Текст книги "Хвала и слава. Том 1"
Автор книги: Ярослав Ивашкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 49 страниц)
Губе со Злотым спустились по главной лестнице. Там уже ждал его автомобиль. В большом черном лимузине сидел лишь шофер Петр, но Губе и в голову не пришло предложить компаньону и его жене подвезти их. Так он и простился возле машины.
– До завтра. Надо будет позвонить бельгийскому послу.
Злотый, однако, реагировал на это так, будто Губе приглашает его сесть в машину.
– Спасибо, спасибо. Мы с Анелей всегда домой пешком возвращаемся. Тут недалеко. И полезно перед сном…
Они попрощались и ушли. И тут из-за лимузина выскочил стройный, высокий для своих двенадцати лет мальчик в закопанском кожушке, подпоясанном ремешком.
– Губерт! Ты откуда взялся? – воскликнул Губе, уже сидевший в автомобиле.
– Приехал за тобой! Только от этих прятался. – И Губерт, презрительно кивнув в сторону удаляющихся Злотых, уселся рядом с Петром. – Я встретил Антека и Анджея, говорят, шикарный был концерт.
– И Фелиция тебя отпустила? – проворчал Губе.
– А я и не спрашивал. Да и чего ей было не отпустить? Дома скучно. Уроки я все сделал, Голомбеки пошли на концерт… Я им звонил.
– Очень уж много ты висишь на телефоне. Целый день названиваешь.
– Как я могу целый день названивать, если звоню только Голомбекам! – с упреком заметил Губерт.
– Это верно, – проворчал Петр.
– А как пела пани Шиллер? – спросил Губерт.
– Чудесно.
– А как она была одета? – поинтересовался Губи-губи.
– Да тебе-то что до дамских тряпок? – огрызнулся Губе-старший.
– А мне нравится, когда женщина красиво одета, – ответил Губерт.
Петр улыбнулся.
Губерт вспомнил коричневую меховую накидку.
– А панны Татарской не было на концерте?
Губе насторожился.
– А ты откуда знаешь панну Татарскую?
– Ты же сам показал мне ее в прошлом году, – протянул Губерт, – а теперь уже не помнишь! Очень красивая женщина, – добавил он серьезно.
Петр не выдержал.
– Вот нашего Губерта уже и барышни интересуют, – сказал он, поворачиваясь к Губе.
Тот разгневался не на шутку.
– Не оглядывайся, Петр, а то опять кого-нибудь задавим.
– Опять, опять, – заворчал Петр, – что значит «опять»? Когда это мы кого давили?
– А гуся под Нажином? – напомнил Губерт.
– Гуся – это еще не «кого-нибудь».
Злотые обогнули филармонию и по улице Сенкевича направились к Маршалковской. Жили они довольно далеко, на Сенной, сразу за зданием Общества приказчиков, но из театра, куда ходили редко, или с традиционных концертов по пятницам возвращались пешком. Завернув за угол, они увидели толпу, поджидающую артистов у служебного входа.
– Охота им стоять на таком ветру! – заметила мадам Злотая. – И зачем?
– Хотят увидеть наших артистов au nature! – усмехнулся Злотый.
– Так она на улицу и выйдет с этими перьями? – заинтересовалась мадам Злотая.
– Куда ж она их денет?
Они на минуту задержались возле служебного входа, так как не могли пробиться сквозь толпу.
– И что они теперь будут делать, после концерта? – спросила Анеля мужа.
– Губе говорил, что они идут на раут к Ремеям.
– Это какие же Ремеи?
– Ну, Станислав Ремей. Сын старого Ромея. Аллея Роз.
– A-а. И богатые люди?
– Богатые. Богаче нас. Это уж наверняка. Только что-то часто они эти рауты устраивают. Надолго ли хватит?
Один из стоящих у входа мужчин оглянулся на них и, увидев Злотого, поклонился ему. Сделалось чуть просторней, и Злотые смогли наконец протиснуться.
– Кто это тебе поклонился? – спросила Анеля.
– Профессор Рыневич. Он всегда покупает у нас патроны. Наверно, где-нибудь охотится, только вот где – не знаю.
– А чего он профессор?
– Биологии, в университете.
– Чтобы такой профессор и вот так выстаивал у ворот!
– Да уж… – согласился с женой Злотый.
Рыневич стоял уже довольно долго вместе со студентами, консерваторками и несколькими завзятыми меломанами, которых всегда можно было видеть во втором ряду левого балкона. Ему было немного неловко, вместе с тем он чувствовал себя так, словно вернулись студенческие годы, когда они засыпали цветами Моджеевскую{132} и выпрягали лошадей из кареты Падеревского. Впрочем, никто здесь его не знал, и он был уверен, что никто не раскроет его инкогнито.
Несколько раздосадовало его появление Злотых, но они тут же исчезли. Люди у ворот начинали волноваться.
– Что-то долго не выходят, – прохрипел какой-то бас рядом с профессором. Рыневич взглянул и оторопел. Бок о бок с ним, кутаясь в ветром подбитое пальтецо, стоял Горбаль. Актер узнал его.
– И вы, профессор, тут?
Горбаль сказал это самым обычным тоном, но по какому-то неуловимому оттенку Рыневич догадался, что Горбаль пьян.
– Да вот, проходил мимо… – пробормотал он смущенно.
– А я специально пришел, – с вызовом в голосе сказал Горбаль. – Специально! Стою на ветру и хочу увидеть, как она пройдет, ни на кого не глядя… Королева…
– Вы были на концерте? – спросил профессор.
– Был. Какие перья у нее на голове… Королева…
– А это что же, обязательно для королевы – ни на кого не глядеть? – раздраженно бросил профессор.
– Вот вы, профессор, шутите, а я…
Не известно, что бы сказал Горбаль, но в эту минуту толпа заколыхалась, шоферы, стоявшие подле машин, включили моторы. В глубине ворот показалась группа людей – те, кого ожидали.
Первым выскочил Мальский, что-то объясняющий закутанному в просторную шубу Фительбергу. Прыгая вокруг него, забегая то с одной, то с другой стороны, он громко доказывал:
– Но ведь вам-то не надо объяснять, что эти песни гениальны! Что Шиллер вообще гениален!
В глубине, между великолепным пальто Гани Доус и медленно идущим Эдгаром, появилась небольшая фигурка Эльжбеты. На ней был длинный горностаевый палантин, рот прикрыт белым фуляром, который окутывал и голову ее, неестественно удлиненную высокой прической с перьями. Она сразу узнала профессора и весело помахала ему рукой. Чтобы не простудить горло, она не произносила ни слова да к тому же еще прикрывала рот рукой в белой перчатке. Рыневич протиснулся к ней и поцеловал другую ее руку.
– Хотелось хотя бы так… – сказал он.
Эльжбета закивала, и глаза ее при свете уличного фонаря весело вспыхнули. Но она так и не произнесла ни слова: не могла. Только остановилась на миг, глядя на молчавшего профессора – видимо, ждала комплимента. Но профессор не был на концерте, не слышал ее и поэтому молчал. Потом он почувствовал, что кто-то сзади тянет его за пальто, и попятился. Артисты прошли к автомобилям, захлопали дверцы. Собравшиеся попытались было аплодировать, но руки у всех замерзли, и к тому же здесь, на улице, хлопки звучали слабо.
Оказывается, это Горбаль тянул профессора за рукав.
– Идемте, профессор, все равно она ничего вам не скажет.
Тем временем Злотые шли по Сенной к своему дому. Было довольно темно, и пешеходы по мере отдаления от Маршалковской редели. Некоторое время они шли молча. Мадам Злотая думала о Губе. Ее уже давно интриговал мир, к которому принадлежал компаньон ее мужа. Интересно, куда тот поехал в своем черном, великолепном лимузине. И что он вообще делает в этом залитом огнями доме в Аллеях без жены, без налаженного хозяйства. Губе казался ей очень красивым. Разумеется, для нее куда важнее были их собственные дела, но беспокоило и положение дел Губе. Она чувствовала, что этот пожилой, седовласый человек ведет себя слишком легкомысленно.
– Северин, – обратилась она к мужу, – а может, это нехорошо, что наш Бронек ходит к младшему Губе?
– Ой этот Бронек, ему уже ничто не поможет!
– Не говори так, – вздохнула Анеля. – Бронек очень хороший ребенок. Только вот это художество в голове.
Злотый вскипел:
– Тринадцать лет мальчишке, еще сто раз все это художество из головы вылетит!
– Наверно, не лег еще, ждет нас и рисует. И почему ты не взял его на концерт? Ты видел? Голомбеки были.
– Зато Губерта не было.
– Это верно.
С минуту они шли молча.
– И какая от этого польза? – бросила в пространство пани Злотая. – Рисует себе и рисует. Одна бумага сколько стоит.
– Вылетит еще из головы вся эта фанаберия, – проворчал Злотый.
Но мадам Злотая никак не могла разрешить свои сомнения. Лимузин Губе не давал ей покоя. Какое-то время они шли, не произнося ни слова. Наконец Анеля не выдержала.
– Послушай, Северин, а как там с этими бельгийцами? Это верно, что они могут забрать у Губе все? По какому праву они могут забрать?
– Ну что ты в этом смыслишь! – рассердился Злотый. Он не любил, когда жена разговаривала с ним о делах, хотя и признавал, что в этом отношении она «не так чтобы уж очень глупа». – Могут забрать – и все. Такой закон.
– Но если есть такой закон, что они могут забрать его состояние, то почему ты сказал, что они не смогут прибрать к рукам состояние Губерта? Если они могут взять, так возьмут и у мальчишки, тут уж никакие отписки-переписки не помогут.
Злотый знал, что у его Анельки светлая голова во всем, что касается деловых вопросов, но это ее замечание удивило его. Кинув взгляд на жену, он недоуменно поджал губы, но промолчал.
Мадам Злотая не отступалась.
Ну почему ты сказал, что к Губерту претензий иметь не будут?
Ничего такого я не сказал, – выдавил наконец Злотый, – это он сам сказал. А если кто настолько глуп, что двадцать пять лет ведет фирму и не знает устава, так пусть сам за это и расплачивается.
И ты не сможешь спасти дело? – спросила Анеля, когда они уже подходили к дому.
А зачем мне его спасать? Это же не мое дело. Я его спасу, когда оно уже будет мое.
Сонный, взлохмаченный Бронек открыл им после звонка и долго расспрашивал о концерте и братьях Голомбек.
Горбаль затащил профессора Рыневича в кабачок, так называемую «забегаловку», на Сенной, неподалеку от Маршалковской. В духоте и клубах дыма за столиками сидели серые фигуры скромных обитателей здешних мест. Водка, которую им подали, была теплая, а селедка жесткая, с плохим, вялым луком. Но Горбаль не обратил на это внимания. На него вдруг накатило пьяное красноречие: обычно такой молчаливый, он не на шутку разговорился. Это вполне устраивало профессора, ему не очень-то хотелось беседовать; даже вторая и третья рюмка не развязала язык. Испытывал он сейчас то же самое, что и на некоторых лекциях: усталость и бессилие противостоять непреодолимому желанию скрыться, поэтому сидел молча, не в силах шелохнуться.
Горбаль все время говорил об Эльжбете, с какой-то одержимостью вцепившись в эту тему, не догадываясь, что терзает Рыневича. Каждое его слово – а речь Горбаля отличалась какой-то своеобразной вульгарностью – больно ранило профессора.
– Как эта женщина поет, дьявол ее подери! – говорил Горбаль, вперяя в профессора свои маленькие глазки. – А вы знаете, что нужно, чтобы так петь? Разумеется, талант, голос! Но первым делом нужно работать! Какой труд чувствуется за ее совершенством, как она все это выдолбила! Вы знаете, как работала Моджеевская? Как она в старости готовила Лаодамию?{133} Валилась в кресло и ревела белугой, а потом опять бралась за дело. Работа – это основа успеха каждого артиста, подлинного артиста…
– Вы давно знакомы с Эльжбетой Шиллер? – спросил несколько раздраженный профессор.
– Еще в Одессе крутился у них, во время войны. Так ведь и с вами-то я там познакомился, не так ли?
– А мне казалось, что мы познакомились только в Варшаве. Ах, да, вспоминаю, вы были у нас зимой… тогда… да…
Профессор замолк и уставился вдаль, как будто увидел перед собой былое. Взгляд его остекленел. Водка все же делала свое.
– Да, – пробормотал он. – Было время.
Он огляделся по сторонам, рассматривая поочередно, уже с некоторой пьяной напряженностью, сидевших в «забегаловке» людей. Чудаковатый художник с рыжеволосой натурщицей, несколько рабочих, двое подозрительных субъектов сидели за столиками, покрытыми грязными скатертями. Профессор ужаснулся при виде этого общества.
– Господи, куда мы попали! – воскликнул он. – В самый что ни на есть паршивый кабак!
Горбаль с презрением посмотрел на профессора, взглядом отстранил его куда-то и, стуча, по своему обыкновению, ладонью о стол, начал длинную рацею. Как и все алкоголики, он захмелел, выпив самую малость.
– Как вы, профессор, сказали? Пр-равильно вы, профессор, сказали! Куда мы попали! И из-за кого? Из-за бабы. Ну что мне она? А? Ну какой такой смысл? Баба?! Пшик, пан профессор, сущий пшик! Дымка, пух, прах, тьфу и все тут… Зато поет, как поет! Как соловей. Аделина Патти с Кипурой{134} в подметки ей не годятся. И вот два солидных человека стоят из-за нее в толпе на улице. Профессор и артист… и все… А она прошла и даже слова не вымолвила. Аминь, ш-ш… Ей, видите ли, нельзя говорить, голоса для нас жаль… Это ее голос, а мы… Разница-то какая!.. Она – и мы, королева и чернь…
Профессор пытался было возразить, но Горбаль заливал его таким потоком слов, что тот не мог издать ни звука. Наконец Рыневичу удалось перекричать собеседника:
– Ну что вы плетете! При чем тут все это? Ну конечно же, не могла она после концерта говорить на улице. Конечно, ей приходится беречь свой голос, ведь это же сокровище!
Но, Горбаль, как глухарь на току, ничего не слышал.
– Принцесса – и свинопасы, а? Как в сказке Андерсена… Даже взглядом не удостоила… Тварь…
– Ну-у, потише, – пытался удержать его профессор.
Но Горбаль не унимался.
– Нет, вы подумайте… тут такие события… черт знает что может случиться… Мир, может быть, рушится, конец культуры.
Понимаете? Конец культуры… А она – тю-лю-лю, тир-лир-лир, – а потом ноль внимания на человека. Диспропорция-то какова, пан профессор, а?
Рыневич почувствовал, что весь он как-то оцепенел, и тут же придержал Горбаля за рукав.
– А откуда вам известно, что миру грозит конец?
– Не знаю… не знаю… Понятия не имею, дорогой ученый, только предчувствую. А? Интуиция!
– А вы знаете, что нам в любой момент грозит возврат ледникового периода?
– Э-э… ледникового? – ошеломленно спросил Горбаль.
– Ледникового. Земля регулярно, через несколько тысячелетий, вся покрывается ледяной скорлупой. Как по часам – ре-гу-ляр-но! И знаете что? Я точно вычислил… Вот уже двести лет, как она вновь должна бы быть сплошным ледником.
– Уже двести лет? – Горбаль не то притворился удивленным, не то зрелище ледяной земной скорлупы действительно потрясло его затуманенное водкой сознание. Как бы то ни было, он вытаращил глаза.
– Да! Задержался что-то ледниковый период… Задержался…
– Ну и что?
– Как? Вы не понимаете? Это же значит, что в любой момент, абсолютно каждую минуту могут вернуться ледники.
– Чудеса! – прошептал Горбаль.
– Начнется зима. Холодно, снег, мороз, что ж, для зимы вполне нормально. Но вот становится все холоднее. Март – холод. Апрель – еще холоднее. И постепенно – скажем, в июне, в июле – сверху вниз, с севера на юг начинают ползти ледяные горы, и мы замерзаем, дорогой Горбаль, замерзаем…
Научная теория в пьяной голове профессора Рыневича под влиянием красноречия Горбаля превратилась в какую-то картинку из календаря. Но вскоре профессор уже поймал себя на том, что несет чушь.
– Разумеется, не совсем так, все это выглядит куда значительнее.
Горбаль даже зашелся от хохота.
– Что? – кричал он. – Еще значительнее? Ну, уморили, дорогой профессор, да уж куда больше! Всех нас заморозит, а мы… Ха-ха-ха! Хи-хи-хи!
– Что за ерунду вы городите? – вознегодовал Рыневич.
– А вы, профессор? Начисто вам эта баба голову заморочила – до чертиков, до ледникового периода… – давился от смеха Горбаль.
Профессор хотел было решительно возмутиться, но то ли он выпил слишком много водки сразу, то ли разморило его от жары и духоты, то ли сказалось все пережитое за этот день, только он вдруг явственно почувствовал, что его мутит. Он вскочил из-за столика, официант поспешно указал ему на дверь туалета, и не успел он ворваться туда, как сразу же изверг водку, селедку и даже сегодняшний обед. Все это завершилось сильной отрыжкой.
– Черт возьми, – произнес он, выпрямляясь, – и все-таки этот компот был с корицей!
От филармонии до квартиры Билинских на Брацкой было совсем близко. Януш с Зосей под руку молча прошли по Ясной и Згоде до особняка. Известие об аресте Вевюрского потрясло Януша, Зося поняла это и все хотела как-то отвлечь его, только не знала, о чем заговорить. В ушах ее еще слышался голос Эльжбеты и звучание ширящегося, как река, оркестра, но после того, что Януш высказал в артистической, она не решалась затрагивать эту тему. Ей было досадно, что он не разделял восторга, который она ощущала в своем сердце.
Отворила им Текла и сказала, что княгиня с Алеком уже вернулась и ждет их в малой гостиной наверху. Зося, снимая перед большим зеркалом вязаную шапочку, тяжело вздохнула. Януш, стоя за ее спиной, посмотрел на свое отражение в потускневшем старом зеркале и похлопал жену по плечу.
– Du courage[100]100
Держись (франц.).
[Закрыть]. Чай продлится не больше получаса.
Зося улыбнулась его отражению в зеркале.
– Посмотри на нас, – произнес Януш, – чем плохая пара?
Отражение их, подернутое дымкой времени, было не слишком отчетливым. Худые, осунувшиеся, они, казалось, плавали в зеленоватой воде, точно длинные водоросли. Зося передернулась.
– На утопленников похожи, – сказала она и повернулась лицом к передней. – Ну, идем, – добавила она уже веселее и, взяв Януша за руку, побежала наверх.
– Зося! – смеялся Януш, запыхавшись. – Перестань! Ну что ты выдумала!
– Du courage, mon ami, du courage! – ответила ему Зося и без всякого стеснения вошла в гостиную.
Мария встала со своего большого кресла у белого рояля и с некоторым удивлением взглянула на вошедших. Алек, облокотившийся на рояль, встретил дядю и тетку радостным взглядом и зарумянился.
– Наконец-то, – низким голосом произнесла Билинская. – Алек никак не мог вас дождаться. А ему уже спать пора.
Зося с благодарностью взглянула на Алека, не зная, что ему сказать. Алек, казалось, тоже хотел что-то сказать, но не мог решиться и только смущенно откашлялся. Мышинские уселись в кресла, и княгиня позвонила лакею.
Когда Станислав внес чай, Януш и Зося понимающе переглянулись. Заметно было, что Станислав уже знает об аресте сына, хотя выражение его лица не было ни страдальческим, ни трагическим. Станислав не скрывал своей ярости. Зося усмехнулась про себя, настолько неожиданной показалась ей эта реакция Станислава.
Подавая чашки с горячим чаем и ставя на стол тарелочки с сухим печеньем и гренками из черного хлеба (блюдо, которым славился этот дом!), Билинская пыталась занять брата и невестку светским разговором:
– Ну, как вам понравилась Эльжбета? Не правда ли, какой дурной вкус – втыкать в прическу эти длинные белые перья? Выглядела как дикарка, ну, точно эта парижская негритянка… как бишь ее? Жозефина Беккер…
Зося усмехнулась уже открыто.
– Я ведь провинциалка, и мне туалет Эльжбеты показался восхитительным…
– Ты просто кокетничаешь своим церковноприходским воспитанием, – заметил Януш, раздраженно помешивая чай ложечкой.
Зося покраснела до корней волос.
– Ты же знаешь, что здесь мне не перед кем кокетничать, – тихо произнесла она.
И невольно взглянула на Алека. Тот сидел как на иголках, такой же красный, как она. Большие голубые глаза его рядом с пурпуром щек казались фарфоровыми. Зосе сделалось неловко.
– Януш сегодня с левой ноги встал, – обратилась она к золовке, – такого наговорил там о «Шехерезаде»…
– Тебе что, песни Шиллера не понравились? – спросила Билинская.
Януш с укором взглянул на Зосю.
– Неужели мне опять повторять все сначала? Я уже объяснял, что мне лично песни Эдгара очень понравились. Но дело совсем в другом…
Билинская махнула рукой.
– Не жалую я твою концепцию искусства.
Януш сердито отхлебнул чай. С минуту царило молчание. И вдруг Алек чуть хрипловатым, а может быть, срывающимся от волнения голосом спросил:
– Дядя, а что сейчас цветет в оранжереях в Коморове?
– Туберозы, – лаконично ответил Мышинский.
– Ты даже не представляешь, какой чудесный запах в оранжерее, – обратилась Зося к Алеку, – просто дух захватывает. Так, наверно, пахнут тропические цветы. – Потом, обернувшись к княгине, сказала: – Отпусти, Марыся, как-нибудь Алека к нам. Пусть посмотрит на цветы в оранжерее, поохотится. В этом году у нас множество куропаток.
– Не люблю, когда Алек стреляет, – безапелляционно заметила Билинская.
Януш внимательно посмотрел на нее.
– Боюсь, что ему придется немало пострелять в своей жизни.
– Какое ужасное пророчество! – засмеялась Мария. И чтобы сгладить неприятное впечатление от слов Януша, спросила: – Выпьешь еще чаю?
– Спасибо, – откликнулся Януш, – нам пора спать. Зося еще неважно себя чувствует, а рано утром надо ехать в Коморов. Ну, Алек, так когда же ты приедешь охотиться на куропаток?
Алек молча взглянул на мать.
– Ну хоть просто так приезжай, – ласково произнес дядя и поцеловал его в голову.
Когда они были уже у себя – в бывшей комнате Януша на третьем этаже, к ним заглянула Текла.
Разумеется, тут же зашел разговор об аресте Янека. Станислав узнал об этом только вечером и, к удивлению всех, не огорчился, а только рассвирепел и заявил даже: «Говорил я, что все его смутьянство до добра не доведет». Рассказав об этом, Текла добавила:
– Я и не думала, что Станислав такой рассудительный человек. Мне всегда казалось, что он всех нас ненавидит, а ты гляди, оказалось, что он предан нам.
Текла была рада – похоже, что кто-то разделяет с нею преданность дому Билинских. Вся жизнь ее проходила под сенью «великолепной» жизни этого дома, и она от всей души желала, чтобы жизнь эта и впрямь была «великолепной», то есть внешне блистательной. Темным пятном казалась ей только женитьба Януша и его тусклая, заурядная жизнь где-то на отшибе. В Зосе она видела причину того, что Януш удалился от «света», и поэтому все свои сетования и сожаления выливала на ее голову. Однако на этот раз говорить с молодыми ей пришлось недолго – появился Станислав и попросил выдать ему на завтра скатерть и салфетки, и она тут же вышла за ним, тихо ступая в своих войлочных, отделанных мехом туфлях.
Януш и Зося остались одни. Зося начала раздеваться, Януш сел в кресло, закурил и стал вспоминать то время, когда он холостяком занимал эту комнату и, учась в Высшей торговой школе, мечтал о поездке в Париж. На миг припомнилась ему Ариадна и ее по-мужски, на парижский лад, остриженная голова. Тем временем Зося, достав из шкафа и накинув на себя розовый «варшавский» халат, села на постель и тоже задумалась.
– Ты только представь, – сказала она вдруг, – здесь жизнь идет своим чередом – концерт, чай, картины, чистые салфетки, а там человек сидит в тюрьме. Упал камень в воду, а лягушки себе квакают, и камыши так же шумят.
Януш неумело пускал колечки дыма – курить он стал недавно, соблазнившись примером своего садовника. Помолчав некоторое время, он равнодушно отозвался:
– Так всегда было!
– Неправда, – с жаром воскликнула Зося, – неправда! Так было лишь тогда, когда шла борьба.
– А борьба идет всегда, – сонно буркнул Януш.
– Борьба! Но за что? – все с тем же жаром продолжала Зося. – И ты всегда все тот же. Борьба! Борьба! А сам дремлешь в этом кресле, пуская клубы дыма. И зачем только ты научился курить? – сварливо добавила она.
– Дорогая моя, неужели что-то изменится от того, что я буду кричать, повышать голос, махать руками? Ни моя судьба, ни судьба Янека от этого не изменится.
– От твоей болтовни наверняка не изменится.
– Это верно, – согласился Януш, – но я никогда не умел много говорить. И буду я говорить или не буду – не только наши судьбы, а и вообще ничего не изменится.
– Это еще вопрос – нужно ли, чтобы изменялось.
– Нет, тут двух мнений быть не может. Должно измениться! Но все зависит не от того, что я буду говорить, а только от того, что буду делать.
– Ты ничего не делаешь, – прошептала Зося.
– Абсолютно ничего, – откликнулся Януш.
И вновь выпустил несколько колечек дыма, внимательно следя за ними. Зося плотнее закуталась в халат. Долгое время они молчали.
– Холодно тут что-то, – сказала Зося, – не хочется идти в ванную.
И вдруг заломила руки.
– Как я не люблю здесь ночевать! – воскликнула она патетически. – До чего мне здесь всегда не по себе! И мысли какие-то неприятные.
– А в Коморове мысли приятные?
– Так и стоит у меня перед глазами этот Янек, – продолжала Зося, не обращая внимания на вопрос Януша, – и насмешливый взгляд той девчонки, что смотрела на нас, в гардеробе. Почему она смотрела на нас такими глазами? Отвратительная она, эта «Жермена».
– А знаешь, я не удивляюсь, что она так смотрела на нас. Думаю, что она совсем не понимала, как мы можем там находиться.
– Но ведь понимает же она, что такое концерт?
– Что такое концерт, возможно, и понимает. Но что такое концерт, когда арестован ее дядя, ее опекун, – этого наверняка не понимает. Мы этого тоже, вероятно, не поняли бы.
Зося шевельнулась на постели, но, вместо того чтобы встать, прилегла, отвернув угол одеяла, прикрыла ноги и задумалась.
– Значит, все прекрасное, что было там, – Эльжбета Шиллер, и эти песни Эдгара, и эта музыка, такая… ласкающая, нет, даже не ласкающая, а захватывающая, и Бетховен, которого мы не слушали, – все это ничего не значит только потому, что Янек Вевюрский сидит за решеткой?
Януш улыбнулся, нагнулся в кресле и положил свою ладонь на свисающую с постели руку Зоси.
– Нет, значение все это имеет, только совсем другое.
– Какое же? – насторожилась Зося.
– Не то, какое мы придавали концерту, слушая его, и не то, какое Эдгар придавал своим песням, сочиняя и слушая их потом со слезами на глазах. Я наблюдал за ним в ложе… Они все еще думают, что спасение человечества в искусстве. Вот это я и хотел сказать после концерта, но меня никто не понял. Не поняла и ты.
– Потому что ты не подготовил меня к этому. Ведь ты же никогда не говоришь мне, что ты думаешь.
Януш вновь уселся спокойно, глядя на папиросный дымок.
– А я еще так не думал. Но именно во время концерта все эти мысли и пришли мне в голову, а потом… И поэтому я никогда тебе об этом не говорил. Да и вообще я не умею говорить о таких вещах, мне это кажется слишком патетичным, слишком величественным, особенно там, в деревне, где я роюсь в навозе и выращиваю примулы. Видишь ли, я в противоположность тебе люблю ночевать на Брацкой. Это напоминает мне мою холостую жизнь и все, что я здесь пережил. Хотя пережито было не так уж много.
Я, собственно, все пережил еще там, в Маньковке. В самой ранней молодости, наедине с выживающим из ума отцом. Вот его игра на пианоле действительно не имела никакого значения.
– Потому что ты доискиваешься метафизического значения во всех мелочах жизни, во всем, что нас окружает.
– Не знаешь ты меня, Зося, – с какой-то горечью сказал Януш, – вот и приписываешь мне пристрастие к метафизике.
Зося вскочила с постели, села перед зеркалом и принялась причесываться на ночь. Когда она распустила волосы, лицо ее стало еще тоньше, а глаза запали еще глубже. Этот болезненный вид выводил ее из себя, напоминая о недавно пережитой беде.
– А откуда мне тебя знать? – отозвалась она, раздирая гребнем волосы. – Откуда? Так я никогда тебя не узнаю. Сидишь, как сыч, и каждый раз говоришь что-нибудь другое. Каждый раз, когда у нас завязывается настоящий разговор, ты мне кажешься иным, и что хуже всего – совсем не новым! И все твои разновидности – это круговращение вокруг одного и того же кола, к которому ты привязан невидимой, но крепкой веревкой.
Януш внимательно посмотрел на нее и закурил вторую папиросу.
– Надымишь, – заметила Зося.
– Проветрим, – возразил Януш.
– Ты всегда что-то таишь.
– И ты тоже. – Януш пересел на другое кресло, чтобы лучше видеть Зосю, он любил смотреть, как она причесывается. Движения ее были ловкие, хотя и нервные.
– Во мне ничего нет, – усмехнулась она, – пустой глиняный кувшин.
– Для красивых полевых цветов.
– Ты же не любишь полевых цветов, ты любишь туберозы. – Зося повернулась к Янушу на своем пуфике и наконец-то улыбнулась ему ясно и просто.
– А ты меня все же знаешь, – упрямо сказал Януш. – То, что ты сказала о круговращении, – это правда. Может, ты знаешь меня даже лучше, чем тебе самой кажется.
– Все это только домыслы. Но вернемся к концерту, – сказала она, как-то беспомощно разводя руками. – Неужели ты действительно не можешь мне этого объяснить? Какое это имеет значение?
Януш улыбнулся.
– А ты настойчива. Спроси об этом у Янека, когда его выпустят из тюрьмы.
– А он знает? – удивилась Зося.
– Наверняка! – Януш встал и скинул пиджак. – Он-то наверняка знает! – И вдруг добавил: – Ты знаешь, и я хотел бы вот так, хоть раз в жизни, знать что-то наверняка!
И поцеловал жену в лоб.