355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Рязанов » Ледолом » Текст книги (страница 38)
Ледолом
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:45

Текст книги "Ледолом"


Автор книги: Юрий Рязанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 48 страниц)

– Серёжа написал много больше…

– Вы правы, дядя Аарон. В двадцать пятом и, кажется, двадцать шестом вышли четыре тома. Но практически…

– Практически я в курсе дела. Жухнула псарня у Серёжи наши песни. Так?

– Пока издали вот этот. Может, выпустят ещё…

– Или казачнут и этот. Как те. В этой книжке тоже есть кое-что наше.

– У меня просьба, дядя Аарон: не утеряйте ненароком.

– Не бзди, Юра. Потерять может девушка целку. Арон никогда ничего не теряет. Только находит. – Покедова, Юра, – улыбнулся Арончик. Но даже ухмылка-улыбка его получилась хоть и ироничной, но вроде бы симпатичной и доброжелательной. А у меня опять в глазах сверкнул взмах сапожного ножа.

Передо мной реально и в воображении существовали два разных человека, несоединимые, несовместимые. И я не пытался воссоздать из них единое целое – контрасты оказались непреодолимы.

Признаюсь, очень не хотелось расставаться даже на две недели с полюбившимся сборником, на дерматиновой верхней обложке которой наклеена гравюра на бумажном прямоугольничке в две почтовые марки величиной: на белом весеннем фоне печалились поникшие чёрные берёзки… Это что-то мне напоминало и было близко.

Мне весьма по душе пришлись эти печальные тонкие деревца, и подтаявшие в ростепель сугробы, и чёрная раскисшая дорога, ведущая в дальнюю-дальнюю даль. Тоска. Слякоть. Словно срубленные гигантским серпом, укороченные верхушки берёз… Они напоминали о короткой жизни поэта. И весь этот пейзажик я воспринял как жизнь самого автора чудесных, музыкальных стихотворений, только что открытых мною, – мир, существовавший когда-то без меня. Неспроста, хотя и интуитивно, я не принял «залоговые» деньги – они, сколько бы их ни было, не могли восполнить стоимость книги – она для меня оставалась бесценной.

Игорёшке, единственному, посетовал об отдаче, хотя и на время, книги Арончику. Признался: смалодушничал. Что он мне мог сделать, если б ему отказал? Да ничего!

– А вдруг отдаст? – успокоил меня друг. – Он из тех, кто слов на ветер не бросает.

Такая надежда теплилась и во мне.

С великим нетерпением ждал я возвращения книги, не забывая о ней хотя бы на день.

Я уже упоминал выше, что из всех знакомых свободских ребят только мы с Игорем стали собирать домашние библиотечки. К этому времени у меня в выпрошенных у мамы ящиках старинных, ещё бабушкиных, шкафов скопилось уже несколько десятков брошюрок и книг, среди которых имелись ставшие любимыми: «Гаргантюа и Пантагрюэль» Рабле, «Похождения бравого солдата Швейка» Гашека, «Дон Кихот» Сервантеса, четыре огромных тома «Жизни животных» Брема; жемчужина коллекции – пять фолиантов дореволюционного издания «Истории русского искусства» Грабаря (опять же списанных из библиотечного фонда, к великому удивлению моему), роскошных, три из них – с золочёными образами, они сами являли собой произведения книжного искусства – всё, от шрифта до чудесных иллюстраций. У кого, какого варвара, рука поднялась отправить в макулатуру высочайшие образцы подлинного русского книжного искусства? Я был счастлив, приобретя их у того же Яшпана. Дядя Миша, вероятно, имел какое-то отношение к той странной комиссии, и часть обречённого на уничтожение «материала» попадала не в кучи списанного хлама, а к нему, после и тем, кто становился счастливыми от подобных приобретений. Кстати сказать, отношение к книге как к произведению искусства впоследствии сыграло в моей жизни роковую, чуть не погубившую меня «шутку». Но до этого момента, когда свердловский следователь А. Торопов состряпал «со-товарищи» нелепое уголовное «дело», оно ещё немыслимо много времени, больше трёх десятилетий, висело надо мной, как топор на ниточке, но это отдельный сюжет, поэтому сей печальный факт в рассказ не включаю – после расскажу.

А сейчас я с жадностью поглощал том за томом Горького, Флобера, Мопассана, Доде и множество произведений других интереснейших писателей, оставивших глубокий, неизгладимый след в моём мироощущении и познании психологии человека.

Дядя Миша явно симпатизировал мне – он и сам, уверен, был запойным книгочеем. И верил в мою искреннюю заинтересованность кладом знаний, оставляя книги именно для меня, ждал, пока не расплачусь. Под честное слово, что никому не покажу, он недорого продал мне забавные «Одесские рассказы» расстрелянного чекистами прекрасного писателя («враг народа»?!) Бабеля. Оказывается, за небольшую книжечку из нескольких рассказов могли лишить жизни человека! Мне не верилось, что такое зверство могло случиться, и в то же время я не мог не доверять Яшпану! Это какая-то страшная, чудовищная ошибка!

Все деньги, зарабатываемые мною, кроме тех, что отдавал маме на житьё, тратились на книги.

И всё приобретённое являлось моей личной собственностью. Это значило, что в любой момент я мог выдвинуть книжный ящик шкафа и взять в руки любимую книгу и, как в детской библиотеке, «утонуть» в ней. Такого момента я ждал с вожделением и немало бед натворил по-домашнему хозяйству: то чайник выкипит до дна, то картошка сгорит на сковороде, да ещё мало ли чего! Читая книгу, я забывал обо всём. «Отключался» целиком.

Но зато я открывал и осваивал огромный, необъятный мир прекрасного, мир знаний. И, «проглатывая» книгу за книгой, наполнялся радостью познания мира прошлого, настоящего и будущего. Каждый день дарил мне бесценные сокровища книжных кладовых.

Очередная прочитанная книга не только утоляла на время жажду почерпнуть неизведанное, новое, но оставляла неизгладимый отпечаток в моей душе, в моём существе. Персонажи книг становились спутниками, друзьями, советниками, теми, на кого я желал походить поступками, жизнью.

Ещё в детской библиотеке, которую перестал посещать после ухода в коммуну, у меня отпала надобность пользоваться ею – свои, личные, не успевал осваивать. Но я не мог забыть то, с чем познакомила меня детская библиотека. Они, художественные образы, объединились в несколько групп: развлекательные («Приключения капитана Врунгеля», «Похождения барона Мюнхгаузена»), познавательные («Рассказы о Шерлоке Холмсе», например), о природе («Жизнь животных» Альфреда Брема, Житков, Рябинин и другие), приключенческие – героические («Три мушкетера», «Граф Монте-Кристо» Дюма и прочие), исторические («Гулящие люди», «Разин Степан» Чапыгина и подобные книги), поэзия (Пушкин, особенно нравились Лермонтов, Некрасов). Почти все перечисленные книги теперь имелись в моей домашней библиотеке, так что скучать не приходилось и во время приездов в гости домой. Связь с домом налаживалась.

Книги про любовь я читал и перечитывал часто, и они занимали особый уголок в душе моей («Повесть о первой любви» Фраермана, «Белеет парус одинокий» Катаева), да разве всё перечислишь? Но мне думается, что книжечка Фраермана наиболее глубоко вспахала, словно плугом, заросший всякими травами, нетронутый, но уже набухший чувствами участок душевной почвы. А такие книги, как «Повесть о первой любви» Фраермана и «Серебряные коньки» Додж, мне думается, помогли разглядеть Милу и робко безответно мысленно приблизиться к ней. Из этого источника потекли первые мои (неумелые) стихи. Он же, считаю, пробудил во мне интерес к поэзии Есенина, правда во многом тогда ещё непонятной мне. Но в пропаханной борозде взошли первые цветы. Ах, как они пробились кстати… Какое будущее ждало бы меня без них?

Я не стал бы обо всём этом столь подробно рассказывать, если б вскоре обретённые знания не стали мне едва ли не основной опорой в резко крутанувшейся моей, по сути, только начавшейся взрослой жизни. Да ещё почти не начавшейся.

Но отрываюсь от книг и возвращаюсь к дяде Лёве. Он довольно быстро, добротно и недорого (что для нас было немаловажно) отремонтировал всю нашу обувь – и летнюю, и зимнюю. Даже быстрее, чем можно было ожидать.

В общем-то, понял я, это и неудивительно, если трудиться столь упорно и с такой сноровкой, да ещё и каждодневно с восхода солнца и до сумерек. Всю жизнь. А разве не так «крутится как белка в колесе» (по её выражению) мама? Каким же настойчивым надо сделать себя, чтобы, не покладая рук, отдавать свои силы, ум, способности, если они у тебя есть, людям! Главное, чтобы в тебе бурлило желание трудиться. Я должен овладеть профессией, а лучше – несколькими, и «вкалывать», радуясь, а не проклиная то, что делаешь. До конца дней своих.

Впрочем, что такое конец дней и когда он может наступить, я не видел даже в воображении. Жизнь тогда всё ещё казалась мне бесконечной. Или такой длинной, что последний день и не разглядишь «в туманной дали».

…Две недели тянулись нудно долго, как пребывание в детском садике. И вот однажды в нашу дверь тихонько постучали.

Во дворике возле нашего тамбура стояла розовощёкая красавица, сестрёнка Аарона. Такой блистательной её доселе не приходилось видеть.

– Брательник велел передать и сказать спасибо, – произнесла она подчёркнуто жеманно. Её синие глазищи в такой же чёрной бахроме длинных и густых ресниц, как у Аарона (у нёе имелся ещё один брат, о котором я упомянул в одном из рассказов, рыжий, как и отец, его звали дядя Исаак), мне показалось, сияли какой-то лукавой весёлостью. Выпалила и быстро повернулась, намереваясь убежать (Розка, кажется, ещё совсем недавно выглядела гадким утёнком среди стаи расфуфыренных поклонниц Арончика. У неё уже сейчас и грудки оттопыривались под платьишком – это в двенадцать-то лет!), но я остановил её, попросил подождать минутку.

– А если мне некогда? – кокетливо заявила она. Но осталась.

Я сбегал в комнату, достал из ящика дублетный комплект миниатюрных фотографий поэта, наклеенных на паспарту, выбрал самую красивую, где он запечатлён в шляпе, немного в профиль, и, рванув к открытой двери, подумал: «Наверное, усвистала, вертушка».

Оказывается, Розка никуда не спешила, спокойно стояла возле заборчика из штакетника и разделывала стручок акации – детская забава.

– Мог бы и в квартиру пригласить. Из вежливости, – произнесла она совершенно неожиданно, жуя горошины. И «стрельнула» своими изумительными синими и, при солнечном свете я рассмотрел, с фиолетовым оттенком, глазищами. Я, обомлевший, не знал, что и ответить.

– Понравились стихи Арону? – спросил я, пропустив мимо ушей предложение Розки.

– Спрашиваешь… Всё прочитал. Сказал, что до хера локшовых. [389]389
  Локш – пустое месть (феня).


[Закрыть]
Фуфло [390]390
  Фуфло – ложь, обман (воровская феня).


[Закрыть]
кто-то другой под Есенина затуфтил и под ево фамилией в книжку вставил. Залепуха, [391]391
  Залепуха – враки (феня).


[Закрыть]
в общем.

– Не понял, – растерявшись, ответил я.

– Чево же непонятнова? Пишется ксива [392]392
  Ксива – документ (феня).


[Закрыть]
одним, а фамилию туфтовую лепят. [393]393
  Лепить – в данном случае – «приписывать» (феня).


[Закрыть]

– Так не бывает, Роза. Почти все произведения опубликованы при жизни поэта.

– Мусора переделали. Так Арончик сказал. Он крестиками отметил стихи, которые Есенина, а фуфло велел не переписывать. А книжку всю прочитал.

Я пребывал в недоумении, глядя на ярко-алые полные губы Розки, на которых зеленели бледные мелкие крошки горошин акации.

– Я тоже всю книжку прочитала.

Она опять «состроила» глазки. Ну игрунья! Кокетка! Ещё молоко на губах не обсохло… А что с ней будет через три-пять лет? Не одного с ума сведёт с такой-то красотой.

– Некоторые очень даже чувствительные. Мне написал бы кто-нибудь такие. Я его полюбила бы.

«Это намёк? Или розыгрыш? – подумалось мне. – Ну и дурочка! Баловница! Заигрывает. Несомненно, подражает кому-то. Неужели она разнюхала, что я кропал стишата? Отвратительные! Все до единого сжёг!»

– Я для себя переписала. Самые любовные. У меня их целый альбом. Переводными картинками украсила. Стихи по вечерам читаю. В постели. Когда одной грустно. Ты, случайно, не знаешь, кто такие стихи пишет? Как Есенин.

Я моментально ответил:

– Никто! Такие поэты рождаются раз в сто лет. А то и в двести-триста. Это гении.

– Неужели никто не умеет? – приподняла она бровки-стрелки. И тут же добавила: – Мне один мальчишка… знакомый. Можно сказать, ухажёр. Написал свои стихи. Такие забавные… Я думаю, он их с чьего-то альбома сдул.

– Тебе-то нравятся?

– Мне Есенин нравится. А остальные – не очень.

Меня наша беседа стала потешать.

Она сделала гримаску, тоже, вероятно, кого-то копируя.

– Может быть, ещё Пушкин.

«Кокетничает», – подумал я и спросил:

– Брату передай, пожалуйста, фотопортрет. Есенина. За то, что он любит его творчество.

– Давай. Но не сейчас. Подзалетел Арончик. Зачалили на новый срок.

Вот так новость! Месяц прошел, как мы виделись, беседовали…

«Когда же он успел?» – удивился я.

– Позавчора. По новому указу подзалетел. Большой срок светит. Мама икру мечет… [394]394
  Икру метать – нервничать, беспокоиться (воровская феня).


[Закрыть]

Я про себя удивился: никакой досады или тревоги за произошедшее в её словах не чувствовалось. Видимо, привыкла: посадили, отсидел, выпустили, снова посадили, опять вернулся…

– Мне безумно ндравится «Шаганэ, ты моя, Шаганэ…», «Никогда я не был на Босфоре». Я её даже на гитаре сбацала. [395]395
  Сбацать – сплясать, спеть, сыграть (феня).


[Закрыть]
Ну, там еще: «Глупое сердце, не бейся», «Несказанное, синее, нежное…» – пооткровенничала она.

И меня вдруг внутренне передёрнуло: передо мной стояла и рассуждала не девчонка, не ребёнок, а созревшая, расцветшая девушка, женщина, как будто внутри этой девчонки жило другое существо, жизненно опытное, мудрый двойник её… С такой же цепкой памятью, как у отца.

– Заболтались мы с тобой, Роза. Родители потеряют.

– Не… Они меня не беспокоются. Меня никто не тронет. Я свободная девушка.

– А как же теперь фотку Арону передать? Ты на обороте какое-нибудь стихотворение перепиши. Наверное, теперь только в лагере получит?

– Почему в лагере? В тюряге. С «конём».

– С каким конём? – не понял я. – Там лошади, что ли, работают?

– Не-ка, – улыбнулась чудесной жемчужной улыбкой Розка. – «Коня» привязывают к ниточке, а из камеры через форточку за ниточку тянут. Вот тебе и «конь». На карточке я напишу «Глупое сердце, не бейся».

– До свидания, Роза. Дяде Лёве – спасибо. За добросовестную работу. Очень благодарны.

– Досиданья, – попрощалась она. – Не бзди, Гера. Все стихи Арошкины марухи в ксивах луканут. [396]396
  Лукать – передавать, пересылать (феня).


[Закрыть]
Не сумлевайся.

И вышла за калиточку вихлястой походкой.

За все годы, сколько знал её, я ни разу так с ней не беседовал. И когда успела лихо феню выучить? Хотя чему удивляться: два брата – воры. Она была гадким утёнком, на которую никто не обращал внимания: кудрявая замарашка. Да и какие могли быть с ней лясинские-балясинские [397]397
  Лясинские-балясинские – болтовня (уличное просторече).


[Закрыть]
– при нас пи́сала даже. На бздюм. Не стеснялась. И к пацанам помладше постоянно в игры лезла – более мальчишкой, что ли, себя чувствовала. Никто из пацанвы не обижал её никогда. Она и была почти как пацан. С девчонками не водилась. С нами ей было интереснее. И среди нас держалась уверенно – пацан и пацан.

И вот какой вдруг стала. Чудеса!

Но больше меня обрадовало возвращение томика сочинений Есенина. Счастливым вернулся в квартиру. И опять утонул в мире голубого, зелёного, золотого…

…Эта книжечка и сейчас стоит на одной из полок нашей домашней библиотеки.

Растёрханная, с оторванной нижней частью титульного листа – в концлагере пытались отнять, чтобы «смастрячить» [398]398
  Смастрячить – смастерить, сделать (феня).


[Закрыть]
из листов её пару колод «стир» (самодельных игральных карт). Отстоял.

Позже наша библиотека пополнилась пятитомником сочинений великого поэта, всё же, когда взгрустнется, я заглядываю в эту книжечку. И она воскрешает в памяти моей уже давно, кажется, забытые лица, звучит, казалось, навсегда угасшими разговорами, которые слышала.

Она напоминает мне о юности. И я сожалею лишь о том, что из-за своей стыдливости так и не отважился дать прочесть её Миле. Ведь многие строки сочинены, родились, возникли как будто в глубине моей души. Для неё. Так мне, по крайней мере, тогда мнилось.

Но не нашлось подходящего «коня», который из моего узилища прискакал бы по желанному адресу, неся на своих сказочных крыльях кровью поэта начертанные огненные строки, «обещающие встречу впереди».

…Жизнь моя сложилась так, что в последущие годы не привелось повидаться ни с красавицей и бывшим гадким утенком Розой Фридман, ни с её братцем Аароном, ни с дядей Лёвой, ни с тётей Басей, ни с Игорёшкой, да и не до них стало – другие заботы не давали мне покоя. Другая жизнь наступила, и она полностью поглотила меня.

…В июне пятьдесят четвертого меня освободили из концлагеря. Встретившись с однодельцами, на предложение Серёги Валожанина «гульнуть по буфету», то есть под его «мудрым руководством» воровать и грабить, высказал ему всё, что думал о блатных и о нём лично, за что получил финаком удар, нацеленный в бок, но помешали – промахнулся и проткнул лишь рукав моего пиджака. На Серёгу накинулись Кимка и Витька, не позволив совершить злодейство. Однако Серёга пообещал, что мне «не жить». Чтобы не искушать судьбу, помня совет «комиссара» Леонида Романовича Рубана, я пошел в райвоенкомат и попросился на службу в Армию. Меня вскоре призвали, но не в пограничные войска, а в железнодорожно-строительные, в которых я и отработал положенный срок. Рядовым.

Вернувшись в Челябинск, почёл целесообразным покинуть его, вернувшись в места, где получил «путёвку в жизнь» – справку об освобождении из заключения, – достраивать коммунизм. Только вольным и комсомольцем – в ВЛКСМ меня приняли, наведя справки в судебных органах и убедившись, что рекрутировали в многомиллионное стадо рабов Рязанова Юрия Михайловича в результате «тотальной мобилизации». В пятьдесят пятом году меня избрали в члены батальонного бюро ВЛКСМ. Тогда же я написал первые заметки в воинские газеты, и их, к великой моей радости, опубликовали. Материалы эти (и другие более поздние) стали «конём», которого я закинул в Уральский государственный университет, и меня приняли. Вступительное сочинение абитуриента Рязанова было посвящено другой личности, захватившей его помысли и устремления – Павке Корчагину, – и «конь» умчал «всадника» на факультет журналистики.

Алое знамя трепетало в моей руке на переменчивом ветру Истории. На излёте революции я помчался в бой с идеями Павки, полный рвения драться и побеждать. Но это были уже совсем иные времена с иными жизненными целями и интересами.

1971 год
Маргарита
 
Далеко, в притоне Сан-Французском,
Где бушует бурный океан,
И не раз вечернею порою
Разыгрался бурный ураган.
 
 
Девушку ту звали Маргаритой.
Чёртовой красавицей была.
В честь её лихие капитаны
Часто выпивали до утра.
Но однажды в тот притон ввалился
Чернобровый хмурый капитан
В белоснежном кителе матроса,
Чудно облегавшем его стан.
Маргарита нежною походкой
Тихо к капитану подошла
И в каюту с голубой тафтою
За собой мужчину повела.
А на утро наша Маргарита
Не спускала с капитана глаз
И спросила, знает ли он Шмидта,
Шмидта, её брата, моряка.
 
 
Капитан поднял свои очи,
И в глазах заискрился испуг.
«Ох ты моя милая сестрёнка,
Что же мы наделали с тобой?!»
 
 
Капитан нахмурил сильно брови,
И с кармана вынул он наган,
И раздался в том притоне выстрел —
Маргаритин труп к ногам упал.
 

Лучи Голубой звезды

1948 год

Это долго копилось в моей душе. Несколько месяцев ждал. Меня сковывало заведённое раз и навсегда правило: во что бы то ни стало выполнять указания родителей.

Уже неделю, многократно, каждый день, проиграв в воображении наиболее запомнившиеся случаи и подведя им итог, я делал соответствующий, естественно логический, вывод (чтобы овладеть умением правильно мыслить, я усердно изучил школьный учебник логики, как мне когда-то советовал Вовка Кудряшов). Кстати, замечу, что эта наука, пришедшаяся мне по характеру, почему-то не входила в перечень обязательных предметов школьной программы, что меня удивило, – ведь каждый человек должен её знать и владеть логическими приёмами, постоянно пользоваться ими в течение всей жизни.

Проштудировав учебник логики от корки до корки, я решил правдиво видеть и активно участвовать в этом обманном представлении, называемом повседневной жизнью.

Действовать предстояло решительно и самостоятельно.

Сегодня, двадцать восьмого мая тысяча девятьсот сорок восьмого (Николай Дементьевич поэтому случаю выдал внеочередную увольнительную), мне исполнилось шестнадцать. Будучи в квартире один, я долго разглядывал себя в огромном, до потолка, зеркале в резной деревянной раме с навершием, на котором рельефно были изображены средневековые европейские музыкальные инструменты, стоящем на сделанном для него столике на двух ножках-балясинах.

Зеркало за свою невообразимо длинную жизнь видело многое и многих, ведь бабушка по любви вышла замуж за моего русского деда ещё в последней четверти девятнадцатого века, приняв христианство (она была казашкой или киргизкой по национальности и мусульманкой по вероисповеданию), и, получив солидное приданое от своего отца-бая, поселилась в Челябинске в усадьбе деда, тоже небедного купца, миновала все потрясения, коснувшиеся и нашего многочисленного семейства после октября семнадцатого года, перевернувшего Россию с ног на голову, и особенно в последующие, послереволюционные, времена, уцелев, к моему удивлению, как я позднее уразумел. Правда, не полностью: умертвили в доме для умалишённых сына тёти Поли – «артиста-куплетиста» – за стихи. Сгинул где-то за границей, в Китае, младший брат мамы – с остатками белой армии

…И вот я предстал пред рязановским зеркалом, внимательно вглядываясь в себя, в копну волнистых, каштанового цвета, волос пышной шевелюры, еле заметно пробивающиеся усики, в небольшие карие глаза, задававшие один вопрос: «Как будешь дальше жить, Юра, кем станешь в жизни?» Сегодня ты должен решить этот вопрос. Впереди – длинная жизнь, и, какой она будет, зависит от твоего решения. И насколько верно ты его выполнишь, так всё и сложится. Главное – не отступать. Как Павка Корчагин. Бороться и не сдаваться.

Все мечты, задумки, твои голова и умение рук, и то, что удастся тебе сделать, свершить для людей и себя, и будет твоей жизнью. Начинать её необходимо сейчас. Твоя работа на Смолинском ремзаводе – проба. Неизвестно, на что ты вообще способен.

Кем ты хочешь стать? Врачом. Только человек, овладевший этой профессией, имеет шанс [399]399
  Шанс – слово, подхваченное мною от отца. Условие, которое может обеспечить успех.


[Закрыть]
принести максимум пользы другим людям. И реализовать свои способности. А они, несомненно, имеются у тебя, Юра-Георгий. Как у многих.

Но за твоими плечами всего шесть с половиной классов школы. Этого мало, чтобы получить даже специальность фельдшера.

Мила уже окончила школу и собирается поступить в мединститут. Тебе её предстоит догонять и догонять. Когда ты завершишь ШРМ, она уже получит диплом врача. Но всё равно ты должен сравняться с ней, несмотря на потерянные годы.

Да, ты прочёл много разных интересных и умных книг. Всё. Хватит. С этим увлечением необходимо кончать. Книгочей – не профессия. Берись за дело.

Но за какое? Придётся начать с рабочего. Параллельно – ШРМ. А до того – отслужить в армии.

А пока вкалывать по-чёрному и жить в коммуне, в общаге. Когда исполнится восемнадцать, заявиться в военкомат и убедительно попроситься служить в пограничные войска. До общего призыва успеть. И вот тогда, зеркало, придётся попрощаться с тобой! Может быть, надолго. Или очень надолго. Но я вернусь сюда. Чтобы помогать состарившимся родителям и выполнять свою программу жизни.

И опять буду вглядываться в тебя, как смотрелись мои предки. Только меня будет интересовать не насколько изменилась моя внешность, а как двигаюсь по лестнице жизни, что хорошего успел сделать для других, какие ошибки допустил, что надо предпринять для их исправления и недопущения в дальнейшем. Перед тобой, зеркало, я буду отчитываться и строить планы на будущее.

Может быть, в моей жизни появится человек, который станет моим «зеркалом», и тогда я буду проходить мимо тебя, мельком взглянув на своё двойное отражение?

Сколько ты за свою жизнь видело разных людей! Тех, кто сделал тебя. Потом – юных деда и бабушку. После – их многочисленных детей. Отца во все возрасты жизни. Маму, молодую и красивую. Меня – малышом-несмышлёнышем. Кроху Стасика. Ты видело всё. А сколько предстоит ещё увидеть!

…Помню себя лет четырёх. Положив ручонки на подзеркальник, разглядываю себя: вот, оказывается, какой я. Интересно. Положил мордашку на лакированную поверхность столешницы, повернул голову на бок, и вот я совсем другой.

В последующие годы редко, даже мельком, ловил своё отражение в необозримом глубоком стекле.

В нашей семье почему-то никогда не отмечаются дни рождения. Лишь я сегодня… Впервые. Причём совершеннолетие. И отмечаю его сам с собой.

Этот обычай, вернее забвение его, позднее, в последующие годы, удивлял меня. Естественно, неоднократно я пытался у родителей выведать причину такого отношения к распространенному обычаю. И не получал никогда толкового ответа. Только когда родители состарились, мама раскрыла мне семейную «тайну». Но об этом я расскажу ниже.

Обычно на мои домогания мама раздражённо произносила:

– Да будет тебе, Гера, заниматься ерундой. Мне просто некогда отвечать на твои праздные вопросы. Видишь, сколько у мамы работы.

Но она лукавила.

Отец же огорошивал меня вопросом на вопрос:

– Зачем тебе об этом знать? Лишние знания могут лишь навредить, Гиряй. Садись за стол и разберись со своими школьными тетрадями.

В его ответе звучала даже какая-то издёвка. Больше о предках я его не донимал. Он сам позднее, во время нечастых домашних застолий, в которых я принимал участие, поведал кое-что. К тому же без особого желания. Уже будучи весьма пожилым человеком, он всё ещё опасался властного ночного стука в дверь квартиры, ожидая тёмного «воронка» и ночных «откровенных» бесед с представителями органов. Страх массовых расправ над «чуждыми элементами и их последышами» с юных лет в него вогнали так глубоко, что он не верил властям до самой глубокой старости, чувствуя за своей спиной тень человека в кожанке с маузером. Всегда заряженным. А ведь на фронте во время Великой Отечественной ему пришлось хватить лиха не меньше, чем любому другому, – пехотинец, после в артиллерии служил, ранен: задет был лишь мизинец малюсеньким осколком снаряда, правда, нетяжело, обошлось без госпиталя. Позднее ему повезло ещё больше – забрали в штаб писарем.

А за что же ему вручили медаль? За то, что через «передок» на своем горбу приволок оглушённого и связанного «языка». Выходит, через смертельную простреливаемую (и нашими и не нашими) нейтральную линию сползать на брюхе не побоялся, а «своих», любопытных и бдительных, всю жизнь опасался, родному сыну о себе и своих родителях помалкивал. Усадьбу дедовскую так и не показал. Чтобы чего не вышло. Помня роковую встречу с бывшим усадебным дворником Гаврюшей, родимые места обходил стороной. Мне такое поведение отца казалось по меньшей мере странным.

А мама? Тоже старалась молчком жить, у неё никогда не существовало подруг. Почему? Да потому что дочерью бывшего кондуктора царского поезда родилась. Чтобы не схватили и не расправились, тоже как в рот воды набрала. И метрики себе исправила, на три года дату рождения сдвинула. Вверх. Стала на три года моложе. И, следовательно, Костина Надежда Федоровна, да не та.

А я ничего не боялся. Всех «врагов народа», начитавшись лживых книжек, ненавидел и готов был бороться с ними не на жизнь, а насмерть. И отдать все свои способности, силы, всего себя на защиту советской Родины и строительство сказочного коммунизма. Забегая вперёд скажу: мне это в полной мере удалось осуществить. С помощью родной милиции и самого гуманного суда в мире.

Смешно, наверное, читать, но у меня, человека неверующего, перед глазами много десятилетий стоял святой образ Николая Островского. Перечитывая книгу не меньше десятка раз, я впитал в себя дух непримиримого борца за счастье всех трудящихся людей, и в последующие годы, уверен, этот книжный «герой» продиктовал мне многие поступки. И университетское вступительное сочинение написал о нём, об этом Герое Героев. А ведь к упоминаемому моменту мне пришлось отбыть не только положенные, как любому гражданину Советского Союза, армейскую повинность, но и четыре с половиной года концентрационных (родных, советских, разумеется) лагерей. За что? Если успею, расскажу правдиво, всё, как случилось. Нет, слово не то. Не случай затолкнул меня окровавленными оперскими сапогами за лагерные ворота и «запретку» из колючей проволоки. Совсем другая причина прибавила к миллионам заключённых ещё одного «строителя светлого коммунистического будущего». Только оказавшись на нарах, я узнал о «тотальной мобилизации масс» для воплощения грандиозного ленинско-сталинского плана в явь. Узнал, познал, но не поверил. Продолжал носить икону Николая (Островского) в душе своей, как великую святыню. Как христианин, распятие.

Фактически там я оказался овцой в волчьей стае. Но продолжал верить в то, что строю коммунизм, попав в концлагерь всего лишь по ошибке. По чьей-то злой воле. Всего лишь следователя-садиста и оперов-палачей. А коммунизм – свят.

Однако это роковое, а по сути дела тривиальное, событие произойдёт почти через два года. А пока я стою перед нашим зеркалом и придумываю себе жизненный кодекс чести, которому намерен следовать все грядущие десятилетия, до конца.

Накануне, как упомянул выше, сделал последнюю попытку вызнать у отца, кем же были его родители, чем занимались.

Обидно оставаться в неведении, потому что ни отец, ни мама почему-то не желают посвятить тебя в семейную хронику, которую обязан знать каждый, – так мне тогда думалось. Иначе, получается, что я человек без роду-племени. Почему? Почему в немногих фотографиях, хранившихся в альбоме наряду с художественными открытками и портретом какой-то Наты Вачнадзе, некоторые фигуры оказались аккуратно вырезанными? Почему? Об этом приходилось лишь догадываться. Но всё – хватит, как я вычитал в старой книге с ятями, гадать на какой-то кофейной гуще. Я поставил себе задачу посложнее алгебраической: придумал тот самый кодекс чести, чтобы руководствоваться им всю жизнь.

Часто для меня, выросшего, но всё равно мальчишки, становилось очевидным: многие, даже взрослые, утверждают на словах одно, а в жизни поступают совсем иначе – противоположно. И ни какие-нибудь книжные герои, придуманные писателями, а живущие с тобою рядом. Как это так получается? Почему?

То, что врут и лукавят пацаны и девчонки, понятно. Но когда этим занимаются далеко не дети – вот что возмущает. Таким, как они, взрослым, я не хочу вырасти. Надо следовать своим, честным, путём: никого не обманывать и не поддаваться лицемерам. Всегда оставаться правдивым. Как трудно тебе ни приходилось бы. Защищать своё достоинство всеми доступными способами. Честными, разумеется. И других – тоже.

Бабка Герасимовна как-то в сердцах высказалась:

– Вот што, Егор. Родился ты в мае, вшую жижню тобе маятьша. Потому как не умеешь швой яжик жа жубами держать. Попомни меня – на каждо швое шлово правды будешь больши тумаки [400]400
  Тумак – удар кулаком.


[Закрыть]
полушать. Дак лущше уймиша, пока не пождно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю