Текст книги "Хвала и слава. Том 1"
Автор книги: Ярослав Ивашкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 49 страниц)
Януш не без труда разыскал на Сенполе квартиру Янека Вевюрского: парень назвал улицу Костер, тогда как в действительности она называлась Касте, и Януш нашел ее по синагоге, на углу Касте и Сент-Антуан. И хотя улица эта находилась довольно далеко от собора святого Павла, она была типичной для этого района. Касте напомнила Янушу некоторые улицы Лодзи: те же маленькие лавчонки с еврейскими вывесками, маленькие ресторанчики с изображением легендарного Бартека либо с хитро сплетенными кренделями вместо вывески – совсем как на рынке в каком-нибудь Груйце или Гродзиске. На улице слышалась только еврейская и польская речь, да и привела Януша на эту улицу старая еврейка в парике и чепце, отделанном узелками из золотой нити. Вевюрский занимал весьма странную квартиру. Входили в нее по двум деревянным ступенькам; стоило открыть входную дверь, как раздавался звонок; внутри было темно, пахло пивом и селедкой. Вероятно, здесь тоже была когда-то лавка. Януш не мог отделаться от впечатления, что он в Польше.
Янек был в первой комнате. Увидев гостя, он бросился к нему и крикнул в глубь помещения:
– Янка, Янка, иди-ка сюда, ведь говорил я тебе, что граф все-таки придет к нам!
Януш протянул ему руку, и молодой человек взволнованно стиснул ее ладонями.
– Я пришел с единственным условием, что вы не будете называть меня графом. Никакой я не граф…
– Так ведь каждый из вас либо князь, либо граф, а впрочем, – махнул рукой Янек, – пусть будет так, если вам угодно. Проходите, проходите, пожалуйста.
Он проводил Януша в маленькую комнатку в глубине квартиры, где стоял квадратный стол, покрытый сетчатой скатертью, на столе красовался букетик из перьев, красных с фиолетовым оттенком и зеленых. Хозяин вытер фартуком деревянный стул и сказал:
– Присаживайтесь, жена сейчас выйдет. Ну и рад же я, теперь-то уж я вам кое-что расскажу.
Он выбежал из комнаты. Януш стал разглядывать стены с желтым и голубым узором. Мебели было мало, у стены стоял музыкальный ящик, а на нем – клетка с канарейками. На стенах развешаны литографии, изображавшие князя Юзефа{81} и присягу Костюшко на Рыночной площади{82}. Рядом висела очень хорошая гравюра – портрет Станислава Лещинского{83} в коронационном наряде. Янек вскоре вернулся с бутылкой кальвадоса, хлебом и ломтиками сыра на тарелке. В другую дверь вошла разрумянившаяся Янка в розовой шелковой блузке. Они присели к столу и стали угощать Януша.
– Хлеб совсем как в Польше, – сказал Вевюрский, – еврейка печет, тут, неподалеку от ихней синагоги.
Януш с первой же минуты почувствовал себя просто и хорошо. Сидя у стола, он с симпатией посматривал на Янека и только сейчас по-настоящему осознал, как одинок он был в Париже. Вспомнил, что ни разу не подумал о Варшаве, о доме, хотя в общем все мысли его были устремлены туда. Впрочем, что значит дом? У него нет дома, не мог же он назвать своим домом чужой особняк на Брацкой и тем более именье, в котором он совсем не бывал.
– Есть что-нибудь новенькое от отца? – спросил он у Вевюрского.
Вевюрский ответил отрицательно. Нет, он ничего не получал с тех пор, как отец написал ему о болезни старой княгини.
– А как сейчас ее здоровье? – в свою очередь, спросил Янек.
– Спасибо, уже лучше. Сестра недавно получила сообщение. Точнее, телеграмму от мадемуазель Потелиос. Княгине лучше, и она на днях собирается выехать в Варшаву. Наверно, княгиня Анна действительно поправилась, раз собирается проделать такое длинное путешествие – из Сицилии в Варшаву.
– А далеко до этой Сицилии? – спросила Вевюрская.
– Порядочно, от Рима еще сутки езды.
– Ай-ай-ай, зачем же она туда поехала? Такая пожилая женщина.
– Дочь у нее там замужем, – уверенно объяснил Янек, – за одним человеком, который стал бы французским королем, если бы из Франции не вытурили королей.
Януш не стал поправлять Вевюрского. Не все ли равно, претендент, брат претендента на престол или племянник? Ведь Вевюрским это должно быть безразлично. Но оказалось, не безразлично. Вевюрская стала сокрушаться, что у французов нет короля, был бы король, глядишь, и жизнь бы подешевела.
– А как вы сюда попали, пан Янек? – спросил Януш после двух рюмок кальвадоса.
– Как? С шахты. После восстания я остался в Силезии, но там было скверно. Посулили нам, повстанцам, златые горы, а получили мы портки с заплатами да работы по горло. Тогда я уехал в Нор, проработал там два года на шахте, жену вот себе присмотрел, ну и кое-как жили. Только у французов тоже работать несладко, эксплуатация и все такое. Нашему брату всюду несладко, – сентенциозно заметил он. – Отложил я немного деньжат, переехал в Париж, здесь у жениной тетки лавчонка была, вот мы при ней и устроились. А потом тетушка умерла, я лавку ликвидировал. Зачем рабочему человеку лавка?
– И где же вы работаете?
– Теперь в мастерской, – ответила за мужа Янка и, встав из-за стола, направилась в соседнюю комнату, потому что кто-то вошел туда с улицы. Янка говорила по-польски, как говорят в деревне, и с сильным мазурским акцентом, а сейчас из другой комнаты доносилась ее беглая французская речь.
– Что же, детей у вас нет? – спросил Януш.
Вевюрский помрачнел.
– Была дочка, но умерла через неделю, прямо в больнице. Там у нас на шахте такие больницы были – не дай бог. Застудили ребеночка, тельце покрылось такими пузырьками, как лопнет – так гной из него течет. Три дня мучилась, пищала, как котенок, ну и умерла. С той поры как-то нет…
– По Польше не тоскуете? – спросил Януш, осушая третью рюмку.
– А с чего мне тосковать? – с горечью сказал Янек. – Родина во мне не нуждается, стало быть, и я обойдусь без родины.
– А как французы, с ними жить можно?
– Конечно. С любым человеком жить можно. Мелковатый только народишко, пан граф, руки все в карманах держат, будто ужа там выкармливают, и еда у них мерзкая. Каждый день к своей, с позволения сказать, миске садятся с таким торжественным видом, как будто сочельник начинается. А в миске-то дерьмо…
Януш улыбнулся.
– Но Янка – хозяйка хорошая, вот сейчас увидите. Всегда соорудит что-нибудь нашенское. А то ведь и посмотреть не на что: салат да сыр, сыр да салат.
Вошла Янка, неся тарелку с кусками нарезанной грудинки. Мясо было белое и аппетитное, Януш ел с удовольствием. Кальвадос начал действовать на Вевюрского, он становился все разговорчивее. Януш помнил его юным, застенчивым парнишкой, соперником представительного улана Людвика, которого в конце концов предпочла нянька Алека. Теперь же это был в полном смысле мужчина.
– Ну, а как там, в Варшаве? – спросил Янек. – Как поживает ваша сестра? Замуж не вышла?
Януш смутился. Оказывается, прислуга была прекрасно осведомлена обо всем.
– Нет, не вышла, – осторожно ответил он.
Вевюрский понял, что докучать ему вопросами не следует.
– А пан Спыхала? – не удержался он, однако.
– По-прежнему служит в министерстве, – сказал Януш. Почему-то ему не захотелось говорить Вевюрскому, что Спыхала в Париже.
Но и это не было секретом для Вевюрского.
– Как же, приходится встречать его тут, – сказал он.
Наступило молчание.
– Ах, это министерство, – вдруг злобно заговорил Янек, – ми-ни-стер-ство ино-стран-ных дел! Бандиты, настоящие бандиты! Вы знаете, что они с нами сотворили?
– С кем? Лично с вами? – удивленно спросил Мышинский.
– Почему со мной? С повстанцами! Знаете, какое они нам тогда перемирие подсунули?{84}
– Какое перемирие? Впервые слышу.
– Э, да что вы там знаете. Вас это не касается, – стукнул кулаком по столу бывший шахтер. – Понимаете, когда началось восстание, мы, конечно, сразу пошли вперед, да еще как! Меня ведь еще до плебисцита отправили к границе, в Сосновец, и там учили, как винтовкой того… влево, вправо, да как немца бить. А сразу же после плебисцита нам приказали быть в боевой готовности. Но прошел целый месяц, даже больше…
– Ну, и что же министерство? – нетерпеливо спросил Януш.
Вевюрский все больше и больше распалялся. Его загорелое лицо покрылось потом, глаза блестели от воспоминаний и от кальвадоса. Как-никак, а выпили уже по четвертой. Янка в розовой шелковой блузке, с голубыми бусами на шее сидела неподвижно, будто кукла, и смотрела на мужа, как на икону.
– Не кипятись, Ясек, – повторяла она через каждые две-три минуты.
Но Ясек «кипятился».
– Долго это тянулось, потому что там, наверху, согласия не было. Мельжинский одно, а Корфанты – другое.{85} Каждый хотел для себя что-нибудь выторговать, а ведь торговали нашей кровью, кровью силезцев…
– Но вы-то не силезец, пан Янек, – улыбнулся гость.
– Не силезец? Дорогой мой! Верно, не силезец, но я поляк. А силезская кровь – это и наша кровь. А что творилось в этой Силезии? Немцы нас бьют, режут, что тех гусей, а мы ничего, стоим себе и винтовки прячем. Англичане – те немчуру поддерживали,{86} все вынюхивали, где мы прячем винтовки и патроны. От англичан нужно было еще почище, чем от немцев, прятать…
– Что вы говорите! – удивился Януш.
Вевюрский встал и начал чертить рукой на столе какие-то знаки, будто перед ним лежала карта Силезии…
– Мы двинулись сразу, с места в карьер, уже второго мая. И остановить нас никто не смог бы, за неделю вся Силезия была бы в наших руках, а за немцами только пыль бы клубилась. Французы с нами шашни завели и потихонечку нам перемирие предлагали – чтобы мы заняли Силезию до самой линии Корфанты, а там уж они немчуру задержат. И что бы вы думали? Корфанты тайком послал в министерство иностранных дел письмо об этом якобы перемирии, а они все разболтали, в газетах напечатали. Крик поднялся на весь мир. Один только Ллойд-Джордж такого шуму наделал, мы, дескать, на таком перемирии настаиваем, а немцы тут же на нас, и пошли валить… Понимаете, как нас эти типы из министерства подвели? Я их просто ненавижу, при мне лучше не вспоминать о них. Если бы не они, мы всю Силезию бы заняли…
– И откуда вам все это известно, пан Вевюрский? – спросил Януш.
– Как же мне не знать? Не был я там, что ли? Не видел собственными глазами? И не я ли под Рыбником стрелял в этих макаронников, итальяшек, черт их возьми? Эта братия так улепетывала, что пыль столбом, а все за немцев держалась…
Вевюрский вдруг остановился, задумался и пристально посмотрел на Януша.
– Вот вы, пан граф, человек ученый. Скажите мне, почему это так? Как только мы оказываемся в трудном положении – нам никто не помогает. И Англия, и Франция, и Италия – все были против немцев, а стоило нам поднять восстание, и мы оказались одни, одни как перст…
Он снова замолчал, снова посмотрел на Януша, а потом, опустившись на стул, с такой силой ударил кулаком по столу, что в вазе затрепетали красные и зеленые перья. И во весь голос закричал:
– Почему Польша всегда одинока? Почему никто ей никогда не помогает? Потому что этим буржуям, которые здесь правят, на нас, извините…
Януш отвел глаза в сторону.
– Да, пожалуй, вы правы, – сказал он, – никому нет дела до нашей Польши.
– Не только нет дела, а каждый готов, прошу прощения, утопить в ложке воды эту нашу богом проклятую отчизну…
– Тсс, Янек, не кипятись, – вмешалась возмущенная Вевюрская.
– А у горы Святой Анны{87} что произошло? – немного успокоившись, продолжал Янек.
Вдруг он побагровел от гнева и алкоголя, вскочил, ухватил вазу с перьями и, со стуком поставив ее обратно, сказал:
– Вот так стоит гора, а с этой стороны выемка. Глубокая выемка, вот такой овраг; мы и шли от этого оврага. День – как слеза, небо, солнце… И знаете, что эти силезские дьяволы пели, как это у них: «Гора хелмская, вековечный страж земель пястовских{88}…» А немцы улепетывали. Мы уже всю гору заняли, и монастырь, и эту Кальварию, что по всей горе понастроена, и крик стоит: «Бей немца, бей…» И что же? Приказали нам отступить. И уж сколько мы потом ни дрались за ту гору, никак не могли ее вернуть… Ох, святая Анна, святая Анна!
У Януша шумело в голове, и он с пьяной грустью пожалел, что не был вместе с Янеком под горой Святой Анны. Он так и сказал Янеку.
– А что бы вы там делали? Такие, как вы, приходят на готовенькое, – откровенно сказал Янек. – Это уж наше дело было, рабочее.
Жена Янека испугалась такой откровенности.
– Ты что болтаешь, чего хамишь человеку?
– Да он ведь свой, – ответил растроганный Вевюрский и похлопал Януша по плечу. – Ему обо всем можно рассказывать.
Несмотря на действие кальвадоса, Януш немного смутился и не знал, как реагировать на эти слова Янека. Вевюрский налил еще по рюмке. Но в эту минуту в комнату решительно вошла маленькая девчушка лет восьми с двумя белокурыми косичками.
– А вот и я, – заявила она, смело посмотрев на взрослых.
– Это сестры моей… – сказала Вевюрская. – Ну, поздоровайся с дядей.
Девочка протянула Янушу руку и сделала изящный книксен.
– Как тебя зовут? – спросил Януш.
– Жермена, – ответила девочка.
– Ты что плетешь? – крикнул на нее Вевюрский. – ядя тебя зовут. Придумала себе какую-то Жермену. Ведь и в школу ходит польскую…
– В польскую? – спросил Януш.
– Да, в польскую. Тут одна художница открыла частную школу. Она о наших детях заботятся, денежки дает… Как ее фамилия, Яна, не помнишь?
– Тарло ее фамилия, – ответила за тетку «Жермена». – Я точно знаю, она к нам иногда приходит.
– Ага, – подтвердил Янек, – верно, Тарло, Ариадна Тарло. Сначала Януш не обратил внимания на эту фамилию. Потом вдруг опомнился:
– Тарло? Ариадна? Художница?
– Ну да, – ответил Вевюрский, усаживая Ядю к себе на колени. – Ты поешь чего-нибудь. Она нам как родная дочка, сестра-то у Яны умерла…
Януш сидел, как пригвожденный к стулу.
– Ариадна Тарло? Польские дети? Что это значит?
– Она, знаете, художница, из тех, что платья рисуют, – сказала Вевюрская. – Должно, большие деньги зарабатывает.
Януш протрезвел и начал прощаться. Но Вевюрские не скоро отпустили его и так накормили и напоили, что он чуть живой добрался до гостиницы и замертво рухнул в постель.
Текла Бесядовская Янушу Мышинскому:
Варшава, 14 апреля 1926 г.
Дорогой Януш!
Ты ведь и уехал-то совсем недавно, а всем нам уже не хватает тебя, и, по правде говоря, все мы с нетерпением ждем твоего возвращения. Лишь после твоего отъезда я поняла, что за те годы, которые ты прожил у нас, очень я к тебе привязалась. Да и ты, мне кажется, сильно изменился за эти годы. В Маньковке был этаким маленьким барчуком, а сейчас стал настоящим человеком. От улыбки твоей на душе как-то светлее становится. Очень ты наш и очень любимый, все так считают, даже Станислав говорит, что ты уже не тот, что раньше. Я счастлива, что люди тебя любят, жаль только, что не женился до сих пор, а ведь наверняка был бы и мужем хорошим, и отцом, а так – жалко тебя. У нас ничего нового. Старая княгиня, похоже, сильно болела там, но Потелиха пишет, что они скоро приедут. И зачем приезжать? Если больна и умирать собралась, лучше уж умерла бы себе за границей. В доме пустота и безделье, ведь нет никого, но это, может, и к лучшему, потому что я смогла привести все в порядок: и столяра пригласила, и обойщика – мебель-то в столовой совсем рассохлась, а занавеси у молодой княгини и у тебя, мой любимый Янушек, велела переменить, только на этот раз их уже не подвязали бабочкой, потому что бабочкой вроде бы не подходит для холостяцкой комнаты. Недавно была пани Ройская, позвонила к нам как-то днем и очень сожалела, что не застала никого. Пани Оля счастливо родила дочку, пани Михася очень довольна, что наконец девочка, а пани Ройская говорит, что Анджеек все равно лучше всех, очень он милый и красивый ребенок, и умный какой, сам читать выучился и в будущем году пойдет в школу. Валерек Ройский, говорят, собирается жениться на какой-то графине, кто она такая – знать не знаю, но думаю, что большой радости он ей не принесет. В Пустых Лонках ему не сидится, все больше в Седльцах по трактирам шляется, но кто-то говорил Станиславу, что Валерек может и министром стать; болтовня, наверно, хотя он как будто и вертится около какого-то министерства. Пан Шиллер вроде тоже собирается жениться, но я не очень-то в это верю, хотя в Лович он и вправду все ездил, а сейчас за границу поехал и там, может, с тобой где-нибудь встретится. Станислав от кого-то слышал, что где-то там должны играть его оперу. У меня никаких новостей, разве что старею, и если бы не Алек, дорогое моя дитя, то и не знала бы, что с собой делать, а так, видно, судьба моя для него жить, потому что, по правде говоря, хоть и княжеский он сын, а все же вроде бы как безнадзорный. Сестра твоя не очень о нем печется, а из старой княгини какой уж воспитатель, да и за границей она все время. Он, может, последний в роду, а все на него так смотрят, будто мешает он им. Я знаю, ты Алека любишь, но что из того? Ты тоже в воспитатели не годишься, хотя дитя в своей семье только от тебя и может ждать добра, потому что ты настоящее украшение семейства, как говорил ксендз Кирхнер в Бершади. На старости лет я очень горжусь этим, потому что тоже ведь немного тебя воспитывала и мазурками кормила. В этом году я их пекла лишь для Алека, а сыр, который прислала тетка Носажевская, ему очень понравился, потому что и вправду получился удачный. У Станислава в Париже сын, может, разыщешь его, а то от него давно не было вестей. Спроси, может, там кто-нибудь знает. Мы все ждем тебя. Алек без конца спрашивает, нет ли писем от тебя, а я говорю, что нет. Тоскует ребенок, ведь он такой одинокий. Ты-то ему ближе всех, он так и говорит: «Дядю Януша я люблю, а бабушка мне просто нравится», а о матери даже не вспоминает. Приезжай, Януш, пора, а то без тебя в Варшаве грустно, и дом стоит как без крыши. Целую тебя и благословляю, твоя старая
Текла Бесядовская.
Это письмо почтальон принес, когда Януш еще лежал в постели после вчерашнего визита к Вевюрским. Он постучал уверенно и решительно – парижского почтальона всегда можно узнать по стуку – и вручил Янушу небольшой конверт с коряво написанным адресом. Конверт был исчеркан цветными карандашами, потому что панна Текла не указала номер «arrondissement»[52]52
Округ в Париже.
[Закрыть], и письму пришлось немало попутешествовать. Януш слегка отодвинул полинявшую занавеску и залпом прочитал письмо. В нем не оказалось ничего значительного, и Януш отложил письмо с чувством разочарования. Вчера ему уже звонил по телефону Эдгар. Они договорились встретиться сегодня в Лувре, так что письмо заключало устаревшие сведения и сентиментальные излияния старой девы. Было уже довольно поздно, Януш встал, умылся, быстро оделся, вышел на бульвар у Сены и направился вдоль набережной к Лувру. По реке тянулись разноцветные буксиры, таща за собой черные баржи с углем, перед каждым мостом они наклоняли свои дымовые трубы. На лотках продавались потрепанные книжки и цветные гравюры. Тогда входили в моду старинные географические карты; зеленые и красные, они висели на поднятых навесах. Януш увидел маленькую карту «Totius Silesiae»[53]53
«Вся Силезия» (лат.).
[Закрыть] с горой Святой Анны, тщательно вычерченной и почти наложенной на город Ополе. Он вспомнил Вевюрского и купил эту гравюру за четыре франка. Потом посмотрел на часы. Времени оставалось еще много, и можно было не торопиться. Он остановился и, рассеянно глядя на реку, задумался о чем-то. В легкой водной ряби отражалось солнце, от Сены чуть тянуло прохладой и сыростью.
Внезапно в памяти возникли слова из письма Теклы Бесядовской: все говорят, что ты уже не тот, что раньше. Это означало, что те пять лет, которые он считал самыми бесплодными в своей жизни, все же не лишены были какого-то смысла и не прошли бесследно, коль скоро в глазах людей он стал «не тем, что раньше», а каким-то другим, любимым и даже «украшением семейства». Что это значит? Неужели в нем действительно произошли какие-то перемены? Ему захотелось увидеть себя таким, каким он был пять или восемь лет назад, тотчас по возвращении из Одессы, но ничего у него не получалось; ему вспоминались какие-то эпизоды из прошлого, люди, с которыми он встречался, беседы, которые он вел тогда, даже события, – их, впрочем, было немного. Но себя в этих воспоминаниях он видел таким же, как сейчас, или таким, каким был в те времена, – неизменным Янушем Мышинским, человеком, немного растерявшимся в этом очень большом и не очень понятном мире. И все-таки он изменился. Как уловить в самом себе перемены? Нет, пожалуй, это невозможно.
Черная угольная баржа на Сене издала пронзительный звук, похожий на крик петуха весною, и Януш вздрогнул. Ему вспомнились свистки паровозов в Одессе. Нет, не стоит анализировать происшедшие в тебе перемены, если даже неизвестно, перемены ли это; задумываться можно лишь над своими чувствами. Если уж что-нибудь и переменилось в нем, так только отношение к людям. Раньше он их боялся, избегал и совсем не знал. Чем была для него эта незабываемая первая поездка в Одессу, встреча с Эдгаром и знакомство с Ариадной? Этой удивительной Ариадной! Тогда он не понимал, как можно общаться с некоторыми людьми и даже понимать их, как можно относиться к ним терпимо. К таким людям, чья жизнь течет совсем в другом русле, чем его собственная, например, к Спыхале или к Текле Бесядовской. А теперь он убедился, что любит этих людей или, по крайней мере, интересуется ими. Спыхалу он, правда, не мог бы полюбить, несмотря ни на что. Само слово «любить» было неприменимо по отношению к этому человеку. Он никогда не слышал, чтобы Марыся произносила это слово, обращаясь к самому Казимежу или говоря с кем-нибудь о нем. Но ко всем остальным людям это слово вполне применимо. Только звучало оно для Януша чересчур пассивно. Хотелось обратить его в действие.
Вчерашняя беседа с Янеком Вевюрским тоже затронула неведомые ему ранее струны. Он проникся сочувствием ко всему, чем жил Янек. Напрасно Януш старался уверить себя, что сентиментальность тут ни к чему, что нужнее капля рассудка и понимание вещей; эти рассуждения не помогали, они не могли изменить главного в его характере – всегда и во всем он руководствовался чувствами, потому и был так одинок в этом мире, в котором прежде всего нужен компас рассудка. Гора Святой Анны! Он притронулся к гравюре, лежащей у него в кармане. Почему эта незнакомая ему местность вдруг вызвала в нем такие трогательные чувства? Почему он вдруг начал жалеть, что не участвовал в Силезском восстании? Или это сентиментальность? Рассудок, конечно, тоже мог бы указать ему на эти упущения, но тогда и мир выглядел бы иначе. Обо всем этом нужно рассказать Эдгару…
«Угольщик», склонив чело, прошел под мостом и оставил позади себя пенистую бороздку на мутной, серой воде. Януш задумался так, что совсем забыл об условленной встрече. Посмотрев на часы, он увидел, что уже опоздал. Махнул рукой – Эдгар подождет.
– А письмо, выходит, было важным, – громко сказал он самому себе, приближаясь к серовато-синим стенам Лувра.