Текст книги "Хвала и слава. Том 1"
Автор книги: Ярослав Ивашкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 49 страниц)
Два эскадрона 246-го уланского полка (нумерация полков была тогда совершенно фантастическая) лихим броском заняли под вечер Луцк, и только на следующее утро в разрушенный городок прибыл штаб дивизии. Кое-где еще курились догоравшие дома, а на рыночной площади вовсю полыхал большой еврейский дом, видимо недавно подожженный. Штаб остановился в самой крупной гостинице на главной и, собственно говоря, единственной улице города. Поручик Ройский, квартировавший в доме при кафедральном соборе, получил через нарочного приказание немедленно прибыть в штаб. Не имея никакого представления о том, зачем он мог понадобиться, Ройский отправился туда неторопливым шагом, волоча за собой шашку и позванивая шпорами. По дороге он встретил Горбаля, с которым на протяжении последних недель виделся довольно часто, так как Горбаль был прикомандирован к этому же полку. Валерек улыбнулся ему и по-приятельски помахал рукой, на что Горбаль ответил натянутой улыбкой и тотчас же отвернулся с весьма недоброжелательным выражением лица. Ройский еще ничего не понимал.
Когда он пришел в гостиницу, его немедленно пропустили в ресторан, где находился кабинет подполковника Мирского. В комнате, кроме подполковника, никого не было. За окном сновали связисты, тянувшие телефонные провода. Несколько аппаратов уже стояло на большом обеденном столе, который сейчас служил подполковнику столом письменным. Валерек доложил о своем прибытии. Подполковник Мирский, светлолицый высокий блондин, поднял близорукие глаза, внимательно и испытующе посмотрел на Ройского поверх бумаг, разложенных на столе, и снова углубился в чтение. Валерек молча стоял у стола. Наконец подполковник отложил документы, разгладил их ладонью и опять посмотрел на вытянувшегося перед ним молодого человека. Валерек был очень красив: стройный, смуглый, густая грива черных волос над загорелым лбом, армянский нос и мягкие, чувственные губы. Подполковник не без интереса разглядывал молодого офицера.
– Ройский? – произнес он наконец. – Откуда мне знакома эта фамилия?
– Мой брат погиб под Каневом, – ответил Валерек, знавший, что подполковник Мирский служил в штабе у Галлера.
– Ах, так это был ваш брат! Я видел его за несколько минут до смерти. Он пришел добровольцем из Киева?
– Так точно, пан подполковник, – по-воински отчеканил Валерек, невольно поразившись памяти подполковника.
– Ну и как бы отнесся ваш брат ко всему этому делу?
Валерек молчал. Он никак не мог взять в толк, о чем спрашивает подполковник.
– Что же вы не отвечаете, пан поручик? – Мирский немного повысил голос.
– Не могу знать, о чем речь, пан подполковник.
– О чем речь? О трибунале, пан поручик. Я обязан передать вас в полевой суд, а вы знаете, чем это пахнет.
Валерек не дрогнул ни одним мускулом.
– За что, пан подполковник?
– За что? За то, что вы здесь натворили после взятия города со своим эскадроном или с частью эскадрона. Для вас, я вижу, идеалом польского солдата по-прежнему остается Кмициц. А времена меняются…
Подполковник холодно и спокойно смотрел в глаза Валереку, а молодой поручик так же спокойно выдержал этот взгляд, только на лбу выступили капли пота и начали стекать по вискам. Затянувшаяся пауза показалась Валереку на этот раз целой вечностью. Вдруг подполковник стукнул кулаком по столу так, что звук этот громом прозвучал в пустой комнате, и гаркнул:
– Да как вы посмели!
Но тут же овладев собой, он отвернулся от Ройского и, пытаясь сосредоточиться, забарабанил пальцами по столу.
– Пан подполковник, – заикаясь, начал Валерек после долгой паузы, – из-за нескольких евреев…
– Как вам не стыдно! – Голос подполковника теперь звучал спокойно. – Вы запятнали мундир польского офицера. И как раз в то время, когда нам надо показать местному населению, кто мы такие.
– Они должны бояться нас, – более уверенно произнес Валерек.
– Э, глупый вы человек. Просто глупый. Что вы в этом понимаете? Как вы могли… Это ваши люди подожгли дом на площади?
– Мои.
– Зачем?
– Осмелюсь доложить, пан подполковник, что эти евреи, все как один, были большевиками.
– Откуда это вам известно?
– Все евреи – большевики.
Подполковник молча и внимательно посмотрел на Валерека, затем пожал плечами и как-то неопределенно заметил:
– Славно же вы начинаете…
Валерек почувствовал, что берет верх.
– Еще лучше закончим, – добавил он.
– Но-но-но! – жестом остановил его Мирский. – Бросьте ваши шуточки. Это у вас первый случай?
Валерек заколебался.
– Не первый, – выпалил он вдруг.
– По крайней мере, искренне. Значит, это система?
– Будто вы не знаете, пан подполковник, что делается в нашей армии!
– Знаю, знаю. – Мирский задумался. – Нужно уметь различать….
– Я в высокой политике не разбираюсь, – признался окончательно осмелевший Валерек. – Жид, он и есть жид, в морду его, и дело с концом.
– Пан поручик, – капитулируя, сказал подполковник Мирский, – поймите, по крайней мере, что сейчас мы не можем допускать погромов.
– Понимаю, – рассмеялся Валерек, – вы имеете в виду заграницу.
– Теперь уж не заграницу, – вздохнул подполковник, – а просто границу. Евреи – большая сила. Вам это известно?
– Не пойму я этого, пан подполковник. Как увижу жида, так руки чешутся. А с врагами нашими они всегда заодно.
– И они правы, – снова возвысил голос подполковник, – и они правы: если вы будете уничтожать их, то они, конечно, будут держаться тех, кто их не трогает. Неужели вы этого не понимаете?
– Не понимаю, пан подполковник, – нагло ответил Валерек.
Мирский махнул рукой.
– Из уважения к памяти вашего брата я пока что прекращаю дело, – сказал он, – но если вы еще раз позволите себе что-либо подобное, не миновать вам суда и пули в лоб. Надеюсь, понимаете? А теперь ступайте!
Валерек сделал поворот по уставу и направился к двери. Когда он был уже на пороге, подполковник окликнул его:
– Поручик Ройский!
Валерек обернулся.
– Слушаю!
– Поручик Ройский, – повторил подполковник Мирский, – при случае можете сказать своей матушке, что я знаю, где похоронен ваш брат. Быть может, она захочет когда-нибудь перевезти останки.
– Есть! – ответил Валерек, успевший уже надеть шапку.
Он взял под козырек и вышел на улицу. Только сейчас ему вспомнилась встреча с Горбалем и его странная усмешка; очевидно, это Горбаль наболтал про него подполковнику.
– Холера, – выругался Валерек, – ну, я с ним посчитаюсь!
Весь день он разыскивал Горбаля, но встретил его только к вечеру в одном из домов на площади; к тому времени был выпит уже не один стаканчик, и под действием водки улетучилась злость и жажда мщения. Горбаль занимал комнату в доме местного врача. Он сидел за столом и пришивал к своему кителю серебряную пуговицу с «орликом». Валерек был уже изрядно пьян и полез обниматься.
– Стерва ты! – сказал он с запинкой, точь-в-точь как мать. – Пулю бы всадить тебе в башку. Убить, попросту убить, раздавить, как клопа…
– Осторожнее, у меня в руке иголка, – сказал актер, брезгливо отстраняя Валерека рукой.
– Но я не убью тебя, черт возьми, потому что люблю. Люблю тебя, Горбаль, как Ченстоховскую матерь божью.
Он потянулся своими красными губами к щеке Горбаля и звонко чмокнул его.
Горбаль немного побаивался Валерека. Вчера вечером тот вытворял очень опасные штуки и, даже учитывая фронтовую обстановку, позволил себе слишком много. Актер понимал, что Валереку ничего не стоит исполнить свою угрозу.
«Слава богу, что хоть водка смягчает его нрав», – подумал он.
– Н-нет, не убью, не убью, – повторял Валерек, – но все же ты сукин сын. Набрехал на меня в штабе, как пес, как пес…
Я знаю, ты с Мирским в дружбе. Друзья, значит, холера, штабной подполковник и актеришка, холера…
– Прошу тебя, – перебил его Горбаль, откусывая нитку, – пьян ты или не пьян, а язык не распускай. Я ведь тоже могу при случае в морду дать. Ручка у меня слава богу.
И он подсунул Валереку под самый нос здоровенный кулак, загорелый и волосатый.
Это растрогало Валерека.
– Н-но, не злись, не злись. Я знаю, что ты величайший польский актер. Только вместо того, чтобы играть на сцене, ты попусту таскаешься по всем фронтам. И врешь, врешь немилосердно. Все наврал обо мне этому сукину сыну подполковнику. В штабе отсиживается этакий… Разве он знает, что такое передовая?
Горбаль пристально посмотрел на Ройского своими маленькими, как у дворняжки глазками, и сказал:
– Ну, ты, положим, и не на передовой сумеешь…
Он встал, отряхнул китель и надел его на себя. Валерек, казалось, пропустил замечание актера мимо ушей. Он снова обнял его и потащил к дверям.
– Стефан, – сказал он, – пойдем выпьем на мировую. Я тебе все, все прощаю. Ну совершенно все, не будь я Ройский, понимаешь?
– Убирайся, щенок, – оттолкнул его Горбаль. – Нализался, как свинья. А ведь твоя мать порядочная женщина.
– Что ты знаешь о моей матери? – Валерек немного пришел в себя, заморгал глазами, прикусил мягкую губу и слегка выпрямился. – Не смей задевать ее! Я ведь твою не трогаю.
– Этого еще не хватало, – сказал Горбаль, надевая шинель, – чтобы ты мою мать задевал. Она честно учительствует под Тарновом, и ты ничего о ней не знаешь.
Валерек окончательно утихомирился. Заметно было, что он делает нечеловеческие усилия, чтобы разогнать туман в голове. Он звякнул шпорами – видимо, проверял, сможет ли свести пятки вместе. И с пьяной нежностью предложил:
– Ну, Горбаль, пойдем пропустим по одной.
Горбаль надевал шапку перед маленьким зеркалом, висевшим на стене.
– Иду, видишь, иду, – отозвался он.
– Ну пошли.
Они вышли на лестницу. Валерек споткнулся и ухватил Горбаля под руку. На дворе и на площади несло горелым и еще каким-то смрадом. Пожарище светилось в темноте, кое-где вспыхивали тлеющие головешки.
– Чадит, холера, – заметил Горбаль.
На площади царило необычное оживление. Солдаты и офицеры сновали во всех направлениях, собирались кучками и о чем-то спорили. У ворот Горбаль и Валерек встретили знакомого ротмистра. Он приветствовал их, высоко подняв ладонь.
– Ну что, уже знаете? Знаете? Перемирие!{74} Завтра утром сбор всего полка на площади. Ровно в восемь!
– Ура! – заорал вдруг Валерек.
– Тихо ты, обалдуй, – сказал Горбаль, нисколько не считаясь с чином Валерека, и дернул его за рукав.
Ротмистр помахал им рукой и помчался со своим известием дальше. А они зашагали в другую сторону по мокрым от осеннего тумана тротуарам.
– Чему обрадовался, идиот? – ворчал Горбаль. – Теперь сразу же демобилизация, и пойдешь ты по штатской линии. А что делать будешь?
Они вошли в трактир, где было сравнительно мало посетителей. Отыскали столик в темном углу, подальше от стойки. Горбаль старался, чтобы никто не заметил пьяного офицера. Свежий воздух подействовал на Валерека, он протрезвел. Да и присутствие офицеров и солдат в маленьком зале трактира заставило его взять себя в руки. Они уселись.
– Так чем же ты будешь заниматься, когда уйдешь из армии? – повторил свой вопрос Горбаль.
Валерек поднял на него протрезвевшие глаза.
– Поступлю в университет. На юридический. Нужно начинать нормальную жизнь. Что же ты думаешь, так я и буду весь свой век евреев бить? Мне только двадцать лет. Передо мной весь мир открыт, разве не так?
Горбаль заказал водки и пива, в трактире нашлась колбаса и ржаной хлеб. Выпили по рюмке.
– Ты уж лучше не пей, – сказал Горбаль, – с тебя хватит.
– А сегодня все перепьются, – возразил Валерек, – перемирие!
– Ты прав, и все же не пей, а то еще снова захочешь убить меня.
– Тебя? Ты мой сердечнейший друг, – сказал Валерек прежним тоном. – Кто же у меня еще есть, кроме тебя?
– Ну-ну-ну, – остановил его Горбаль, – опять начались нежности. Ты невыносим. Ну какой ты мне друг? Я ведь тебя знаю еще по Одессе, – многозначительно заметил Горбаль.
– Вот именно, еще по Одессе, – подхватил Валерек. – Воспоминания юности…
– Не сентиментальничай! Славные у тебя воспоминания.
Валерек замолчал на минуту, пытаясь подавить одолевшую его икоту.
– А как же, а как же, – проговорил он наконец. – Помнишь Ганю Вольскую? Помнишь?
– Ну конечно, помню. Еще бы не запомнить такую женщину!
– А знаешь, что с ней?
– Нет, не знаю.
– Встретил я однажды Каликста. Так вот… Познакомилась она в Константинополе с одним американцем, доктором, кажется, и сразу после прошлого перемирия вышла за него замуж. Теперь живет в Америке. Недавно прислала письмо Каликсту. Муж у нее старый, черт, но очень богатый…
– Ну-ну-ну… – по своему обыкновению повторил Горбаль. – Вот так штука! А ты что, часто видишься с Каликстом?
– Один раз только, – нахмурился Валерек. – Он сейчас где-то на Северном фронте. Мы встретились в Варшаве.
– Вспоминали свои делишки, а?
Горбаль шутя задал свой вопрос, но тотчас пожалел об этом. Валерек вдруг побелел, словно покойник, тело его напряглось, а руки бессильно упали на стол. Он опять закусил губу, но уже не от икоты. Лишь спустя минуту он посмотрел на Горбаля, но взгляд его больших черных глаз стал так холоден и неподвижен, будто он смотрел из другого мира.
– Слушай, Стефан, ты с этим не шути. Я знаю, что тебе все известно, но ты мне ничего не сделаешь. И я знаю, что ты ничего не сделаешь. Да и зачем это тебе?
Горбаль пробормотал что-то невнятное.
– Знаешь, Стефан, – совершенно отрезвев, продолжал Валерек, – я этого до конца дней своих не забуду. Мне тогда было восемнадцать лет. Всего два года минуло с той поры, а мне кажется, что это произошло бог знает как давно. Ты понимаешь, что значит в восемнадцать лет убить человека?
У Горбаля мороз пробежал по коже. Он молча выпил третью рюмку водки. Только по жесту, с каким Ройский отодвинул свою рюмку, можно было догадаться, что он все же очень пьян. Но речь его была совершенно трезвой. Разве что монологи чересчур длинны.
– Ты понимаешь, Горбаль? Предательски убить, одной пулей в затылок, пока он разговаривал с Каликстом. Понимаешь? И потом везти его к морю. Понимаешь? Ехать с трупом в экипаже Каликста, в элегантном экипаже, том самом, в котором он возил на прогулки Ганю, помнишь? В том самом экипаже, помнишь?
– Ну конечно, помню, – пожал плечами Горбаль, раздражаясь, что сам вызвал неуместные откровения.
– Видишь ли, – продолжал Валерек, губы его не слушались, – сейчас я пьян… совершенно пьян и только поэтому рассказываю тебе обо всем. Потом я тебе уже никогда ничего не расскажу, понимаешь, не расскажу, даже если ты захочешь… Даже если ты сам спросишь, я от всего отрекусь. Заявлю, что неправда это.
Не скажу, не скажу, – упорно повторял он, – говорю тебе, ни за что не скажу. Сегодня последний раз об этом говорю, последний раз! Война кончается, начинается мир, но пойми, мне об этом не забыть…
Валерек неожиданно закрыл лицо руками. Горбаль заметил, что у него большие и очень красивые руки, аристократические, с длинными пальцами, белые. Трудно было представить себе кровь на этих руках. Но он хорошо знал обо всем, сам видел вытертые следы на полу и мокрую тряпку в сенях. Знал, что никто, кроме Валерека, не мог отмывать там кровь. Знал обо всем и злился на себя за то, что не сумел скрыть это от Валерека. Правда, для Ройского это не было секретом, но лучше бы было не говорить, пусть бы это осталось между ними невысказанным, может, когда-нибудь и пригодилось бы. Он мстительно сверкнул глазами, и хорошо, что собеседник не заметил этого взгляда маленьких, круглых и будто прищуренных глаз актера. Валерек все еще прятал лицо в ладонях.
– Слушай, щенок, – сказал Горбаль, – хватит истерики. На нас смотрят. Убери лапы со своей рожи.
Валерек открыл лицо и посмотрел на Горбаля. Глаза у него опять были безумные, но теперь уже как-то по-другому и лихорадочно бегали.
– Не будь я актером, я сказал бы тебе: не переигрывай. Словно ты и вчера не стрелял в евреев! А?
Валерек брезгливо оттопырил губы.
– И не в первый раз, – сказал он. – После того случая это уже не оставляет никакого следа.
– А тебе бы хотелось, чтобы тот случай повторился? – спросил Горбаль.
Валерек схватил его за плечо.
– Стефан, – прошептал он, – это было страшно. Ты понимаешь меня? Страшно. К тому же – ради денег, которых я, собственно, и в глаза не видел. Их Каликст загреб. Это было ужасно, по временами мне бы хотелось, чтобы то вернулось. Эта дрожь, когда все твое нутро словно выворачивается наизнанку. Этот холод….
Валерек судорожно затрясся.
Горбалю стало неприятно.
– Успокойся, – строго приказал он, – успокойся, старая истеричка!
Валерек криво усмехнулся.
– Мне только двадцать лет, – с горечью произнес он.
– Ну и тип из тебя получится, – презрительно бросил Горбаль.
– Уже получился.
– Ладно, не переигрывай. Станешь штатским, поступишь в университет, и все забудется.
– Нет, Стефан. Такие вещи не забываются.
В эту минуту в середине зала поднялся из-за стола какой-то ротмистр и заговорил громко, как перед строем:
– Господа! Сегодня заключено перемирие! Вернемся ли мы домой, вернемся ли к штатской жизни или останемся в армии – одна общая цель будет сиять у нас впереди: восстановление новой, свободной отчизны. Да здравствует Польша!
Все поднялись и осушили рюмки. У Валерека дрожала рука, когда он ставил свою рюмку на стол. Теперь все вокруг кричали:
– Да здравствует Польша, да здравствует польское войско!
Валерек сказал Горбалю:
– Пойдем отсюда, с меня хватит.
Они быстро протиснулись сквозь толпу и вышли на улицу. Стемнело, и туман стал каплями оседать на шинелях, на тротуарах. Начинался осенний дождь. Валерек просунул руку Горбалю под мышку, и они торопливо направились к площади. Шаги их отдавались гулким эхом в пустоте улиц – солдаты давно уже разошлись по квартирам.
У дома доктора они остановились. Валерек стал прощаться.
– Понимаешь, Стефан, – сказал он, – мне немного страшно переходить на штатскую службу. Отвык.
– Тебе и привыкнуть некогда было.
– Вот именно. А сейчас нужно идти… как это сказал ротмистр? Нужно идти строить новую Польшу. Так, что ли? Ну что же, будем строить…
Нетвердой походкой он двинулся по направлению к костелу. Но через несколько шагов стал ступать тверже; размеренно бренчали шпоры, шашка ритмично постукивала по тротуару, и звуки эти были слышны, даже когда он уже скрылся в густом осеннем тумане. А Горбаль все стоял на месте и смотрел ему вслед.
– Славную же ты Польшу построишь, прохвост, – наконец процедил он сквозь зубы и направился к себе на квартиру.
Глава четвертаяFLUCTUAT NEC MERGITUR[41]41
«Гонимый (волнами), он не тонет» – надпись на гербе Парижа, на котором изображен корабль на волнах (лат.).
[Закрыть]
К сведению педантов: автору известно, что выставка прикладного искусства состоялась в 1925 году, представление «Лилюли»{75} – в 1926, а концерт Падеревского{76} – лишь в 1932; тем не менее автор по соображениям композиции уместил все эти события в одном сезоне.
Годы, прошедшие со времени возвращения Януша из армии и до его поездки в Париж, были самыми бесплодными в его жизни. Он, правда, поступил в Высшую экономическую школу, уйдя с юридического факультета, сдавал экзамены, посещал лекции и в конце концов получил диплом магистра, но ни школа, ни коллеги, ни профессора ничего ему не дали. Жил он по-прежнему в особняке на Брацкой, наверху. Особняк совсем опустел. Старая княгиня уехала в Палермо, к дочери; Спыхалу, который столько лет был здесь ежедневным гостем и даже тайком оставался на ночь, назначили советником посольства во Франции, и теперь он лишь изредка приезжал в отпуск. Впрочем, в особняке расцветала и новая жизнь; Алеку исполнилось восемь лет. Это был хилый, избалованный матерью мальчик, но умница; Януш любил говорить с ним, показывал ему свои книги и даже брал с собой в театр и кино. Отношения с сестрой были строго официальны и лишены всякой теплоты. Имение свое Януш при посредстве Шушкевича сдал в аренду и ни разу не заглядывал туда с тех пор, как ездил осматривать его в качестве нового владельца. Что произошло с Зосей Згожельской и ее отцом, он не знал, да это и не интересовало его. Дни бежали как-то незаметно, неуловимо. Начались приступы ревматизма, дело шло к тридцати годам, а в жизни не произошло заметных перемен. Вот только приходилось ездить ежегодно на лечение в Буск. Он уже привык проводить лето на минеральных водах и лечебных грязях. Выехать за границу тогда было еще трудно, и лишь в 1924 году денежная реформа Грабского{77} кое-как вывела польскую валюту на международный рынок, и тогда представилась хоть какая-то возможность выезжать. Билинская уже не раз побывала в Париже, но Януша отпугивали паспортные и финансовые затруднения.
В этот период у него вошло в привычку вести дневник, а потом между ежедневными заметками он начал записывать стихи, стихотворные наброски, какие-то несложные, но навязчивые образы, посещавшие его по вечерам. Он был на редкость верен своей ранней молодости. Стихи напоминали те, что он писал еще в Маньковке – угловатые, наивные, порой нескладные. Неизменной оставалась и его любовь к Ариадне.
От нее он получил два или три письма. Она быстро продвигалась в своей иерархии: начала с рисования платьев для скромных салонов мод, а в последнее время, как сама сообщала, получила заказ на оформление интерьеров и на проектирование костюмов для Casino de Paris, что сулило ей деньги и славу (этакую парижскую славу, как она выражалась) и в конечном счете опять-таки деньги. Жила она где-то в Отей, неподалеку от авеню Моцарта. Януш подозревал, что живет она там вместе с Неволиным, но сама она об этом ничего не писала.
По инертности своей Януш так, наверно, никогда и не решился бы на поездку; но в конце концов его принудила к этому Билинская, которая сама собиралась в Париж. Для нее, как и для всех, впрочем, графинь и княгинь, вопрос о паспорте, даже служебном, даже дипломатическом, решался без особого труда.
Был февраль 1926 года, когда Януш, магистр с шестимесячным стажем, но без определенных занятий, отправился в путешествие. Билинская выехала неделей раньше, так что Янушу пришлось ехать одному. Он телеграфировал Генрику Антоневскому, который уже давно был в Париже вместе с группой краковских художников. Выйдя из вагона на Северном вокзале, он попал прямо в объятия Генрика. Носильщик, подхватив чемодан, осведомился, как он доехал, и выразил неописуемую радость, когда Януш заверил его, что чувствовал он себя в дороге прекрасно.
Поехали на бульвар Сен-Мишель в гостиницу «Суэц», где остановился Генрик с несколькими художниками и где для Януша был зарезервирован номер. Он умылся, побрился, а затем Генрик повел его в студенческое бистро «на завтрак»; обед оказался отвратительным, но зато сытным: закуска, кусочек рыбы, кусочек мяса, немного зеленого салата «cresson» с привкусом клевера, который приятно пожевать во время загородной прогулки, немного творога в бумажке с синими буквами и одно яблоко, до отвращения напоминавшее яблоки княгини Анны. Генрик разыгрывал из себя заправского парижанина, говорил кельнеру «mon vieux» [42]42
Старина (франц.).
[Закрыть] и вообще держался как у себя дома. Они выпили бутылку белого вина.
После обеда Януш собирался немного отдохнуть – он две ночи не спал в поезде. Но сначала спросил Генрика, не знает ли тот телефона Ариадны. Генрик, конечно, знал, Ариадна проявляла некоторый интерес к польским художникам. Отей, 46–48. Януш поднялся к себе, но не мог решить, что делать: поспать ли сперва или сразу же позвонить. С минутку он смотрел на телефонный аппарат, притаившийся, как зверек, у кровати с полосатым покрывалом. Наконец снял трубку. И тут началась мука. Сперва отозвался коммутатор гостиницы, и он попросил «Auteuil, quarante six, quarante huit» [43]43
Отей, сорок шесть, сорок восемь (франц.).
[Закрыть]. Телефонистка гостиницы ответила:
– Je vous passe Auteuil[44]44
Соединяю с Отей (франц.).
[Закрыть].
Потом он долго ждал, пока откликнется подстанция Отей, назвал номер, телефонистка дважды переспросила его, наконец повздорила с ним и посоветовала впредь говорить более внятно. Когда его все-таки соединили, он был уже так раздражен, что хотел отложить разговор. Абонент долго не отвечал, и громкие гудки неприятно отдавались в ухе. Но вот издалека, из глубины небытия, донеслось хрипловатое «алло!».
Сердце у Януша застучало, как разладившийся мотор, когда он произнес по-французски:
– Я хотел бы поговорить с мадемуазель Ариадной Тарло.
– Я у телефона, – ответил уже более близкий, но совершенно незнакомый голос.
– Это говорит Януш… Януш Мышинский… – неуверенно повторил он.
– Не слышу. – Голос опять зазвучал откуда-то издалека. – Кто говорит?
– Януш, Януш Мышинский.
– Простите, но я не понимаю, Аниш? Как ваше имя? – она перешла на английский.
– Януш, Януш Мышинский из Варшавы!
– Ах… – голос выражал деланное удивление. – это вы? Очень рада слышать ваш голос, – продолжала Ариадна по-английски.
Януш все еще не был уверен, что она его узнала.
– Я только что приехал из Варшавы, – сказал Януш с ударением. – Мне хочется повидаться с вами, дорогой друг…
Голос в нерешительности замолчал. У Януша создалось впечатление, что Ариадна только сейчас догадалась, кто с ней разговаривает. После минутного молчания она заговорила опять по-английски, не желая, видимо, показать свое замешательство и признаться, что приняла его за кого-то другого.
– Ты, Януш? – спросила она, волнуясь. – Боже мой! Конечно же, мы можем встретиться. Как мило, что ты позвонил мне. – И снова перешла на французский: – Когда вы приехали?
– Я только что приехал, – с какой-то печалью в голосе ответил Януш. – Когда я увижу вас?
– Минуточку, минуточку, – нерешительно тянул голос, ничем не напоминавший голос Ариадны. – Я загляну в блокнот. Ага, вот как раз свободное утро через неделю, считая с завтрашнего дня… Приходите.
Януш разозлился:
– Что? Через восемь дней? А раньше у вас нет времени?
– К сожалению, нет. Очень много работы. Если вам угодно, послезавтра у меня коктейль – попозже, к вечеру, около шести. Если вам угодно. Но будет много гостей.
Увы, Януш не смог оценить ни слова «коктейль», ни выражения «попозже, к вечеру», которые были новинкой в языке. Он окончательно вышел из себя.
– Мне не хотелось бы видеть вас в окружении людей… Мне так много нужно сказать вам!
– Как вам угодно, – произнес холодный и уплывающий вдаль голос и вдруг перешел на русский язык: – Как хотите, приходите завтра через неделю.
«Боже мой, она разучилась говорить по-русски!» – подумал Януш и спросил:
– Через неделю, считая с завтрашнего дня, а в котором часу?
– Приходите к двенадцати.
– Вы будете одна? – спросил он.
– Почти одна, но мы договоримся о новой встрече. Хорошо?
– Хорошо. Приду. До свиданья, дорогая.
– До свиданья.
Януш швырнул трубку.
«Не стоило приезжать», – подумал он.
Потекла неделя, представлявшая собой странную мешанину. С одной стороны, ошеломительные впечатления от красоты Парижа, прогулки с Генриком, во время которых самыми крупными открытиями были не Лувр и не музей Карнавале, а улицы и проспекты, голубые и серые краски Сены, деревья и люди. С другой стороны, все это было лишь попыткой заглушить свои чувства, забыть о невыносимом ожидании. Восемь лет он терпеливо ждал, но последних восьми дней, казалось, не вынесет.
Париж во всем блеске своего богатства был не нужен ему, впечатления от столицы мира представлялись ему чем-то сверх программы, чем-то лишним, и только встреча с Ариадной волновала его. Он расспрашивал Генрика, как она выглядит, но тот не умел описать Ариадну, к тому же он никогда раньше не встречался с ней. Откуда же ему было знать, изменилась ли она с того холодного непроглядного вечера в одесском порту, когда ступила на палубу рыбачьего судна.
Антоневский изо всех сил старался развлечь Януша. Он знакомил его и с не очень живописными, но характерными для облика столицы районами Парижа. Центральный рынок, Ботанический сад, Лионский вокзал и канал Сен-Мартен – места, не воспетые ни писателями, ни художниками. Ели они в дешевых ресторанчиках. Януша все время не покидала мысль, как могло быть хорошо, если бы не терзавшая его мука, почти физическая и явственно ощутимая, мука тоски и беспокойства. Думы об Ариадне отравляли восприятие мира. Даже стоя рядом с Генриком у собора на Монмартре, Януш подумал: каким красивым бы это казалось, если бы не мысль об Ариадне и этом ужасном «завтраке», который его ожидает.
Наконец через восемь долгих дней наступил этот завтрак. Оказалось, что приглашен и Генрик, ему позвонили накануне, так что они поехали вдвоем. Это было где-то очень далеко, за мостом Отей, в огромном доме стиля модерн. В те времена французский модернизм еще очень напоминал венский «сецессион». Они вошли в один из многочисленных подъездов огромного строения и поднялись на пятый этаж в лифте, тесном, как клетка попугая. Открыла им типично русская горничная и пригласила в комнату, где уже оживленно беседовали несколько человек. Маленькая женщина, хрупкая, очень худая и с какими-то угловатыми движениями, поднялась при их появлении с широкой белой стеганой тахты, на которой сидела по-турецки. Стриженные «под мальчика», прилизанные волосы с пробором на левой стороне блестели от бриллиантина. На ней было свободное домашнее платье с огромными яркими цветами, в руках она держала продолговатый янтарный портсигар.
К Янушу она опять обратилась по-английски:
– I am so glad[45]45
Я так рада (англ.).
[Закрыть], – сказала она, протягивая ему руку; с Антоневским она поздоровалась, как с коллегой.
Януш смотрел на Ариадну, словно на неизвестное ему насекомое, и она, очевидно, почувствовала этот взгляд, потому что, знакомя гостей между собой, держалась еще более неестественно и очень принужденно смеялась. Общество собралось исключительно мужское. Из всех присутствующих Януш знал только здоровенного рыжего художника-поляка, который был не просто художником, но имел также счастье быть сыном герцогини Лихтенштейн. Он, разумеется, считался весьма желанным гостем в любом собрании. Кроме него, были еще русский композитор Голухов – добродушный великан с лицом татарского типа, молодой американский писатель Гленн Уэй, затем лодзинский магнат Виктор Гданский – человек с красивым ассирийским профилем и порывистыми движениями, и, наконец, молодой парижский дирижер Дезо, который болтал без умолку и показывал всякие штучки, как заправский цирковой клоун. Януш сел на предложенный ему стул, Ариадна вернулась на свою огромную тахту, которая в этой тесной комнате казалась еще больше. Мышинский посмотрел в окно, за которым открывался вид далеко за Сену, до решетчатой башни Эйфеля и двух темных башенок Трокадеро. Гости и хозяйка продолжали беседу, в которой Януш ничего не понимал. Ему стало очень грустно. Ожидали еще Жана Сизо, который должен был стать «гвоздем» этого завтрака, и молодого художника по имени Биби. Разговор вертелся вокруг предстоящего концерта в театре на Елисейских полях, которым должен был дирижировать не Дезо, а кто-то другой. Бросалась в глаза неискренность разговора.
Наконец Ариадна, щебетавшая с рыжим художником, заметила, что Януш все время молчит и смотрит в окно. Она повернулась к нему: