысли роились в моей голове, когда я принялся внимательно рассматривать икону.
Разобрал кое-как и надпись слева наверху: «Образ Одигитрии», справа: «пр. бцы». Что за непонятные слова такие? Что за «пр. бцы»? Об этом я справлюсь у Герасимовны, она наверняка обо всём божьем знает.
Я продолжал разглядывать волшебную живопись – промыв её ещё раз намыленной тряпочкой – с восхищением, какого ещё никогда не испытывал ни от одной из виденных мною картин. В портрете, а мне думалось, что это именно портрет, сквозили очарование и необыкновенная, невиданная мною дотоле и несравнимая ни с чем и ни с кем красота. Изумляла, завораживала чистота и яркость красок. Но главное – не в них. Картина производила впечатление живого изображения. Словно сквозь невидимое стекло живых людей видишь. Как будто в фотоаппарат смотришь.
Лёгкий разлёт тонких бровей Богородицы, розоватые ноздри, красноватые уголки широко распахнутых карих глаз, глядящих на тебя, с бликом света, исходящего изнутри, из самих очей, смотрящих с затаённым страданием, доверчиво и доброжелательно, – вот, оказывается, какие очи «боженьки»! В самом деле, от таких глаз трудно оторваться. Повторюсь, они притягивают чем-то, чего не объяснишь, что можно лишь почувствовать, чем можно изумляться, восхищаться. В маленьких, плотно сжатых губах затаилась не то вспугнутая улыбка, не то подавленная гримаса, вызванная болью – внутренней болью.
Лицо же младенца выражало недетское мудрое спокойствие. Вызывал недоверие высокий старческий лоб с морщинами и залысинами. Таких лбов у пацанов не бывает.
Что-то очень трогательное чувствовалось в склонённой к ребёнку в белом балахончике – это явно был пацан – фигуре Богородицы. Что-то чуть грустное угадывалось, зато никакого страдания и беспокойства не обнаруживалось в прямом взгляде по-старчески мудрого мальчика – смотрел он словно бы задумчиво, размышляя о чём-то своём, очень серьёзном, по-взрослому важном. Похожее выражение лица я наблюдал у учеников за решением задач в школе. Так то были взрослые ребята, а этот – совсем малыш. И оба эти портрета, несмотря на яркие краски, какими были написаны, выглядели легкими, воздушными, просвечивающими. Такой мысленно я вижу ту икону и сейчас. А раздумывал над ней тогда, уединившись в сарайке.
Вглядываясь в лицо Богородицы, мне порою казалось, что она грустна и весела одновременно. Хотя по собственному опыту знал, что так в жизни не бывает. По крайней мере, в моей, когда меня незаслуженно обижали. Или я чему-то веселился, поглядывая в зеркало и строя рожицы. Удивляло безмерно меня и то, что выражение лица боженьки постоянно менялось, с малейшим картины-иконы перемещением в пространстве. Иным становилось внутреннее её состояние, а с ним и всё изображенное на доске. И от моего настроения, вероятно, тоже. А порою мне казалось, что это чудо вовсе не нарисовано на доске, а как бы парит над ней отдельно. Но так не бывает!
Я мог бы поклясться, что такого чуда, исполненного красками, повторяю, ещё не видывал! Хотя уже обладал толстой папкой репродукций из «Огонька» и других журналов. Даже дореволюционных.
Иллюстрации в книгах, иногда цветные, фотографии, открытки, переводные картинки, плакаты – всё, что я накопил, близко не сравнимо! Даже большущее полотно в затейливой багетной раме, аляповатая копия «Охотников на привале», висевшее в вестибюле бани по улице Красноармейской, дотоле представлялось мне пределом красоты, и я мог разглядывать эту картину часами, выстаивая свою очередь. Даже два запомнившихся мне портрета: «Мальчик с виноградом» и «Женщина в чёрном», висевшие на стене второго этажа продуктового магазина по улице Труда возле каменного моста через Миасс, даже эти очаровательные произведения живописи не могли соперничать с моей находкой.
Не знаю, почему я оставил икону в дровянике, – что-то удерживало меня от показа находки маме. Продемонстрировать бы её Герасимовне, да осерчала крепко она на меня за последний спор, возникший между нами возле куста сирени Малковых. Я разглядывал красивую гусеницу, большую, тугую и рогатую. И не засёк, как старуха, шаркая опорками, подшкандыляла [80]80
Подшкандылять – подойти, пошкандылять – пойти. Обычно шкандыляют старые люди (уличное слово).
[Закрыть]ко мне и, уразумев, чем я столь увлечён, доброжелательно произнесла, без всяких вступлений:
– Вшё энто твари божии… Бог – он и шеловека праведным, Егорка, шождал и в рай помештил жить… Адама-те и Еву. Из глины их шлепил и душу в их вдохнул.
Я её перебил, напичканный передовыми научными знаниями:
– А нам учителка рассказала: человек произошёл от обезьяны. Вот.
Здорово я ей отрезал! С научной точки зрения.
– Этта как жа так? – недоумённо возразила бабка. – Неужто аближьяна могёт шеловека родить? Эдак и кошка шабакой могёт окатитша… Ежли они шпарятша. Кака жа глупая ваша ушительниша.
– Да нет же, бабушка, – блеснул я школьной премудростью. – Сначала на Земле жили обезьяны. После ихтиозавров. Постепенно они стали использовать палки, чтобы съедобные корешки ими выкапывать и лопать. Потом приноровились камни обтёсывать и делать из них ножи и топоры. Стрелы тоже, пики… Словом, оружие.
Бабка терпеливо слушала меня. Хотя и волновалась.
– На диких животных научились охотиться. На львов пещерных, например. На мамонтов. Это слоны такие, лохматые-прелохматые. На снегу спали – и хоть бы хны! Не простывали. Даже не чихали. Не то что какими-то воспалениями лёгких болеть.
– Штрашти-те каки, Егорка, баешь. Этта когда жа и хто из людей шлонов лохматых видал? Шлоны вше лышые. В жопарки шама жрела. Аль их под мышинку обштригали? Как в бане?
Оказывается, Герасимовна, обладала познаниями в истории и умением спорить. Раньше такого дара я в ней не замечал. Конечно, за восемьдесят или девяносто лет можно кое-чему научиться. Она и в зоопарке, выяснилось, бывала! Когда и где, интересно?
– Те мамонты давным-давно вымерли, бабушка. Первобытные люди всех их съели. А недоеденных до сей поры в вечной мерзлоте находят. Огромные скелеты – с наш дом! Вот.
– Да хто тебе про эдаких-то маматов небылиши наплёл, Егорка?
– Все та же учителка естествознания… В музеях их кости хранятся. Даже целые скелеты. Обглоданные теми троглодитами. Так первобытных людей называли. Которые от обезьян произошли. Люди первобытные как на древних слонов охотились? Яму большую-пребольшую выроют на тропе, по которой они на водопой ходят, замаскируют её свежатенкой из лопухов громадных, лакомых. Мамонтам пить охота, они и идут цепочкой, и в ту яму проваливаются. А вылезти-то не могут. Тут всё племя из пещеры выбегает и с воплями мамонта того здоровенными камнями по башке бац! бац! И убивают. Он ревёт, бедный, в кровищи весь, а дикие люди его бомбардируют: хрясь его по кумполу, хрясь! Пока не доконают вовсе. После вытаскивают из той ямы, разрубают каменными топорами и режут ножами – жуткое зрелище! И на костёр. Поджарят и слопают всей гурьбой. Из шкуры же его мохнатой одежду себе шьют – теплотища! Что-то вроде плащей. На ноги – бахилы – никакой мороз не прошибёт. Ведь по снегу приходилось им бегать. Всё это у нас, в Сибири и на Урале, происходило. До сих пор скелеты тех мамонтов обглоданных находят, – для убедительности повторил я.
Бабка притомилась, внимая мне, но не спорила, не опровергала: лишь свою кошёлку рядом поставила. Наверное, промышлять что-нибудь съестное в магазине намерилась, да я её отвлёк.
То, о чём я живописал, словно перед моими глазами всё проходило, словно бы сам всему этому свидетелем являлся, и даже участником!
– Вот как дело с происхождением человека было, бабушка, – закончил я своё вдохновенное выступление, оставшись весьма довольным собой.
– Врешь ты вшё, Егорка. Думашь, я штаруха, дак аближьяну от шилавека не ражлишу? Не штыдна над штарым-те шиловеком ижгалятша? Жнай, меня ш панталыки не шабьёшь! Я ишшо в ждравом уме, шлава богу.
– Бабушка, честное тимуровское, это не я придумал…
– Шлушай меня, врун нешшашный. И помни: первых людей Адама и Еву Бох шатварил. Иж глины шлепил. И в рай пропишал. И жили оне в раю препеваюши. Ан жмей шаблажнил Адама с Евой яблошко отведать, штал быть, ш тово райшкова древа. Они и поддалишь шаблажну-те. Бох ражгневалша на их и ижгнал иж Рая-те. Вот и мыкаютша люди грешны ш той поры на грешной жемле жа Адамов ш Евой грех первороднай.
Конечно, эта сказка выглядела забавно. Однако я нашёл, чем достойно возразить тёмной, убогой старушенции, – не напрасно меня в школе Нина Ивановна Абрамова учила естествознанию…
– Бабушка, да я тебе книжку учёную покажу. С картинками. Там всё напечатано о происхождении человека от обезьяны. И об охоте первобытных людей, которые в пещерах обитали, на мамонтов и других диких животных охотились. И ты убедишься, что я вовсе никакой не врун. Я правду люблю. И старших не обманываю. И вообще никого.
– Ох, не греши, Егорка, и меня в грех не вводи! Вше этти книжки от нешиштава и его нешиштай шилы. Шернокнижники их напишали, штобы людей шмушшать. А шатана ихней рукой водил. Шам подумай, ты паренёк неглупой: как могёт аближьяна шеловеком ражрешитша? Этто едино, што кошка шобакой окатилашь бы. Ох, не шитай ты эдаких грешных книг, Егорка, душу швою не ошкверняй имя. В пешку их брошь.
– Если я так поступлю, бабушка, меня из школы выпрут с треском. А что на это мама скажет? У нас на каждый учебник три ученика приходится. Передаём друг другу. Я прочитал или списал – Юрке отдал, а он…
– Бох ш имя, ш ушебниками. Шмотри, никому не бай, што иштинну божештвенну правду жнашь. Понарошку ушителям швоим бежбожникам мели про аближьян, кои быдто людей народили. Надо жа таку нешуражишу придумать! А шам ты швяты книги шитай. Ума набирайша. Штобы про их нихто не прожнал. Тайком. Я тобе таку швяту книгу дам. Не подкужьмишь, Егорка? Никому не давай, а то шлугам шатаны попадёт, жаарештуют вшех. Ижмахратют по допрошам.
– Нет, не надо мне такую книгу. Она без картинок?
– Не надобно никаких картинок, в ней вша божья правда опишана…
– Неверующий я. Зачем мне такие книжки читать? Я лучше про Робинзона Крузо и Пятницу ещё раз прочитаю, во.
Герасимовна разволновалась, даже лёгкий румянец появился на её дряблых серых щеках.
Увидав, что я решительно отказался взять навяленную [81]81
Навяливать – навязывать, усиленно предлагать (уличное слово).
[Закрыть]бабкой книгу, она пошла в дальнейшее наступление:
– Глумятша над тобой, Егорка, бешы. А ты не поддавайша имя. Уверуй. Они и отшкошут. И душу швою шпашёшь от полымя адшкова. О душе швоей пекишь! Вшё кругом шуета шует и томления духа, Егорка. Помрёшь, Бох-от тёбя жа вшё шпроштит. Ён вшё о тебе жнат. Кажинный шаг твой. От его вшевидяшева ока нихто не укроетша.
– А я вовсе не хочу умирать бабушка, – возразил я. – С чего вы взяли, не пойму.
Заболтала меня старуха. Что-то ничего не могу понять: адский огонь какой-то, невидимка бог, который якобы обо мне всё знает, да ещё и спросит с меня строго после смерти. Чушь! Я же не старик, чтобы умирать.
– Нет, бабушка, не хочу я в твоего бога верить. Это всё сказки про адский огонь и прочее. Для детишек младшего грудного возраста. А мне уж двенадцатый год! Я взрослый!
И подумал дерзко: неужто меня, школьника, пусть и посредственника, какая-то неграмотная старушонка переспорит?
Ответил себе уверенно:
– Я, конечно, мушщина, и умею хранить тайны. Так что, бабушка, не беспокойся: про наш разговор никому ни слова не вякну. [82]82
Вякнуть – произнести (уличное слово).
[Закрыть]Но права всё-таки учителка по естествознанию: человек произошёл от обезьяны.
– Ну, шпашибо на добром шлове, што не выдашь. Дак этто што жа полушатша? И я, штал быть, от поганой аближьяны проишхожу?
– Выходит, так. Все мы от них произошли. Они наши предки, – самоуверенно и даже с некоторым превосходством произнёс я.
– Дурак, ты, Егорка, вот што я тебе шкажу. Ежели такому кошшунштву над божим творением шеловеком уверовал.
Бабка разволновалась ещё пуще прежнего. Но я не мог согласиться с её заблуждениями. Однако старался сдержаться, чтобы не поссориться с несчастной старушкой. Но и она не желала сдаваться: нашла коса на камень.
– То, что я вам, бабушка, рассказал, ученые доказали. Чарльз Дарвин, например.
– Ён шамашетший… Как ево? В шамашедший дом ево нада-ть пошадить, шмутьяна.
– Не получится. Он уже давно умер.
– Этто Бох ево наказал, охальника. Прошти и шпаши, Боже, меня, рабу твою грешную. А тебе, Егорка, ишшо покажу, книги от Боха напишанныя. Иштинны, швятыя те книги.
– Давайте. Мне интересно, что в них ваш бог утверждает. Сам, что ли, он те книги сочинил?
– Пошто шам? Ево пророки, апошталы, швятыя штимыя, жатворники да штолпники…
– Давайте, давайте. Я сам хочу убедиться в том, о чём вы мне рассказали.
Герасимовна оглянулась, хотя рядом по-прежнему никого не наблюдалось, и, приблизившись почти вплотную, прошамкала мне на ухо:
– Те книги – потаённыя. Вот я пойду шлушать, и ты – жа мной. Никому не обмолвишша? А то беда будёт. Больша беда. Жаарештуют.
– За что? – полюбопытствовал я. Мне всегда нравилось всё таинственное, скрытое от других, тайное, что сулило новые откровения, открытия, знания.
– Когда пойдём? – нетерпеливо спросил я.
– Помалкивай. Я тебе шама шепну.
Я кивнул понимающе.
Наверное, чепуховина какая-нибудь. Бабушкины сказки. Но всё равно интересно. Пойду! Насчёт же «заарестуют» – фантазирует бабка. За что? Разве это какие-нибудь фашистские листовки?
– Честное пионероское, никому ни гу-гу, – брякнул я невпопад. – Не сомневайтесь, бабушка.
Герасимовна аж на траву под ноги плюнула.
– Каки пинэры? Ты мене про их не поминай! Видала я, как этти бешовшки отродья швятым угодникам, Матери Божей, другим шудатворным ображам гвождями да иголками оши вытыкали, будь они во веки веков прокляты, порожденья шатаны. А ты, нешай, не пинер ли?
– Нет, бабушка. И не был. Не приняли. За плохое поведение. С учителями спорил, уроки пропускал.
– Богу угодно твоё поведение, – явно с удовольствием сделала вывод Герасимовна. – Шлава Гошподу, шподобил. От беша рагатова ша жвеждой горяшшей адшкой во лбу оградил. Душу не продал Шатане. Бох тебя уберёг.
– Никакой не бог, – опять заартачился я, – потому что все произошло иначе. Пионервожатая меня, зазевавшегося, в строй повела, да так рванула за рукав! Я ей и выпалил: «Вы чего толкаетесь?» А она: «Выйти вон из шеренги! Ты, Рязанов, ещё не достоин стать юным ленинцем!»
– Почему – не достоин? Ведь я не двоешник – возразил я, – а троешник.
– Потому что старшим грубишь. Грубиян ты. И неслух. Вместо того чтобы каждое указание выполнять беспрекословно.
Она при всех принялась меня стыдить. Я тут же с пионерской линейки ушёл. Совсем. Потом ещё в учительской задали мне жару! Учителя словно с цепи сорвались! А я не хочу, чтобы со мной разговаривали так грубо. Да ещё и упрекали.
– Этта тебя Бох надоумил, Егорка. От бешовшины уберёг. Беж ево на то воли ни единый волош ш головы твоёй не упáдет. Вшё делатша по воле Божией на швете и в шарштвии небешном.
Это утверждение показалось мне настолько смехотворным, что я чуть было не расхохотался, припомнив банную парикмахерскую, где меня регулярно подстригали наголо, «под нулевку».