355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Рязанов » Ледолом » Текст книги (страница 12)
Ледолом
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 15:45

Текст книги "Ледолом"


Автор книги: Юрий Рязанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 48 страниц)

Решаем: в дорогу следует скопить еды. Насушить незаметно сухарей, например. Хотя бы немного. Вовка божится, что снабдит меня вяленными на солнышке чебаками и ершами. Без соли.

Так бы и ринулся в манящий путь в перешитых гимнастёрке и галифе (подарок маме за помощь госпиталю). Мне они нравятся именно тем, что имели заштопанные и зашитые мамой дырки от пуль и разрывы от осколков фашистских снарядов! Я её не променял бы на новенькое обмундирование. Надев форму, чувствую, словно сам побывал в том кровопролитном бою. И вышел победителем.

Рассудительный начштаба доказал мне, что необходима в экипировке и телогрейка. Таковая нашлась в нашей сарайке – висела там на гвозде в углу. С довоенных времён. От деда осталась. Её никто после него не надевал – уж очень неказистой выглядела. Но почему-то не выбросили. Среди всяких запылённых, ссохшихся вещей, которые мама называла «хламом для печки», нашлись и сапоги. Тоже дедовы. Они оказались велики и приобрели каменную твёрдость. Не обувь – колодки.

– Ништяк, – удовлетворённо произнёс Вовка, оглядев обутку, изготовленную, может быть, при царском режиме. – Смажем их машинным маслом, и станут как хромовые.

Обнаружились и портянки, которые я привёл в порядок, отстирав на речке. И ветхая большая, не по голове, шапка, которую мы всё-таки заменили старой великоватой кепкой, сошла за неимением другой. По сезону. А шапку – про запас, в матерчатую сумку с продуктами питания. Под голову подложить, если на голой земле придётся спать. Вещи, как мы догадались, когда-то принадлежавшие деду Лёше, уехавшему в тридцать восьмом году к одной из дочерей в Среднюю Азию, стали ничейными, их можно было взять без спроса.

Итак, я капитально «экипировался», как сказал Вовка, и вполне подготовился к предстоящим подвигам.

Трофейную фляжку предусмотрительно приобрели заранее – выменял у Каримова Альки, пожертвовав лучший на улице Свободы панок – биток для игры в бабки. Тяжёлый, залитый свинцом, он не знал промахов. Я им выиграл несметное богатство – не меньше двух ведёр бабок. По уговору Альки все они отдавались ему впридачу. Не напрасно уличная кличка Альки была… Впрочем, я не могу назвать его кличку точно, потому что сразу подпаду под беспощадный, всерасплющивающий молот Закона, направленный против терроризма и ещё более страшного преступления – расовой дискриминации. Неназванное мною слово, кстати, вдохновенно распевает в наши дни на всю страну свердловский бард Александр Новиков в песне об извозчике и булыжной мостовой, будто никакого Закона нет и не было. Но автор этого рассказа – не поэт, не шансонье, а журналист, и посему, повторюсь, попадёт под многотонный каток этого Закона, вплоть до пожизненного заключения.

Чтобы попытаться дожить последние дни не в полосатой робе, придётся погрешить против истины и назвать Альку Каримова хотя бы Жмотом. Сразу хочу предупредить читателя: та, не мною придуманная, кличка не имеет никакого отношения к национальности Альки (Али) Каримова. Вся улица знала – родился и жил он в воровской татарской семье. А кличку ему приклеили за жадность. Проявил он её и при обмене. Но я за фляжку ничего не пожалел, отдал то, что Алька потребовал, – иначе, какой боец без фляжки? Путь может оказаться нелёгким. По выжженной фашистами местности, где ни речки, ни ручья, ни дерева, ни кустика даже. Коричневые людоеды уничтожают всё, что попадает в их когтистые лапы.

Хотя художник Славка и принят в состав штаба, в сокровенные, особо секретные, планы мы его не посвящаем – по молодости проболтается чего доброго. Маме, например. И крах нашим детально разработанным планам.

Кудряшов тоже жаждет податься на передовую, за погибшего брата отомстить, но на кого оставить мать? У меня – другое дело. Славик растёт не по дням, а по часам. Домашние заботы после тренировочной подготовки ему уже вполне можно доверить.

Наконец наступил тот долгожданный, необычный в моей жизни день. Проснулся настолько рано, что слышал, как мама встала, вскипятила чай на примусе в кухне, торопливо позавтракала ржаными лепёшками, испечёнными на сковороде почти без маргарина, и поспешила на работу.

Очень хотелось попрощаться с ней. По-мужски, как отец тогда, перед отправкой на фронт (оказалось, в учебный центр, где он проходил курс молодого бойца). Он крепко обнял, поцеловал нас всех и сказал:

– Я вернусь. Ждите.

И мне со Славкой:

– Мать берегите.

И мне:

– Юряй, помогай матери. И за Славкой присматривай, не обижай. Ты теперь старший из мужиков в семье.

Нет, я не заплакал, поглядывая на маму, которая не сдержала молчаливых слёз. В меня тогда вошли спокойствие и уверенность отца. А если что с ним случится, сказал он, вся надежда на нас. Мы будущие красноармейцы. И защитники мамы. И во всём помощники её.

Сейчас же мне стало настолько тоскливо, что стоило открыть полностью глаза и взглянуть на маму, – не выдержал бы, слёзы комком стояли в горле. И тогда важнейшее дело жизни, всей моей жизни – рухнет! Я не совершу своего главного поступка, который, может быть, всего однажды в жизни и выпадает. Если очень повезёт.

Во мне напружинился каждый мускул, каждый нерв.

Как только затихли мамины шаги и хлопнула «парадная», она же уличная, дверь, вскакиваю с постели и быстро одеваюсь. Но так, чтобы не разбудить братишку. По двери взбираюсь на крышу. Из штаба посылаю сигнал. Вовка что-то мешкает. Он появляется с ещё одной связкой вяленых пескаришек. На правой Вовкиной щеке отпечатался затейливый узор. От подушки – мешочка, набитого сеном, свою он продал – пуховая! И купил матери костей с хрящами – бульон сварил. А для подушки я ему с разрешения мамы мешочек отдал. Раньше в нём крупа хранилась. Я его у мамы за ненадобностью выпросил. Старую подушку деда Лёши тоже Кудряшовым подарили. Тётя Лена на неё ноги кладёт, чтобы не так сильно болели и за ночь не опухали. В общем, помогали чем смогли.

– …Атанда, – шёпотом произносит друг, лёжа пластом на гремучей жести крыши. Начштаба помогает собрать вещи. Я их перебазировал на чердак. Теперь надо спуститься вниз.

Внизу надрывается карканьем бабка Герасимиха.

– Лешевы дети! Вшу крышу ижмутужили! Бегають, как лошаки по улке! Шлежайте щаш жа, не то мильшанера пожову!

Мы спрятались, распластавшись, за коньком крыши. Ждём.

Дежурного (или начальника, точно не помню) Батулы из седьмого отделения нам только не хватает! Того самого, что меня «воспитывал» за замазку.

Вообще-то бабушка Прасковья Герасимовна – добрая старуха. Заботится о крыше, чтобы мы её не прохудили, – жесть ещё дореволюционная, древнющая. Но крепкая. Дом наш якобы построили при жизни Герасимовны. Тётя Таня по секрету нашёптывала соседям, что старуха жила здесь и до «октяберьской леворуции». При прежнем хозяине. Кто он был – никто не ведает. Богатей какой-то. Гневалась, что не расстреляли. Хвасталась Иваном, мужем своим, который в гражданскую войну их, буржуев, «кучками к стенке ставил». И патронов не жалел. Может быть. Сколько я его помню, молчаливого и угрюмого, он в глаза никому не смотрел. И не здоровался ни с кем.

Откуда-то тётя Таня узнала или придумала, что хозяин дома за границу драпанул. И все денежки, народным потом заработанные, с собой в чемоданчике прихватил. Словом, «обобрал трудовой народ до нитки». Ясное дело – буржуй. А как и кем при нём Герасимовна жила – неизвестно. Прислугой, наверное. Неграмотная-то! Так и не научилась газеты читать. Вот что царизм с ней сделал. Искалечил. Это были мои догадки. Предположения. Я ошибался – Герасимовна умела читать, но почему-то числилась неграмотной. А в газеты – это правда – не загладывала. Никогда. Она и так всё обо всех знала. От таких же старух в магазинных очередях.

…Пережидаем напасть. Старуха, выдохшись, бредёт на великое стояние в очереди в орсовский магазин на улице Пушкина. За хлебным пайком. Через огород и смежный двор. По нами, пацанами, протоптанной тропинке.

Спокойно спускаемся с округлой крыши сенок по двери, и Вовка предлагает полакомиться варёными раками. Прощальная трапеза. И откуда только словечко такое выудил – «трапеза»?

– Кремлёвская жратва! Только соли нет. Но мясо рачье – сладкое. Пальчики оближешь, – бахвалится Вовка.

– Я бы не прочь. Но где эти чу́дные раки? Их ещё предстоит наловить. А «ястребковое» время идёт неумолимо.

– Пора шевелиться, – отвечаю. – Не до раков.

– Уже! Как голубчики, с нетерпением нас поджидают. Я и раньше их хрумал, да стеснялся тебе предложить. Когда в блокаде, как в капкане, очутились, то собак и кошек всех поели. Я сам в мышеловку длиннохвостых заманивал. Плохо почему-то ловились. Хитрые. На сало шли, бестии. Да на мертвечину. Слухи ходили: с поличным цапали людей, которые человеческие трупы ели. Говорили, что людоедов на месте расстреливали. Чтобы они и на живых не повадились нападать. Только ты об этом никому ни гу-гу. Не подведёшь? Нас всех предупредили, чтобы мы молчали. А кто проговорится – под суд. За распространение ложных паникёрских слухов. Раки тоже всякую падаль жрут. Но вкус у них – а-ри-ста-кра-тический! Ты не бзди, мы же их распотрошим, всю дрянь из них вытряхнем. Я подумал: вдруг ты брезгливый, откажешься, – разоткровенничался Вовка.

Я поклялся, что никому его слова о людоедстве не передам. Ужас какой!

А насчёт раков сказал: он ошибается. Они разными мелкими речными животными питаются. И напрасно обо мне так думает, что я такой привереда.

– Никакой я не брезгливый. И вообще, отец до войны, когда пиво пил, то раками закусывал. Солёными. С дядей Лёшей Гладковым. Племянником знаменитого писателя, который «Цемент» написал. Я не читал, но из их разговоров понял.

– Хорошо. Тогда – арш! На Миасс. К заводу «Ка четыре». Где мы бутылки вылавливаем. Там нас ждёт царский прощальный обед. Точнее – завтрак, – пригласил начштаба. – Лады? И сразу на фронт!

Мы посеменили по улице вниз, туда, где вплотную к воде, окружённые заборами, стоят корпуса завода, о котором пацаны судачили, что он «секретный». Но что для нас, будущих разведчиков, эти «секреты»! Мы точно знали, что на нём производят оргстекло. Для танков. Пуленепробиваемое.

…Незаметно подобравшись к кромке забора и воды, Вовка откуда-то из-под доски вытащил мешок и заявил беспрекословно:

– Я всё сам! Я угощаю!

Он вынул из него (ведь где-то, не в первый раз удивляюсь, разыскал!) несколько пустых консервных банок. Дно самой большой проткнуто гвоздём десятки раз. Как решето. Или тёрка. Извлёк заранее припасённые плоские речные гальки. После развязал тряпицу, в которой оказалось две-три пригоршни серых колотых камушков карбида. Пошарил в недрах мешка и снова всё сложил в него.

– Щас. Ноги бы не распороть… Кана́ем, [90]90
  Канаем – идём вместе, пошли вместе (уличный жаргон).


[Закрыть]
друг.

За забором, покосившимся в сторону Миасса под напором горы бутылок – с двухэтажный дом, мы, преодолев метров пять – шесть, пристроились. Каких только здесь во время ранишних посещений не обнаруживалось сосудов по цвету и объёму! Много дореволюционных. Например, из-под коньяка некоего господина Шустова. Такие, кстати, в ларьках сбора стеклотары не принимали, уж мы-то знали. Откуда такие древние сосуды сюда попали – загадка. Некоторые очень красивые: коричневые, красные, зелёные, витые, пузатые, графины в мелких трещинках – прозрачные, словно хрустальные.

Часть стеклотары при пополнении переваливалась через забор в Миасс. Она считалась нашей законной добычей. Мы вылавливали сосуды, гоняясь по реке за торчащими из воды горлышками. Утонувшие бутылки нащупывали пальцами ног в иле и вытягивали их из мягкого, бархатного дна. Если же сосуд плотно засасывало, приходилось нырять, хватать его за горлышко и быстро выкапывать из грунта. Сколько раз мы резали при этом пальцы рук и ног! У меня кровотечения быстро останавливались, а у Вовки… малокровие! Нелегко они нам давались, эти бутылки, – кровью. Правда, и деньги за них платили немалые – двенадцать копеек штука! Если хорошо потрудиться, то можно быстро приличную сумму скопить. И на эти денежки купить на базаре интересные книжки.

У кромки воды, под забором, на растрескавшейся изогнутыми лепёшками полоске суши, мы облюбовали укромное местечко (нас видно было только с реки), выбрались на этот крохотный сухой участок, и Вовка категорично повторил:

– Я всё сам сделаю. На прощанье.

К перечисленным ранее мною вещам из мешка ещё кое-что добавилось: серого цвета пятнистый камешек – «огниво», кресало из куска напильника и трут в медной трубке, которую, пускаясь в плаванье на наш островок, начштаба держал в зубах, чтобы не замочить.

Друг приготовил поистине роскошное лакомство: проволочную сетку, сплетённую им собственноручно, полную поживы, опустошили почти целиком, оставив на берегу горку красных панцирей и клешней да залитые остатки костра из щепок, настроганных с верхних, сухих, частей досок забора самодельным тесаком. Вовка его из бочечного обруча выточил.

…Возвращаемся домой. Про себя я опять думаю: вот друг у меня – натуральный Робинзон Крузо: попади один-одинёшенек на необитаемый остров – с голоду не умрёт! Мне есть чему у него поучиться. Тем более что путь предстоит, наверное, неблизкий, и никто меня пирогами встречать не будет.

– Юра, я решил тебе свой компас подарить. Он у нас в тайнике, в штабе. Карта и компас точнёхонько до цели доведут. Гарантирую. Из Ленинграда привёз. С типографией. В карманах.

– Я перед тобой в неоплатном долгу, Вовк. Первый сбитый мной Фокке-Вульф, считай, и твой, – растрогался я.

– Не сомневаюсь в твоём успехе, – уверяет Вовка. – Главное – отремонтировать машину. У партизан всё нужное для ремонта найдёшь – в бывших МТС. А управлять ею научишься в два счёта. Сообразишь что к чему: на приборах всё написано.

Примчались восвояси воодушевлённые.

Славика застаём с малышнёй в ливневой канаве напротив наших ворот. Он строит из песка очередной дворец. Старается. Архитектором будет. Несомненно. Тётя Люба Брук предсказала.

…С этой канавой и у меня связаны самые отрадные давние воспоминания. После дождя, тем более обильного, она переполняется и, можно сказать, выходит из берегов на тротуар, бурливо неся мутные потоки в Миасс. Тогда мы, соседские мальчишки из разных дворов, выводим на её ребристые просторы целые флотилии кораблей: от сделанных из клочка газеты или куска коры дерева до парового катерка, котёл которого работает от горящей под ним свечи. Этот красно-синий катер – мечта свободских пацанов – принадлежит Мишке Сурату, сыну закройщика, знаменитого на весь город.

Сураты богато, на зависть всей улице, живут в собственном большом бревенчатом доме через дорогу от наших ворот. И никто к ним никаких эвакуированных не приводит, не «уплотняет». Летом у них всегда открыты окна и постоянно звучит патефон. Вот и сейчас писклявый старушечий голос дребезжит сердцещипательный романс. «Ветерокъ чуть колышитъ цветочекъ» – так написано на дореволюционном диске. Пищит какая-то госпожа Вяльцева. Наверняка горбатая старушенция лет эдак под сто. И чего хорошего Сураты в этом писке нашли? «Ветерок чуть колышет цветочек» – она, наверное, сама раскачивается, как тот цветочек. Вот Шаляпин поёт «Очи чёрные» – в ушах звенит! Не голос – оркестровая труба!

Мне иногда самим хозяином, Самуилом Яковлевичем, оказывается великая честь (ведь с Мишкой мы друзья), стоя за подоконником, в палисаднике, крутить ручку музыкальной машины. И я упиваюсь мелодиями Штрауса, Легара, Кальмана, чуть хрипловатыми, но всё равно прекрасными песнями в исполнении Лемешева, Козловского, Петра Лещенко, ариями из опер в исполнении Шаляпина, Собинова… Всё разрешает начальство знаменитому закройщику, даже, со слов уличных пацанов, блатные одесские песенки Леонида Утёсова.

…Пока Славик лепит стены и башни волшебного замка, я написал и положил записку в матового стекла сундучок-сахарницу, тоже от отцовой мамы нам осталась – её приданое.

Я бабушку свою смутно помню. Мама, когда разговор о ней заходит, напоминает, что она меня от смерти спасла. Я в Семипалатинске, где родился, воспалением лёгких и малярией заболел, когда совсем малышом был. Бабушка выходила меня и в Кунгур привезла, где мы тогда временно у маминой сестры тёти Лизы жили.

Но вернёмся в жаркое лето сорок третьего.

Записка получилась короткой:

«Мама, я ушёл на фронт. Не ругай меня. Славик будет тебе помогать. Он научился хорошо поливать огурцы и мыть посуду. Я вернусь с Победой.

Юрий».

Чтобы братишка не увязался за нами, пробираемся дворами, тропками и закоулками, известными только нам, протискиваемся в дыры заборов, а кое-где даже перелезаем через заплоты, пробегаем по крышам пристроек и сараев – такими тайными путями можно оказаться где угодно, на любой улице окрест, в любом дворе.

Кудряшов помогает нести часть вещей до вокзала. Мы прощаемся возле него, крепко пожав друг другу руки. Я обещаю писать с передовой (с «передка»).

– Встретимся на фронте, – заверяет меня друг. – Только маманя бы оклемалась как следует. – Воробьи, трепещите!

Вовкина мать действительно никак не может окончательно оправиться от ленинградской хвори: что-то неладно стало с почками. Когда ей становится невмоготу, то слабость не позволяет подняться с топчана. Кудряшов подметает и моет километровые коридоры и лестницы во всём доме – за неё. Ведь должность тёти Лены – уборщица. Вовка считает, что его матери редкостно повезло – не на земляные работы направили, пожалели. Начальственные жильцы её тяжёлое состояние понимают и не запрещают Вовке исполнять служебные обязанности матери. Вот и сейчас Вовка вспоминает о маме и своей работе. Мы прощаемся. Коротко. Как полагается мужественным бойцам. Защитникам Родины.

…День в вокзальных мыканьях проходит тягостно, медленно, однако благополучно. Милиционеры не обращают на меня внимания. Дважды воинский патруль, оцепив площадь, проверял документы и уводил с собой каких-то взрослых мужчин. Кругом поговаривают, что это дезертиры. Или даже шпионы. Всё возможно – война!

Встаю в очередь за кипятком, наливаю из крана полную фляжку. Выпиваю её не спеша, похрустывая сэкономленным сухариком: последние дни я питался только картошкой, хлеб «гоношил». Сейчас наслаждаюсь новым своим положением – почти фронтовик! Доброволец! Если пофартит [91]91
  Фарт – удача (феня).


[Закрыть]
– будущий пилот «ястребка»!

С молниеносной быстротой разносится среди пассажиров весть: скоро отправится поезд на Москву. Его почему-то все называют «пятьсот весёлым».

Толпа валом катит на перрон. Со скарбом и грудными детьми. Я затесался со своим пропеллером в шумный людской поток. Винт тщательно обёрнут старыми афишами со щита Рекламбюро и перевязан шпагатом. Всё это раздобыл Вовка. Чтобы я без начштаба делал! Без такого друга… Настоящего!

Видимо, с поклажей я очень похожу на настоящего пассажира. Никто не догадывается, куда и с какой целью я устремился. Пусть для всех это останется тайной. После узнают.

Однако ни в один вагон меня не пускают. Хотя я усердно лгу, что е́ду с родителями и что они где-то здесь, в «пятьсот весёлом». «Ищи», – советуют мне. И выпроваживают. Похоже, все они давно знакомы друг с другом – долго дожидались этого поезда, скорешились, [92]92
  Скорешиться – сдружиться (народное слово, просторечие).


[Закрыть]
знают в лицо. И некоторые, чтобы избавиться от меня, доказывают, что этот поезд совсем не «пятьсот весёлый».

Посадка и погрузка тянутся долго, но мне не удаётся пристроиться, и я почти в отчаянии. Останавливаюсь возле группы подростков и двух-трёх взрослых сбоку пыхтящего паровоза. Весь состав теплушек прошёл – бесполезно.

Мне тотчас становится известно, что они безбилетники. Такие же, как я. В отличие от меня – бродяги бездомные.

– «Заяц»? – спрашивает меня костлявый парень в грязной, засаленной кепке, надвинутой на глаза. Или нарочно натянутой так низко, чтобы скрыть лицо.

– По фене ботаешь? – шепчет он.

Не приняв вопроса, не отвечаю.

– А это у тебя што за бандура? – развязно пристаёт тощий парень и щупает винт грязнейшими пальцами с белыми ногтями.

– Не лапай, – ощетиниваюсь я. – Не твоего ума дело.

– Чево рыпаешься? [93]93
  Рыпаться – нарываться, нагличать (уличное слово).


[Закрыть]
– шипит парень, встав в угрожающую позу и озираясь по сторонам. – Чево на меня тянешь? [94]94
  Тянуть – спорить, наступать, агрессивно высказываться (феня).


[Закрыть]

Я по-прежнему отмалчиваюсь, не залупаюсь. [95]95
  Залупаться – перечить в споре, агрессивно вести себя (уличное).


[Закрыть]
Надеюсь, отстанет.

– Хошь, распишу? – свирепо шепчет он. Меж пальцев я вижу зажатое лезвие безопасной бритвы, и меня пронзает сознание тревоги: хулиган! Может, и того хуже – бандюга.

– Попробуй тронь, – огрызаюсь я. – У меня кореша есть.

Да и в руках моих более мощное оружие: если хорошо размахнуться, можно этого дохляка одним ударом с ног сшибить. Парень это понял и прячет лезвие безопаски в рот, за щёку, блеснув фиксой, выточенной из пистолетной мелкокалиберной гильзы и надетой на зуб. Такие самоделки надрючивает себе приблатнённая шпана, подражая авторитетным уркам, любителям драгоценных металлов и изделий из них: цепочек, колец и в первую очередь «рыжих» – золотых – зубных коронок.

…Смеркается. Поезд наконец-то медленно-медленно трогается. На ходу подаю кому-то пропеллер, карабкаюсь по железной лестнице. Через минуту я в угольном тендере, где уже собрались подобные мне «зайцы». Забираю пропеллер, прижимаю к груди.

Все разместились. Кто сидит, согнувшись, а кто распластался на угольных глыбах. Лица наши быстро становятся серыми, а руки – чумазыми, как у того фиксатого с бритвой за щекой.

Упругий неукротимый ветер треплет мои короткие волосы (кепку снял – сорвёт) и полощет под просторной телогрейкой рубашонку. Колючая угольная пыль из паровозной трубы, ещё горячая, иногда хлещет по подбородку и шее – приходится защищать голову ладонями, ложась на пропеллер.

Неожиданно начинается сильный дождь. Он неистово барабанит в спину. Хорошо, что дедовскую телогрейку надел. Укрыться – некуда. Так сидим и лежим, напрягшись, и нас нещадно секут проволочные дождевые струи.

Открылись створки люка. Вижу кочегара, выгребающего уголь лопатой из тендера. Кочегар работает, не глядя на нас. Из-под кого стекает уголь, те отползают к бокам и в конец тендера.

Хочется туда, в жаркое нутро паровозной кабины. Тело ноет от ветреной стужи и сырости, но никто не пытается покинуть холодную железную грохочущую коробку, соскочить на ходу в убегающую назад родную Челябу. Нельзя! Не имею права отступать.

Приходится терпеть. Теперь я обязан сносить все неудобства и трудности, холод и голод. Ради великой моей цели. Ради «ястребка».

Постепенно меня укачивает.

Очнулся от резкого толчка в бок. Дождь прекратился, пронизывающий ветер – это летом-то! – свищет со всех сторон. Рядом, нос к носу, рожа того, фиксатого, парня. В руке у него опять блестит лезвие.

– Эй ты, домашня́к, гони гро́ши! – сипит он.

– Какие гро́ши? У меня нет никаких денег. Отстань.

По моему телу уже шарят холодные липкие пальцы-присоски. Как у осьминога. Из третьего тома «Жизни животных» Альфреда Брема.

– Что тебе от меня нужно? Отстань, а то кореша на помощь позову! – отчаянно сопротивляюсь я, не выпуская из рук своё сокровище.

– Ша! – шипит грабитель. – Шнифты вырежу!

Бритва мерцает у самых моих глаз. Это кошмарное видение исчезает так же внезапно, как и появилось. Мне становится страшновато. От студёного одиночества и незащищённости. Крепче обнимаю пропеллер, который вроде бы источает тепло. Он и на самом деле согревает меня. Вдвоём с пропеллером мне уже не столь боязно и одиноко. Я готов к отпору тому гопстопнику [96]96
  Гопстопник – грабитель (гопник). Но у нас, на Свободе, тех приблатнённых пацанов и блатных, которые поджидали «бухариков» (опьяневших завсегдатаев пивнушек), звали не гопниками, а гопстопниками – всем известны были слова песни, которую слышал от уличных пацанов: «Гоп-стоп, Зоя, кому давала стоя? Кому давала стоя? Начальнику конвоя…». Что давала, зачем, кому – непонятно.


[Закрыть]
с мертвецки холодными пальцами-присосками.

Так мы трясёмся всю ночь.

Утром состав замер. Посредине поля. Слезаю с тендера. С натугой. Закоченел.

Из теплушек выскакивают пассажиры, оправляются и бегом назад.

…Лежу лицом вверх на тёплой, раскачивающейся, влажной земле. Голубой, бездонный простор опрокинулся на меня – без конца и края. Прохладное дыхание по́ля обвевает мои горячие щёки. Белёсый ковыль качается под дуновением воздуха. Зелёные упругие травы шелестят, даже позванивают чуть слышно. И такой кругом покой! Только шипит пар, вырывающийся из согнутой трубки внизу, под брюхом локомотива, в нескольких шагах от меня.

Какое-то странное состояние овладевает мною – лёгкость. Не чувствую своего тела. Мои мысли, ощущения окружающего мира словно витают надо мной, вне меня. Не могу понять: сон то, что я вижу и чувствую, или явь. Нет. Действительность. Только странная какая-то. Непривычная.

…Белое облако-танк беззвучно нагоняет какое-то многоголовое чудовище. Они расплющиваются в схватке, и из горы белой ваты невидимый фантастический скульптор вот уже вылепил могучего грудастого коня с гривой, распластанной по небу и кое-где просвечивающей голубизной.

К осознанию происходящего вокруг меня возвращают крики:

– Поехали! Пое-е-ехали!

Поднимаюсь, преодолевая в себе невероятное сопротивление чего-то, что давит на грудь и раскачивает из стороны в сторону. Хватаю винт и бегу, вихляя, на подсекающихся в коленях ногах к тендеру. Преодолеваю, запинаясь, совсем небольшое расстояние, но до чего же крута насыпь! Успел! Покатили дальше!

Главное – пропеллер цел. Пакет листовок за пазухой – тоже. А вот сумки с сухарями и Вовкиной рыбой – нет. И фляжка почему-то пуста. Во рту – Сахара.

Смутно припоминаю, как ночью меня обшаривали холодные, липкие, как присоски осьминога, пальцы фиксатого парня. Исчезновение сухарей и рыбы – его поганых рук дело. А воду сам выпил. Но меня продолжает терзать жажда. Губы потрескались и болят. И глаза режет, будто в них песку сыпанули. Надуло, наверное, ветром.

…Как будто из вмиг растаявшего тумана возникает крутой земляной откос и уходящая в самое небо лестница из деревянных плах, врытых в заросшую травой насыпь. Кто-то соседей по тендеру произносит слово: «Уфа».

– Уф-фа, уф-фа, – раздаётся в ушах, пульсируя в такт ударам сердца.

«Это Уфа? – недоумеваю я. – А говорили: поезд – московский». Слезаю. Невероятно трудно. Колени дрожат и подсекаются. Соображаю плохо: что же со мной происходит? где я нахожусь?

Бреду вдоль железнодорожных путей. Слева – длиннющий состав теплушек. Возле зелёного пассажирского вагона стоит военный в очках. В начищенных хромовых сапогах. Подхожу к нему:

– Дяденька военный, меня звать Юрий, мне обязательно надо попасть на фронт. Можно – с вами? Я по очень важному делу. Пропеллер везу. К «ястребку».

Он удивлённо смотрит на меня. Долго. Очень долго. У него внимательные, изучающие, карего цвета глаза. С горбинкой нос. Я рассказываю, торопясь. Обо всём. О подвиге лётчика, Героя Советского Союза Луценко, о его похоронах, о сломанном пропеллере… Только не очень связно, видать, у меня получается.

– Откуда ты, мальчик?

– Я не мальчик. Мне двенадцатый год, – с достоинством отвечаю я.

– Из какого города?

– Из Челябинска, Свободы, двадцать два.

– Это что у тебя? – спрашивает военный, поправляя очки на переносице движением указательного пальца.

– Я же сказал: пропеллер к «ястербку». Новый. С другом, Вовкой Кудряшовым, сами выстругали. По его чертежам. И Славик нам помогал, братишка… Чтобы самолёт в небо поднять.

Достаю из-за пазухи пакет с листовками и свёрнутую вчетверо школьную карту с проведённой химическим карандашом линией фронта и крестиком, обозначающим место, где приземлился «ястребок» лейтенанта Луценко. Компас цел, но я его не вынимаю.

Рассказываю, как удалось мне у санитарки тёти Марии, соседки, она работает в том челябинском госпитале, где умер от ран герой-лётчик, установить это место, причём точно. До миллиметра. По карте. И показываю её моему новому знакомому, которому сразу доверился… Серьёзный товарищ.

– Вот что, друг, имя своё и фамилию повтори, – говорит военный, и на петлицах его тёмно-зелёной гимнастёрки я замечаю эмблему, уже не раз виденную: вазочка, в которую сунула голову змея. – А ну-ка, дружок, влезай сюда.

И военный подсаживает меня на высокую подножку.

– Так, Рязанов, говоришь, Юра? А сколько лет тебе? Десять? Одиннадцать? Двенадцатый, утверждаешь.

Пропеллер застревает в дверях, и я оставляю его, по предложению спутника, в тамбуре. Мой новый знакомый заверяет, что пропеллер останется в целости и сохранности. Как в аптеке. И что я за него могу не беспокоиться. Он приводит меня в купе и предлагает раздеться. По пояс. Я подчиняюсь. А он слушает через трубку с раструбом, как я дышу, даёт градусник, велит зажать его под мышкой.

Закончив эту процедуру, врач-военный (я вмиг догадался, что это именно врач) разрешает мне одеться, вызывает молодую женщину в белом халате, надетом поверх военной формы, и что-то говорит ей. Я не улавливаю смысла их беседы. Наверное, разговор касается меня.

– Иди за мной, – приказывает женщина в белом халате, тоже, вероятно, врач. И я следую за ней. Выпив горький порошок, которым она угостила меня, запиваю стаканом воды и прошу:

– Можно ещё?

– Пока хватит, – отвечает она. – А сейчас пойдёшь и отдохнёшь, Рязанов Юра. Педикулёза у тебя, случаем, не обнаружится? – строго спрашивает она. – Давай-ка я тебя обработаю на всякий случай.

– А что это такое? – пытаюсь разъяснить я, хотя слово-то знакомое, мамино.

– Раздевайся. Всё снимай.

Я выполняю приказ. Она уносит куда-то мои вещи и вскоре возвращается с ними.

– А теперь голову покажи. Всё в порядке.

В купе заходят ещё какие-то девушки. В форме и халатах. Думаю, посмотреть на меня. Чего интересного они во мне нашли?

В нашем купе, на нижней левой полке, лицом к стенке, с храпом спит военный, но уже другой, в шерстяных полосатых домашних носках.

Появляются и уходят какие-то женщины, тоже в форме и с вазочками в зелёных петлицах. Расспрашивают.

Ещё и ещё повторяю им то о герое-лётчике и сломанном пропеллере его «ястребка», то об отце, то о друге-ленинградце Вовке, который пока не может уйти на фронт из-за немощности мамы, – они чудом вырвались из блокады. По Ладожскому озеру. На грузовике. По воде в ледяной колее. Одна из врачей (а кто же ещё это может быть?) говорит другой: «Проверьте его на педикулёз. В случае положительного результата – обработайте».

– Будет сделано, – отвечает она.

– Меня уже проверили, – слабым, не похожим на мой голосом говорю я.

Меня слушают, прижимая трубку, внимательно разглядывают. Наверное, опять ищут педикулёз.

…Военный в очках, который встретился первым, берёт мою руку, держит за запястье и решительно произносит:

– Вот что, дорогой. Пока на фронт тебе нельзя. Подлечиться надо. После – на передовую, пожалуйста.

Врач, он, наверное, в этом поезде старший, опять предлагает мне снять рубашку и приставляет к спине щекотно-прохладную деревянную трубочку, слушает, как я дышу с музыкальными хрипами. Да я и сам их слышу.

Странно изменился мир вокруг: от голосов у меня больно дребезжит в ушах, предметы кажутся движущимися и мягкими. Полка, на которой сижу, словно горбом вдруг выгнулась, и я валюсь набок. Руки и ноги, ставшие какими-то ватными, не держат меня. Беззвучно ударяюсь головой о крашеную, в светлых разводах, полку, и наступает полная тишина.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю