Текст книги "Ледолом"
Автор книги: Юрий Рязанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 48 страниц)
…Ещё недавно я думал, что не может быть в моей жизни отраднее дня, чем тот, когда вернётся с войны отец. Сколько раз я с этой мечтой засыпал и глаза утром раскрывал. О грядущем счастливейшем дне не забывал никогда. И во сне мне грезилось: входит в комнату улыбающийся папа, огромный – не обхватишь, высоченный – до подбородка пальцами не достанешь, одним словом, богатырь, поднимает меня на руки, легко, без напряжения, и вот я уже парю в воздухе, подброшенный его могучими ладонями, в ярком небесном просторе лечу… Часто же я летал в своих детских снах!
Отец возник передо мной именно таким, почти таким, каким я его представлял: большущий, в новенькой щегольской комсоставской гимнастерке с погонами, на каждом из которых желтело по узкой полоске. На груди его бликовали гвардейский знак и несколько медалей. Он всего секунду стоял в дверном проёме и улыбался. В коридоре виднелось растерянное лицо Герасимовны.
Я играл со Стасиком на полу в самодельные паровозики, оглянулся под чьим-то взглядом и увидел отца первым.
Кинулся к нему, загорланил на весь дом:
– Па-а-па-а!
И обхватил его за пояс, прижавшись лицом к широкому гладкому кожаному ремню с прохладной пряжкой с выпуклой звездой. Как на моём, брезентовом.
Стасик, держась за подол гимнастёрки, запрыгал.
А отец спрашивал нас и Герасимовну:
– Где Фёдоровна? Куда её понесло?
Кто-то из соседей уже оповестил маму о возвращении отца, и она нагрянула с огорода с запачканными землёй руками.
Родители обнялись. Мама молча заплакала. Я смеялся и ликовал, приплясывая на одной ноге.
Из вещмешка отец извлёк бутылку самогонки и водрузил её на стол и ещё всякой провизией завалил стол. Славка радовался, улыбаясь, и не отступал от долгожданного папы ни на шаг.
Мама нажарила полную, с верхом, сковороду молодой, с нашего огорода, картошки на свином сале из отцовского мешка. Огромный жёлтый пласт его лежал на столе – ешь сколько хочешь.
– Пап, можно я отрежу по маленькому кусочку для Юрки с Гариком? – попросил я отца.
– Отрежь, отрежь, – разрешила мама.
С подарками я побежал к друзьям – мог ли я умолчать о таком великом событии в моей и жизни нашей семьи – возвращении отца с войны? Интерес их к этому событию был велик – не успевал отвечать на расспросы. Среди них были и такие: привёз ли отец пистолет или хотя бы патроны? Кортик? Бинокль? Ордена и медали битых «завоевателей»?
Я не сомневался, что у такого бывалого вояки, как отец, имеется трофейный парабеллум – личный, с дарственной надписью генерала. О своей догадке и поспешил оповестить друзей.
– А можно на твоего отца позырить? – спросил Юрка.
– Хоть сколько. Бежим!
Мы ринулись смотреть на моего отца-фронтовика. Я был счастлив, как никогда. Стасик вовсе от отца не отлипал, продолжая следовать за ним по пятам.
Утром, едва протерев глаза, я узрел на подзеркальнике множество интересных вещичек, принадлежавших, несомненно, отцу: набор ножичков и пилочек для ногтей в красивом бисерном футляре – отец незнакомым словом «несессер» всё это называл, перочинный ножичек с перламутровой колодочкой в красном сафьяновом футляре [257]257
До настоящего момента сохранился лишь этот футляр, а ножичек похитили.
[Закрыть]с замочком-молнией, синий фигурный стеклянный флакон с резиновой грушей и пульверизатором, наполненный таким душистым одеколоном, что запах его был слышен, наверное, и во дворе. Тут же лежали карманные часы в серебряном корпусе с двойными крышками и с длинной серебряной же цепочкой. К ней прикреплён брелок в виде старинного пистолетика и роскошный бумажник из зелёной кожи с золотым оттиснутым гербом, изображавшим гривастого льва, вставшего на задние лапы и обхватившего передними ажурную корону. Отец сразу предупредил нас, но в первую очередь меня, зная мои выдающиеся способности в ломке и раскручивании любых механизмов, – не трогать!
Из огромного, похожего на сундук, кожаного чемодана с тремя никелированными замками отец, не торопясь, как цирковой фокусник извлекающий из шляпы за уши кролика, доставал невообразимые вещи: отрезы драпа и шерстяной ткани, кожаные и замшевые перчатки – несколько пар различных расцветок и, что удивительно, все отцу точно подходившие по руке; штиблеты вишнёвого цвета, с дырочками, чтобы ноги не потели, большие куски скрипучего хрома, шёлковое нижнее бельё – дюжина пар, множество батистовых носовых платков, очень тонких и почти прозрачных, по моему понятию – «трофейных», с фамильными гербами и вензелями в уголках, и множество другого невиданного добра. Он отдавал вещи маме, а она молчаливо укладывала их на бельевые полки полупустого шкафа. Столько разных богатств вкупе я не видел никогда. Разве что у Сапожковых: ни когда Ивана увели под конвоем, а вернувшимся с фронта. От всех этих вещей веяло неизвестным, далёким и чужим миром, а сейчас принадлежало моему отцу! Здо́рово! Он и мне преподнёс шикарный подарок – трофейную тетрадь, толстую – девяносто шесть листов в голубую клетку, закреплённых стальной спиралью, в красивом картонном переплёте с изображённым на нём букетом пёстрых цветов.
– Учись, Юряй, – напутствовал он подарок. (Это на ней я кропал стихи Миле.)
– Спасибо, папа, – пролепетал я, зардевшись от избытка благодарности. И долго ласкал пальцами лощёные страницы белейшей бумаги. Таких роскошных тетрадей я тоже никогда не держал в руках. И не видывал даже. Но как упоминалось в другом рассказе, я не последовал хорошему совету отца, а заполонил все листы своими стихами, в основном «лирическими», рванувшими творческим неукротимым фонтаном.
Начистив иностранным кремом и легонько обмахнув сверкающие лаковые штиблеты бархатной тряпицей, отец, весь отутюженный, с накрахмаленным воротничком, ушёл утром следующего дня по делам – устраиваться на работу («на службу»).
– Мам, – полюбопытствовал я, – а какой подарок тебе папа привёз?
– Мне? – спросила она растерянно. – Да разве мне что-нибудь нужно, сынок? Сам цел и невредим вернулся – чего ещё желать? Это счастье.
Похоже, мама была несказанно довольна своей судьбой, ухаживая за отцом.
Вскоре отца приняли начальником по бухгалтерской части в хозучреждение УралВО, и я его редко видел. Возвращался он со службы поздно, частенько – навеселе, ужинал и валился в разобранную постель под верблюжье одеяло, тоже привезённое им с войны.
Первое время я поджидал отца вечерами с большим нетерпением, часто выбегал на тротуар: не идёт ли? И мчался навстречу. И льнул к нему. Он непонимающе, равнодушно спрашивал:
– Ты чего, Юряй? Иди, иди… Занимайся своим делом. Матери помогай, если уроки выучил.
И упруго отстранял меня.
Вскоре я убедился, что отец не хочет со мной дружить. И это открытие меня повергло в смятение. Играл он иногда лишь с братишкой, на диване, а меня обычно отсылал заниматься чем-либо по хозяйству или читать.
Мама тоже как-то ещё больше отдалилась от нас со Стасиком, крутясь в беличьем колесе вечной своей занятости. Не знаю, чувствовал ли, осознавал ли это брат, наверное – нет, а я – очень: видел – хлопот у мамы прибавилось. Теперь она каждодневно стирала отцовское диковинное нижнее бельё, и оно постоянно сохло под моим или Стаськиным присмотром на заднем дворе, перед нашими окнами.
В застольях как-то вяло и бесцветно отец рассказывал о своих фронтовых делах. И ничего героического в его былях не обнаруживалось. Мне самому приходилось придумывать подвиги, в которых якобы участвовал мой родитель. Впрочем, медали-то у него имелись – «За взятие Будапешта», «За боевые заслуги». Значит, заслуги у него всё-таки имелись, настоящие, боевые. Только он почему-то о них не упоминал. А для меня никакого затруднения не составляло восстановить эти самые заслуги отцовские в своём воображении. Даже приятно становилось, словно и сам на месте боевых событий побывал и к героизму приобщился. Чужому. Впрочем, почему – чужому? Ведь я – его сын.
Ночами часто просыпался от неожиданных, в полный голос, зычных выкриков отца во сне:
– Бей их! А-а-а! Бей же!!! Стреляй!
– Миша! Успокойся! Что с тобой? – тормошила его мама. Он не сразу приходил в себя. В комнате опять распухала, заполняя все уголки, звенящая тишина – это работал электросчётчик.
Моя попытка сблизиться с отцом, как к нему ни тянулся, не имела успеха. Мама с отцом жили как бы сами по себе. И вообще мы со Стасиком ни разу не стали свидетелями, когда родители при нас завели бы обсуждение наших семейных дел. Мне прежде мнилось, что жизнь нашей семьи протекает у всех на виду, без секретов, тайн и лжи. Оказывается, что-то утаивалось от нас, детей, замалчивалось.
Довольно спокойное моё общение с родителями длилось до первых замечаний в школьном дневнике.
– Драть тебя буду, Юряй, как сидорову козу, если не образумишься, – равнодушно, как бы мимоходом пообещал отец в один не самый лучший, но и не худший для меня день, ознакомившись с записью, сделанной педантичной и не пренебрегавшей никакими мелочами Крысовной. К сожалению, многое из того, о чём она сообщала, было правдой, хотя совершал я свои поступки не из озорства. Взять хотя бы того же кролика – я хотел показать одноклассникам, как выглядит ближайший родственник зайца, и рассказать об их образе жизни.
Чтобы смягчить наказания за дневниковые фантазии завуча, – а от мамы раньше мне доставалось за подобные записи – она неимоверно долго и строго отчитывала меня, – я обещал исправиться. Но на том дело и кончалось, искренними раскаяниями и намерениями стать лучше. Не таким, каким вырос, а другим, как в школьных правилах, и во всём слушаться родителей.
Когда же завуч кровавой пометкой в дневнике вызвала отца «на собеседование», то он предстал передо мной с неведомой стороны. В тот вечер он, благоухающий заграничным одеколоном и в меру хмельной, исполосовал мою спину своим новым широким кожаным ремнём с полированной латунной пряжкой, отпечатавшейся в нескольких вариантах на моих худосочных бёдрах и спине. От боли и оскробления я не только ревел горячими слезами, но и места себе не находил от унижения. Ведь я стал уже взрослым человеком! А со мной жестоко расправляются! Нестерпимый стыд душил меня. Казалось, что всё рухнуло, и от окружающего меня мира остались одни осколки. Он, мой папа, которого так любил и долго ждал – как никого! – столь жестоко избил меня… Это воспринималось полным крушением всего. Не знаю, жалела ли меня мама, – она не подошла ко мне после наказания. Лишь Стаська простодушно приставал:
– Здо́рово больно, а? А где болит?
– Отвяжись, – в сердцах отвечал я и снова принимался рыдать – обида жгла внутри огнём.
После этого дикого акта «воспитания» отец как бы вообще перестал замечать меня. А на мои вопросы и просьбы отвечал холодно и с презрением. Меня его враждебность оглушала, как беспощадный всесокрушающий удар в «солнышко». [258]258
«Солнышко» – солнечное сплетение. Наиболее мощное скопление симпатических нервных узлов брюшной полости. Они расходятся в виде лучей (отсюда название) (Популярная медицинская энциклопедия. М.,1968. С. 755). Удар в «солнышко» очень чувствителен.
[Закрыть]Долго недоумевал: неужели я настолько провинился перед ним? Нет, – отвечал я себе. Тогда почему же всё так получается – нелепо и обидно? [259]259
Много позже мне стала понятна жестокость: он мстил мне за «неприятности», высказанные ему той же Кукаркиной в мой адрес. И вообще он не терпел замечаний в отношении себя.
[Закрыть]
«Лупцовки», так отец называл свои уроки «воспитания», повторялись неоднократно после четвертных общих родительских собраний. Видимо, любое замечание: небольшое опоздание на урок, попытка проронить слово без разрешения учителя, ошибка или описка в примере – всё, кроме похвал, которые получал увы! крайне редко, даже такая мелочь, что был замечен играющим на школьном дворе после занятий – и во что бы, подумать только! – в футбол, всё, всё, сказанное в мой адрес учителями, отец воспринимал почему-то как сигнал к «воспитанию». И «воспитывал».
Постоянный страх, вернее опасение «получить взбучку», поселилось в моей душе. Я трепетал, когда родитель своим негромким бархатистым баритоном изредка обращался ко мне, – ожидал очередной расправы. Как изменилось моё отношение к жизни, я уже упомянул в предшествующем рассказе, сейчас же пытаюсь разобраться, насколько это повлияло на мою психику. И, естественно, на всю последующую жизнь.
После очередной расправы я несколько дней болел: ручища у папаши была дай боже – тяжеленная, точно кувалда. Такое впечатление производила на меня каждая «экзекуция». Вечерами тоскливо и с отчаяньем думал, когда же, наконец, вырасту и стану совсем взрослым, чтобы никто – никто! – даже отец, не смел причинить мне боль. Обидеть безнаказанно. (Забегая вперёд, честно признаюсь, что такой идиллии не наступило никогда. Хотя и посильно сопротивлялся насилию.)
«…Единственный выход, – размышлял тогда я, – изобрести лекарство старения. Таблетки. Проглотил одну – сразу годом старше стал. Всего-то и надо две, ну четыре, таблетки…»
Но, разумеется, это были вздор, мечты, выдумки, успокаивающие кратковременно. Самообман. А жизнь – вот она, от неё никуда не уйдёшь, как из запертой железной клетки!
Попробовал пожаловаться маме, хотя и стыд одолевал. Она ответила, что если буду хорошо учиться и примерно, без замечаний учителей, вести себя, то отец не тронет меня и пальцем. Мама будто забыла о моих угрозах уйти из дома куда глаза глядят. Родители, вероятно, решили, что мне некуда податься, и я буду всё терпеть и далее.
Но у меня никак не получалось учиться ровно и хорошо. Я то получал высший балл, то срывался на неуд. И когда в дневнике появлялось обращение Крысовны к родителям «воздействовать», паника охватывала меня и «вышибала» из равновесия, и неуды с замечаниями о нарушениях правил поведения следовали один за другим, усугубляя тяжесть неминуемой суровой расплаты. О порках я никому, и друзьям тоже, не проговаривался. А учителя – знали. И однажды Крысовна съехидничала, что на меня действует положительно лишь «каша из ремня». Я чуть не взвыл от наглейшего оскорбления чести.
И вот ещё одно столкновение с ней – из-за Черныша. Неужели отец опять поусердствует и покроет рубцами спину? Ни лечь ни сесть…
…В этот роковой день решил бесповоротно: хватит! Не ведаю, что предприму, но это уже неважно. Отнесу бабке кота, а там видно будет.
Ощущение надвигающейся беды, теснившее мой ум, всего меня, сменила лёгкость свободы. В конце концов, хватит терпеть! Не позволю столь жестоко с собой обращаться!
На улице с нами стряслось ещё одно несчастье. Черныш утробно орал, возился и царапался под застёгнутым на все палочки-пуговицы плащом, и я выставил его голову наружу меж петель. На углу улиц Труда и Цвиллинга мимо нас прогромыхала полуторка с теплоагрегатом возле кабины шофера. Таким автомашинам топливом служили деревянные чурки, обычно лежащие в кузове в специальном рундуке.
Так вот, когда это несусветное гремящее огнедышащее чудовище, этот реальный Змей Горыныч на колёсах прогромыхал мимо меня, вернее нас, кот не выдержал столь страшного зрелища и вырвался, выскользнул, будто маслом смазанный. С невероятной скоростью пустился к ближайшему забору – только и мелькнул его задранный вбок хвост.
Кинулся вслед за беглецом с криком:
– Черныш! Куда? Стой!
Но перепуганный котяра исчез. Бесследно.
Что скажу в оправдание бабке Герасимовне?
Домой, одному, вовсе расхотелось идти. А куда деться? Можно было бы попытаться «пробраться» в кинотеатр «МЮД» [260]260
МЮД – Международный юношеский день. Один из революционных (по-видимому) праздников.
[Закрыть]без билета. Мне это удавалось десятки раз. Но препаршивое настроение не располагало к развлечениям. И я повернул назад.
Бредя куда-то наугад, миновал многоэтажное серое здание школы. Оглянулся. В воображении моём повторилась унизительная сцена изгнания из класса.
К Кукаркиной на глаза больше не покажусь. Никогда! Сколько ей позволительно позорить меня? Она только и ждёт, чтобы поиздеваться, унизить. За что она так возненавидела меня! И других? Что плохого ей сделали? [261]261
Я почему-то забыл, сколько неприятностей мы, учащиеся школы, причинили завучу, ведь в чём-то она была права, пытаясь установить дисциплину в школе. Но осознал и раскаялся в содеянном слишком поздно.
[Закрыть]Трудный вопрос я себе задал, безответный. Хотя лёгкий ответ и сыскался: злая она, эта Крысовна. Но я чувствовал, что не вся, не полная истина в нём. Я тоже виноват. Но как «исправиться», стать «хорошим», не таким, какой есть? Вопрос опять без ответа. И тогда появилось окончательное решение.
– Всё, больше в школу ни ногой, – сказал я себе, успокоился душой и… бодро пошагал в городскую детскую библиотеку.
…Заветные уголки детства! Речной летний берег, веер сверкающих водяных брызг, перемешанных с гвалтом и выкриками ребят и девчонок, пыльный, таинственный и сумрачный чердак – штаб нашего тимуровского отряда, упругий весенний ветер бескрайнего загородного зелёного поля, и я, бегущий навстречу ласковому и весёлому живому воздушному потоку, – невидимый жаворонок в знойном белёсом небе над головой – так и запала навсегда в душу небесная песня без исполнителя, хруст снега вокруг послевоенной, в разноцветных лампочках, огромной чудо-ёлки в городском саду имени Пушкина; лунка с родником и шевелящимися на дне его песчинками – в семи шагах от крыльца – всё это и многое-многое другое останется на веки вечные в зеркале памяти как отражение счастья детского бытия. Но особое место среди подобных воспоминаний занимает библиотека – моя обсерватория, откуда я увидел мир. Миры!
Волшебные сказки Гауфа и не менее захватывающая многотомная «Жизнь насекомых» Фабра, бродяги Горького, Диккенса, Филдинга, пёстрая восточная толпа из «Тысячи и одной ночи», дневники путешествий Ливингстона в дебрях Африки, алые паруса гриновской бригантины, вереница героев Пушкина, Гоголя, гениальный Шерлок Холмс, аборигены Миклухо-Маклая, добрый Буратино и зловещий инженер Гарин, благородный и бесстрашный д’Артаньян, никогда не унывающий, находчивый бравый солдат Швейк и множество других образов и существ, движущихся перед внутренним взором, как на карусели. И особо – мальчишки Гайдара. Они жили неотделимо во мне, со мной рядом, в моих друзьях и недругах, повсюду. С ними никогда не чувствовал себя одиноким.
Каким неимоверно бедным оказалось бы моё детство без книжек, этого и представить невозможно!
А где я чувствовал себя счастливым и уверенным, устремляясь мечтами в своё будущее, где меня, жаждущего узнать всё-всё, всегда ждало новое, неизведанное, желанное? Никто и ничто не дали мне так много благ, как детская библиотека. Ей я благодарен на всю жизнь, ибо в её тишине проросло засеянное семенами Добра поле души моей, расцветшее чудесными Цветами Знаний, обработанное Великим Пахарем и Сеятелем – Книгой.
Вот я открываю калитку и поднимаюсь на невысокое крыльцо обширного одноэтажного деревянного дома, некогда служившего прибежищем революционерам. Голубоглазая, как подросшая Мальвина, девушка-библиотекарь осторожно вручает мне латаный-перелатанный томик Александра Беляева – «Человек-амфибия»!
Сажусь за стол, на ближайшее свободное место, а в просторном зале всего несколько читателей, открываю обложку… и материальный мир, окружающий меня, исчезает. Меня нет ни в просторном холодноватом зале «читалки», ни в Челябинске, я весь там, с Ихтиандром рядом. Вот оно перед глазами, морское дно, с его неисчислимыми сокровищами, вывалившимися из погибших кораблей.
– Рязанов, ты разве плохо слышишь? Я третий раз повторяю…
– Извините…
Библиотекарь чуточку рассержена. Она куда-то спешит. Может быть, опаздывает на свидание к любимому своему рыцарю. А мне торопиться сегодня некуда.
С большим сожалением и нежеланием расстаюсь с книгой. В ушах продолжает рокотать море. Я знаю, как оно шумит, – у тёти Любы Брук настоящую морскую раковину слушал, что на комоде в её комнате лежит. Большая и красивая, бело-розовая. Тётя Люба – вот счастливица! – её с черноморского курорта привезла. Ещё до войны, конечно же.
А теперь куда? На улице смеркается. Тащусь домой. Заставляю передвигать ноги.
Первый вопрос настороженной мамы: «Где был?»
Она, видимо, чует что-то неладное.
– В библиотеке.
– Ты бы лучше геометрией занялся.
Отец сидит ест. Медленно, размеренно. Он никогда не спешит за столом. Он никогда и никуда не спешит.
Перед ним столовый прибор из хрусталя, он его называет «бюргерским»: горчичница, перечница, флакончик с уксусом, солонка. Он жуёт пельмени с картофельным пюре, поддевая их изящной маленькой вилочкой с фамильным гербом какого-то нерусского буржуя. Отец всегда насыщается в одиночестве, чтобы не мешали. Нас со Стасиком мама кормит после, во вторую очередь. А сама, не знаю, чем перебивается. Тем, что от нас остаётся. Но мы частенько просим добавки, которых, как правило, не бывает.
Спокойствию и важности отца дивлюсь и завидую. И страшусь. Он всегда держит себя солидно, недоступно, свысока. Даже во время порок. Истязая меня, ничуть не волнуется. Хотя это занятие ему явно неприятно – на лице у него обычно отражена брезгливость.
Отец и ни с кем из соседей не сближается: «здравствуйте» и «до свидания». Его никто не интересует. Внешне вежливое, или как он определил – «культурное», отношение к окружающим скрывает то же самое равнодушие, безразличие. Иногда враждебность. Если кто-то его чем-то раздражает. Или обращается к нему с какой-либо просьбой. Даже нас со Стаськой заставляет работать, платя крохи, копейки за труд, который обязан выполнять сам – по решению домового совета. Туалетное дежурство, например, нашей семьи закреплено за ним – лично как хозяином квартиры. Отцу, догадываюсь, льстит, что мы, а не он, пилим дрова, носим воду домой и на огород, окучиваем и пропалываем картофельные ряды, убираем мусор, подметаем двор – последнее-то занятие и оплачивается им. А он – хоть помог бы когда. Но нет, лишь понукает: «Не ленитесь! Давай-давай!» Не отстанет, пока не выполним его задания. И называет это «трудовым воспитанием». [262]262
Всего через четыре года моим «трудовым воспитанием» займутся представители нашей пенитенциарной системы, и отцовское воспитание мне вспомнится, как детский сад, забавой. Но привычка к физическому труду мне очень облегчит зековское существование. И я, превращённый в раба, буду, не ропща, выбиваясь из сил, строить вместе с миллионами таких же рабов пресловутый коммунизм. Нет худа без добра, как говорят в народе.
[Закрыть]
Деньги, которые он нам отсчитывает непременно «серебром», мы опускаем в копилку-поросёнка из раскрашенного гипса. А когда набирается достаточная сумма, вытряхиваем монеты с помощью ножа и идём с братишкой в магазин «Когиз» покупать очередную книгу. Впрочем, Стасик чаще предпочитает полакомиться мороженым. Или чем-нибудь другим вкусным, чего не бывает на общем столе.
– Барин, – осуждающе отозвалась однажды об отце Герасимовна.
– А ты – горбатая и злая, – яростно заступился я за него.
Не различал я поначалу, что отец гордится своим как бы заслуженным бездельем и не желает помочь кому-либо, а также тем, кто выполняет за него тяжёлый, чёрный труд. И тем, что он, Михаил Алексеевич Рязанов, недосягаем для многих других и «начхал [263]263
Начхал – начихал (уличное слово).
[Закрыть]на всех». На нас с мамой и братом, выходит, тоже. Прозрение на меня нашло неожиданно, сейчас, при возвращении из библиотеки. Сначала я отринул эти свои мысли, столь кощунственными они мне поначалу показались. А после – смирился, принял – ведь это правда. И «экзекуции» он мне устраивает, потому что я мешаю ему отдыхать, причиняю «неприятности».
…Медленно вылезает он из-за стола и ложится на диван отдохнуть после обильного ужина, отгораживаясь от всех нас развёрнутой газетой «Челябинской рабочий». Через несколько минут раздаётся его храп. А у меня одна горькая дума: где Черныш? Настрадался он, бедолага, и всё из-за меня. Где теперь его искать?
Вынимаю из тумбочки растрёпанный томище «Дон Кихота» с прекрасными рисунками Гюстава Доре, раскрываю наугад – с любого места эту книгу читать интересно, даже во второй, в третий раз.
Я не задаю себе вопрос, почему мне так полюбились Рыцарь печального образа и его весёлый и лукавый слуга, они мне просто нравятся. Особенно Дон Кихот. И мне почему-то представляется, что они близко знакомы с Тилем Уленшпигелем и его другом Ламме Гудзаком. Это одна компания. Только написали о них разные авторы – Сервантес и де Костер.
Вскоре, хотя и притих на кровати, положив перед собой большую пухлую книгу, мама справляется, почему не готовлю домашние задания.
Вынужден во всём признаться. Мама очень расстроена. Отец выслушивает её сетования и мои объяснения лёжа, недовольный, что его посмели потревожить, разбудить. Он явно не расположен усугубить испорченное мною настроение и поэтому спокойно объявляет:
– Завтра всыплю по первое число.
И поворачивается на другой бок.
У меня отлегло от сердца. Слава Богу (как говорит Герасимовна) – до завтра уйма времени. А там видно будет. Под курлыкающий храп папаши размышляю:
«А почему он «всыплет» мне по «первое число». Что это за число такое? Вывод напрашивался такой: он отстегает меня и за будущие ошибки, непредвиденные мною случайности. В общем, задаток. Непременно следует поступить так, чтобы ему не удалось расправиться со мной, выполнить свой зловещий посул. В его понимании побои сына, вероятно, чепуха, развлечение. Пусть он, бравый писарь, не нюхавший пороха, усвоит раз и навсегда – я ему не мальчик для битья! Сколько раз я уже повторял эти слова про себя, слабовольный. Но хватит! Всё! Решено. Ухожу из дому. Я давно понял, что семье в тягость. Куда только пойти? Некуда. Можно, конечно, к Альке Каримову. На их вшивую кровать. Но воровать придётся. Этого я не могу допустить. И попрошайничать, как Генка Сапожков, претит. Не могу. Единственный выход: взяться за работу. А мне всего пятнадцатый год. Не возьмут. А может быть, удастся? В общем, завтра видно будет…»
Принимаюсь опять за «Дон Кихота». Блаженство!
Правда, под отцовскую горячую руку всё же попался в тот же вечер. Он, вздремнув всласть, поднялся-таки с дивана и, проходя мимо, неожиданно ткнул меня в лоб костяшкой согнутого указательного пальца, пацаны называют такой удар «казанком», и вяло буркнул:
– Обалдуй…
Я стерпел, притаился на своей кровати. Теперь мы с братишкой спали раздельно – из-за тесноты. Смолчал, с тоскливой завистью наблюдая, как Стасик за столом, один, корпел над письменным упражнением по арифметике – он перешёл уже в третий класс (его приняли в школу на восьмом году, по новому порядку, не то, что до войны: обучение с девяти лет), и школьные дела у него шли успешно, ровно, без всяких приключений.
– Ваша, Ваша, Ваша! – шамкала в общем коридоре Герасимовна, клича несчастного кота.
Заглянула и к нам. Я трусливо умолчал о судьбе Черныша – убоялся немедленной отцовской «экзекуции» (это он ввёл в оборот ненавистное «дореволюционное» слово). Теперь я, к стыду своему, часто лгал, чтобы избежать унизительно-невыносимых отцовских побоев.
К открытию детской библиотеки я уже топтался на крылечке – единственный ранний посетитель. И в читальный зал вошёл первым.
День промелькнул, как единый миг, – в обществе головы профессора Доуэля.
Но всему, и наслаждениям, раньше, чем печалям, приходит конец. С сожалением это отметил, особенно первое, когда библиотекарь, устав меня ждать, погасила потолочные лампы.
Безысходная тоска охватила меня, словно с головой накрыла ватным удушливым одеялом. Час расправы, а точнее – расплаты за всё, что я вольно и невольно в последние дни натворил, неотвратимо надвигался. Я по-прежнему во власти жестокости.
Её приближение ощущал, как говорится, своей шкурой. Не «экзекуция» страшила, а отвращение к унижению меня как человека.
Чем явственнее сокращалось расстояние до дома, тем больше нарастало во мне нежелание войти в него. Никогда порог родного жилища не казался мне таким – почти непреодолимо высоким.
Отец, наверное, явился уже из школы, – уныло думал я. – И, как всегда, молчаливый, спокойный и внутренне злой, ждёт моего появления, положив змеёй свёрнутый ремень на подзеркальник. Мама, несомненно, стирает или готовит еду. Да и тщетно искать у неё защиту, ведь я – виновен, сам понимаю. А у неё такое жизненное привило: что заслужил – то получи сполна. И за хорошее, и за плохое. Виновного, считала она, необходимо наказать – так положено… И справедливо.
…Однажды я не выдержал и, чтобы избежать расправы, солгал отцу. Это меня на некоторое время спасло. Но одна ложь потянула за собой другую. Я настолько запутался в выдумках, что был уличён и нещадно отхлёстан, – теперь уже и за вранье, хотя мне и без того было тошно от каждого неправдивого своего слова. Вспоминая об обмане, я весь покрывался потом. Наверное, температура тела повышалась, потому что нестерпимо горели мочки ушей. Словно с твердой земли перешагнул на зыбкую кочку – ложь держала меня в постоянной неуверенности и нудном ожидании разоблачения. В общем, меня несло и кидало неведомо куда – хотя твёрдая земля находилась где-то рядом. Где? Её-то мне и предстоит отыскать, обретя.
Вспомнилась почему-то неудачная моя поездка на фронт с пропеллером к сбитому «ястребку» Героя Советского Союза Луценко, и, как заколдованный, я сел в трамвай, ехавший на железнодорожный вокзал. Там и пробыл остатки дня и весь следующий. Есть не хотелось. Со мной случалось подобное и раньше – сильное волнение отбивало аппетит напрочь на сутки, двое – только пил. Да и то лишь иногда утолял жажду, когда она давала себя чувствовать – когда во рту пересыхало.
На вокзале, днём и ночью набитом отъезжающими пассажирами и «транзитниками», а также всякого рода шпаной, разыскал расписание поездов, объявления об опозданиях и отменах рейсов, нашёл подходящий для меня – «Владивосток – Москва». Согласно расписанию состав должен был появиться в Челябе в шесть двадцать утра по московскому времени. Это меня вполне устраивало. Для объяснений с железнодорожной милицией, если они заинтересуются мною, придумал такую легенду: родители прибудут именно в этом поезде, а я их непременно должен встретить. Почему? Потому что отец – инвалид, участник войны, а мама больна. «Перекантовавшись» [264]264
Кантоваться – отдыхать, бездельничать (феня).
[Закрыть]все эти тяжкие часы – милиция почему-то не обратила на меня свой проницательный взор, – к открытию библиотеки я уже стоял у её дверей.
Быстро погрузившись в чудесный мир книги, очнулся, как всегда, от напоминания молоденькой библиотекарши, что рабочий день закончен.
Как не хотелось отрываться от раскрытых страниц! Однако пришлось.
Выйдя на зябкую улицу, меня всего передёрнуло. Восторг, не покидавший весь день над книгой, сменился унылостью неизвестности, и я решил попрощаться со Стасиком. Столько раз за многие годы незаслуженно обижал его, и сейчас это всё вспомнилось. Нельзя было исчезнуть, не повинившись, не сказав доброго слова, – ведь он мой единственный брат, и, несмотря ни на что, я люблю его – он хороший, справедливый, добрый, старательный парнишка. Ко всему прочему, Стасику судьба заменить меня дома. Случись что со мной, ему придётся помогать родителям в старости. Когда они станут совсем немощными. Тогда, наверное, все забудут обо мне и лишь для мамы я останусь всегдашним, вечным горем: родила и воспитывала сына, а он исчез. И мне стало невыносимо жаль её, настолько невыносимо, что заплакал. Плёлся, усталый, домой, и слёзы сами катились по щёкам на подбородок. Я их не утирал, а продолжал шаг за шагом приближаться к дому.
Только на углу улиц Труда и Свободы вынул носовой платок, утёр им лицо и сказал себе:
– Хватит нюнить, как малыш! Ты взрослый человек, тебя впереди ждёт самостоятельная жизнь, так будь же им, взрослым и самостоятельным.
Успокоившись, уже легко преодолел расстояние до здания народного суда, где когда-то жил Вовка Кудряшов, завернул в их двор, как-то тяжеловато перевалил через дощатый забор в том месте, где меня не могла бы узреть вездесущая тётя Таня, – в углу, возле нашего тамбура.