Текст книги "Хвала и слава. Том 1"
Автор книги: Ярослав Ивашкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 49 страниц)
Концерт Падеревского состоялся в просторном зале театра, который принадлежал Гане Вольской. Сбор от этого концерта был предназначен на благотворительные цели, и супруга польского посла приложила большие старания к тому, чтобы заполучить помещение бесплатно, но это ей не удалось. Американская миллионерша, вернее, ее импресарио, запросил обычную цену – весьма солидную. Несмотря на дорогие билеты, зрительный зал был переполнен. Ожидалось присутствие президента Речи Посполитой{93} с супругой и королевы Елизаветы Бельгийской. Концерт назначили на три часа. Был погожий апрельский день, и каштаны на Кур ля Рен с зажженными свечами соцветий стояли так же выпрямившись, как мощные фигуры национальных гвардейцев, застывшие на лестнице театра в сверкающих нагрудниках и киверах с конскими хвостами. Президент прибыл минута в минуту. Посол с супругой встретили его внизу, в вестибюле, и повели наверх. Посол вел супругу президента. Президент со старомодной галантностью подал руку супруге посла, украшенной разлохмаченными черными перьями. Она обернулась назад и громко, так что слышали все окружающие, сказала префекту полиции:
– Скажите королеве, чтобы она подождала нас. Мы спустимся тотчас же.
Спыхала, увидев посла с супругой, входящих в ложу для почетных гостей вместе с президентом и его «половиной», встревожился за судьбу королевы. Его опыт советника посольства подсказывал ему, что тут может получиться какая-нибудь неловкость, а этого, как всякий настоящий дипломат, он боялся пуще всего. Поэтому он устремился на входную лестницу, которая круто подымалась вверх, как в греческом храме.
Тревога Казимежа была вполне обоснованной. По широкой лестнице поднималась невысокая женщина, хрупкая и худощавая, но тем не менее величественная. На фоне огромной толпы, заполнившей вестибюль, она выглядела несколько сиротливо; широкая лестница была совершенно пуста, на нее, кроме королевы, никого не пустили. Гвардейцы, стоящие по обеим сторонам лестницы, узнав королеву, сами сообразили, что делать (префект полиции куда-то помчался встречать свое начальство), и приветствовали ее без приказа, вразнобой стуча и бряцая саблями, шпорами и каблуками. Спыхала, подойдя, склонился в глубоком поклоне. Королева подала ему руку. Спыхала извинился, сказав, что посол с супругой только что проводили в ложу президента. Это было уж совсем некстати. Королева пропустила мимо ушей тираду Казимежа и, грациозно шествуя по лестнице, обратилась к нему:
– Вы знаете, каждый концерт Падеревского для меня огромное переживание! Я так волнуюсь, словно сама должна выйти на эстраду. А предвкушая впечатление от музыки, начинаю волноваться еще больше. Особенно когда он играет Шопена.
– Majesté[60]60
Ваше величество (франц.).
[Закрыть], – это великий артист, – сказал Спыхала, подымаясь по лестнице на шаг позади королевы.
«Вот бы отец меня сейчас увидел!» – мелькнуло у него в голове.
На верху лестницы появился польский посол в Брюсселе. Спыхала передал августейшую особу его попечению. Посол метнул на Казимежа такой взгляд, как будто это по его вине королева оказалась в одиночестве, и отнюдь не оценил того, что Спыхала, собственно говоря, кое-как спас положение.
Спыхала поспешил на свое место, так как концерт должен был уже начаться. Опустившись в кресло, он увидал на несколько рядов впереди себя Эдгара Шиллера. Его, как всегда, склоненная влево голова и почтительная поза, хотя он ни с кем не разговаривал, напомнили Спыхале Одессу и их беседу на пляже. С тех пор он словно бы хранил в своей душе какое-то предубеждение против композитора. И теперь поймал себя на том, что поглядывает на «profil perdu»[61]61
Неполный профиль (франц.).
[Закрыть] Шиллера с большой неприязнью.
Уже столько лет минуло с того дня и столько произошло событий, а Спыхала по-прежнему чувствовал, что поступил тогда глупо и в разговоре с Эдгаром показал себя провинциальным юнцом, совершенно не способным уладить конфликт, который возник после беседы с пани Ройской. Оскандалился – и все тут. Он всегда ощущал этот терний в сердце. Юзека давно нет на свете, и сам он уже не провинциальный юнец – минуту назад спас репутацию посольства, которое едва не оконфузилось перед королевой одной из дружественных стран, – а чувство досады из-за собственной неловкости, перенесенное на Шиллера, осталось. Он упрекал тогда Эдгара в космополитизме, а теперь вот Эдгар чуть ли не национальный композитор…
Театр зашумел сверху донизу, словно внезапно хлынул дождь. Публика встала с мест; на сцену, почему-то слабо освещенную, погруженную в красноватый полумрак, поднялся Падеревский. Он казался невысоким и коренастым. На нем был старомодный сюртук, который еще больше укорачивал его фигуру. Забавный, слишком открытый ворот его рубашки обнажал кадык лад живописным, пышным белым бантом. В седых, поредевших волосах кое-где еще просвечивали рыжие пряди. Лицом он напоминал уже не льва, как некогда, а скорее добродушного пса. Тяжелые веки, косо опускавшиеся на глаза, придавали его лицу восточный характер.
Падеревский сел, и все уселись. Он успокоил публику несколькими аккордами и посмотрел в зал. Видно было, что он разглядел в глубине ложу, занятую президентом, его женой, бельгийской королевой, ложу, заполненную черными перьями супруги посла. Спыхала тоже оглянулся на эту ложу. Заметил, что польский посол в Бельгии стоит позади этих высоких гостей и оглядывается по сторонам.
«Черт побери, – подумал Казимеж, – забыли ему оставить место!»
По одну сторону посольской ложи сидела Ганя Вольская со своей секретаршей-аккомпаниатором, а подле нее какой-то американец, молодой человек в светлом костюме – писатель или поэт. Вольская была в большой белой шляпе и, несмотря на дневное время, со множеством изумрудов на груди. По другую сторону, симметрично ложе Вольской, сидела Билинская с Долли Радзивилл и братом. Спыхале бросился в глаза контраст между черноволосой Долли и светлой, спокойной, отличавшейся какой-то непольской красотой, Марией. И на мгновение, прежде чем Падеревский ударил по клавишам, почувствовал, как сердце сжалось от безграничной любви и покорности.
«Эта твоя пани», – называл ее старый Спыхала в письмах к сыну.
Падеревский начал с ноктюрна до минор. Эдгар Шиллер старался вызвать в себе самое почтительное отношение к музыке великого маэстро. Хотел испытать глубокое уважение к старшему коллеге, но не мог удержаться от мысли, что манера игры великого пианиста для него уже неприемлема. Эдгар невольно заметил, что правая рука его касалась клавишей на какую-то долю секунды позже левой, что интерпретация заключалась в старом, романтическом понимании музыки Шопена, что пианист не передавал и доли той силы и свежести, которые содержались в этой музыке, и что, наконец, он попросту менял некоторые детали.
Отношение Эдгара к музыке Шопена было довольно своеобразным. Он достаточно наслушался ее в детстве, и в конце концов она ему приелась. Его собственное творчество питалось совершенно иными, животворными источниками, а если он и обращался к польской музыке, то скорее принимал свежесть и мелодическую легкость Монюшки. Но достаточно ему было услышать несколько тактов великого Фридерика, и он тут же уступал ему и упивался его музыкой уже не как специалист, а как обыкновенный слушатель. Может, именно поэтому раздражала его игра Падеревского. Он предпочел бы принимать ее безоговорочно.
Когда Падеревский начал играть этюды, Шиллера все-таки поразила по-прежнему блестящая техника старого пианиста. Потом зазвучала соната си минор. Тут Шиллеру показалось, что Падеревский совершенно приземлил эту великую поэму, исполняя ее совсем не в той интерпретации, в какой ожидал ее услышать Эдгар. Злило его также и то, что пианист добавил не существующую у Шопена ноту в конце largo.
И все-таки музыка вызывала у Шиллера туманные ассоциации, и он постепенно отдался своим мыслям, отдаляясь и от концертного зала, и от исполнявшихся произведений. Впрочем, это была своеобразная манера слушать музыку, ибо без нее эти мысли не возникли бы с такой легкостью и, во всяком случае, приобрели бы иную окраску.
Сейчас он размышлял о своем одиночестве. Почему его музыку так мало ценят? Неужели она действительно неинтересна? Но ведь горбатый Рысек и старый Мышинский очень высоко ценили его произведения! А горбатый Рысек – тот слушал их с благоговением. Недели за две до смерти он слушал, как Артур Мальский играл сонату Эдгара, и плакал. Впрочем, плакал он потому, что был болен и чувствовал, что умрет. Пожалуй, Рысек расплакался бы в тот момент и от самой скверной музыки. А Гелена сказала своим низким, суровым голосом: «Ему хочется умереть, ведь он думает, что станет ангелом, и на небе у него не будет горба!..» Но ему не хотелось умирать, и поэтому он плакал.
«Удивительная вещь эта музыка, – подумал Эдгар. – Как она действовала на меня, когда Рысек импровизировал в Ловиче, и какую нагоняет скуку здесь, когда величайший пианист мира играет перед королями и президентами».
«А как плакал старый органист! – снова вспомнил Эдгар. – Как всегда, я должен был присутствовать и при этой смерти. Интересно, что это – наследственный туберкулез?» Но тут же Эдгар отогнал эту мысль: он очень не любил думать о болезнях, а особенно о туберкулезе.
Неподалеку от него сидела старая Гданская. Она обернулась явно к нему, хоть он едва был знаком с ней по Варшаве, заговорщически подмигнула и показала подбородком на эстраду. Эдгару даже показалось, что она слегка причмокнула. Во всяком случае, губы ее были сложены так, словно она смаковала какое-то лакомство, фиги, финики… С этой минуты Шиллер совершенно отрешился от концерта.
Януш также не мог заставить себя слушать. Его стесняло присутствие двух красивых, нарядных женщин. К тому же казалось, что мало кто пришел сюда ради музыки, разве что бельгийская королева, которая с первых же тактов погрузилась в благоговейное внимание и отмахивалась, как от назойливых мух, от слов, с которыми к ней то и дело обращалась супруга посла. По большинство пришло сюда с какими-то совершенно определенными целями, не имеющими ничего общего с музыкой. Вот и Януш тоже хотел увидеть Ариадну, хотя бы издали. Долго не мог он найти ее среди чопорной публики. Только минут пятнадцать спустя заметил, что Ариадна сидит недалеко от него, в ложе с Жаном Сизо и каким-то смазливым юнцом.
Януш старался не смотреть на нее, но взгляд вопреки воле тянулся к ней. Она сидела внешне сосредоточенная, но Януш видел, что мысли ее где-то далеко – он прочел это в ее устремленных куда-то вдаль глазах, которые уже затуманивала знакомая, всегда так мучившая Януша отчужденность.
Совсем иное чувство охватило Спыхалу. Поглощенный своими заботами сотрудника посольства, занятый мыслями о том, как бы не вспыхнул, словно запоздавшая ракета, еще какой-нибудь скандал, и бросавший беглые взгляды то в сторону правительственной ложи, то в сторону Марии, которая не хотела показываться с ним публично, он почувствовал, едва Падеревский взял первые аккорды, как все спадает с его души, как очищается она от накипи. Спыхала увидал вдруг и музыку Шопена, и себя самого, плывущего вместе с нею в прозрачном, кристально чистом воздухе. По мере того как Спыхала прислушивался к музыке в сосредоточенно замирающем зале, он начинал ощущать все лишнее, что было в его душе. На мгновенье подумал о Марии так, словно эта женщина уже бросила его и словно их любовь была только воспоминанием. Собственно, она действительно была воспоминанием, осталась лишь привычка и трудности «двойной жизни». Но об Оле Спыхала не подумал ни разу.
Когда Падеревский закончил программу, Спыхала с сожалением подумал, что ему придется уйти, не дождавшись исполнения «на бис». Сразу же после концерта в посольстве начинался прием, и ему следовало позаботиться о том, чтобы все было в порядке. Как известно, Падеревский обычно не торопился бисировать, а потом садился и играл шесть – восемь вещей подряд – вторую программу. Спыхала выскользнул сразу же, едва зрительный зал, на мгновение скованный тишиной, задрожал от возгласов и аплодисментов. Выходя из партера, он в дверях столкнулся с Эдгаром, который тоже хотел улизнуть пораньше. По они не рассчитали время. Падеревский снова сел за рояль, и им пришлось остановиться в дверях.
Спыхала, к своему огромному удивлению, заметил, что не чувствует уже никакой неприязни к Эдгару. Все в нем переменилось (уж не под влиянием ли музыки?), и он не испытывает никакой робости перед старым знакомым. Сейчас ему доставило даже некоторое удовольствие воспоминание о разговоре на одесском пляже. Зазвучало скерцо си минор.
– Вы убегаете? – спросил Спыхала даже с какой-то теплотой.
Эдгар только кивнул с видом сообщника.
В эту минуту дверь отворилась, кто-то пытался войти, капельдинер остановил его драматическим шепотом. Произошло замешательство, и Спыхала с Эдгаром выскользнули в вестибюль.
– Вы не любите Падеревского? – озабоченно спросил Спыхала.
– Я вообще не люблю фортепьяно, – уклончиво ответил Шиллер, осторожно спускаясь по лестнице. – Слушая его, я думаю о цимбалах, – беспомощно улыбнулся он, словно прося извинения за свою толстокожесть.
Спыхале стало жаль композитора. На прощание он сочувственно пожал ему руку.
– Мы ведь скоро увидимся, – конфиденциальным тоном сказал он Шиллеру.
Перед театром возле автомобиля Спыхалы стоял какой-то молодой человек и оживленно разговаривал с шофером. Молодой человек поклонился Казимежу.
– Пан советник, – сказал шофер, – это Янек Вевюрский, он к вам.
– Что случилось? – Спыхала недовольно обернулся к юноше. Его отвлекали от мыслей о музыке, от воспоминаний молодости. Он не был настроен улаживать какие-либо «дела».
– Княгиня Анна скончалась, – сказал Вевюрский, приближаясь к Спыхале. – Отец телеграфировал, чтобы вас известили.
– Когда? – удивился Спыхала, задерживаясь у дверцы автомобиля.
– Да вот, умерла в Италии… а молодой княгине не сообщили. Нарочно, что ли?
Спыхала все более удивлялся.
– Что пишет отец?
– Ничего, только телеграмма, вот она. – Вевюрский достал листок. – «Княгиня умерла Палермо. Немедленно сообщи пану Спыхале. Отец». Это все.
Спыхала торопился и не сразу осознал важность полученного известия.
– Надо ехать, а то сейчас пойдет дождь, – сказал он.
Шофер недоверчиво возразил:
– Разве?
– Неужели вы не видите, что собирается дождь? Взгляните на небо. Вы что, никогда в деревне не жили? Разумеется, будет дождь.
И, обращаясь к Вевюрскому, Спыхала прибавил:
– Хорошо, хорошо, спасибо, что известили меня, пожалуйста, поблагодарите отца. – Он небрежно подал руку Янеку и сказал шоферу: – Едем в посольство. И, пожалуйста, княгине Билинской ни слова об этом.
Между тем на приеме в посольстве все уже знали о кончине княгини Анны. Вечерний выпуск «Фигаро» сообщил эту новость, представляющую интерес для французских аристократических кругов, ибо покойная состояла в родстве с Бурбонами. Супруга посла лично уведомила Билинскую о случившемся, одновременно умоляя, чтобы та не покидала общества и помогла ей развлекать королеву.
Мария осталась один на один с этим известием в огромной пустой гостиной. Супруга посла бросилась к дверям, где мелькала светлая фигурка королевы, проводила высокую гостью к угловому дивану, который считала почетным местом, как и у себя в деревне на Познанщине, а затем наскоро и как-то не очень уверенно представила ей какого-то великана – польского писателя, который недавно прибыл в Париж. Билинская остановилась посреди зала и поискала взглядом Спыхалу. Он стоял у дверей, ведущих в холл, и беседовал с пожилым господином серьезного вида, седовласым, с огромными голубыми глазами. Это был Поль Валери. Билинская желала немедленно поговорить с Казимежем, но он сделал ей знак бровями, что не может сейчас бросить великого поэта. Судя по всему, скорого окончания их беседы не предвиделось, тем более что собралось еще мало людей и Спыхале некому было препоручить своего собеседника. Билинская медленно отвернулась и очутилась лицом к лицу с миссис Эванс.
Ганна подала ей руку и опросила о брате.
– Не знаю, где он, – ответила Мария, – я потеряла его при выходе из концертного зала.
– Как вам понравился Падеревский? – осведомилась миссис Эванс.
– Ах, разумеется, очень, – равнодушно заметила Билинская и, глядя на изумруды Ганны, подумала: «Мои были красивее».
К ним подошел Эдгар. Мария воспользовалась этим, чтобы покинуть миссис Эванс. Эдгар посмотрел Билинской в глаза.
– Мы обязательно должны говорить о Падеревском? – медленно произнес он.
– Это ужасно скучно, – вздохнула Билинская. – Знаете, в данную минуту я весьма далека от музыки, так как получила очень важное известие…
– Хорошее или плохое? – спросил Шиллер.
– Собственно говоря, очень плохое, но оно может обернуться и очень хорошо.
– Хорошее известие для вас не обязательно будет хорошим для меня.
Мария улыбнулась. Улыбалась она редко.
– Сожалею, – сказала она, – но у меня никогда не бывает для вас хороших известий.
– Я много думал об Одессе, – сказал словно самому себе Эдгар.
– И я тоже, – снова вздохнула Билинская. – Хотя столько времени уже прошло…
Спыхала наконец подошел к Билинской. Несмотря на то, что они стояли посреди почти пустой гостиной, Мария взяла Казимежа за руку.
– Ты знаешь, мама умерла, – произнесла она громким шепотом, – а меня не известили. Что это значит?
Услыхав эту новость, Эдгар отступил на несколько шагов. Спыхала сохранял невозмутимое спокойствие.
– Депеша, видимо, ждет тебя в гостинице, – сказал он. Но в голосе его не было уверенности, ведь не случайно же Станислав телеграфировал сыну. Однако Казимеж ни словом не обмолвился о том, что сообщение это сам он почерпнул отнюдь не из траурной рубрики снобистской газеты.
Но тут к Билинской стремглав подлетела и увлекла ее за собой супруга посла.
– Марыся, дорогая, ради бога, иди к королеве. А то никто не хочет разговаривать с ней больше пяти минут.
Билинская подошла к угловому дивану, на котором сидела бледная маленькая женщина с очень приветливым выражением лица. Спыхала последовал за ней. Он молча смотрел на королеву, которая принялась расспрашивать Марию о смерти княгини Анны. Мария отвечала словно через силу. Королева взглянула на нее несколько удивленно, и Мария испугалась, что допустила бестактность. Своим бледным, болезненным лицом Елизавета напоминала Спыхале мать, только у матери были большие черные глаза.
Второй раз за этот день его мысли обращались к семье, к матери, к старому чудаковатому отцу, к сестрам, которых он так давно не видел, и к «имению», которое он купил родителям на изумруды Билинской. Когда он вернулся к действительности, королева говорила о концерте. Спыхала пришел в ужас от мысли, к каким неприятным недоразумениям могла привести его рассеянность.
Только сейчас в гостиную вошел Падеревский. Королева поднялась со своего дивана и пошла ему навстречу. Они остановились у входа. Падеревский целовал ей руки, она что-то оживленно говорила. Воспользовавшись этой заминкой, Спыхала увел Марысю боковыми дверями в маленький салон, который в эту минуту был совершенно пуст. Билинская тотчас сбросила маску равнодушия. Спыхала заметил, что она действительно взволнована.
– Подумай, мама умерла, – сказала она, – je suis libre, enfin je suis libre!..[62]62
Я свободна, наконец я свободна!.. (франц.).
[Закрыть]
He смея верить в истинное значение этих слов, Спыхала слабо улыбался и, словно желая утешить, держал ее за руку.
– Надо сообщить Текле и Алеку, – снова заговорила она. – Он очень любил свою бабушку.
– В Варшаве уже известно, – почти шепотом убежденно заметил Спыхала.
– Откуда ты знаешь? – спросила Билинская.
– Знаю, – отозвался Спыхала.
Вдруг Мария положила свои белые руки на плечи Казимежу – она была высокая, почти одного роста со Спыхалой, – и, глядя ему в глаза светлыми, даже теперь холодными глазами, произнесла:
– Je t’épouserai, je t’épouserai! [63]63
Я выйду за тебя замуж, я выйду за тебя замуж! (франц.).
[Закрыть]
Произнесенные страстным тоном, слова эти навсегда запечатлелись в памяти Спыхалы. Он ждал их с той минуты, как узнал от Янека Вевюрского о смерти старухи. Уж не потому ли Станислав телеграфировал сыну? Он, видно, был как-то заинтересован.
Они вернулись в гостиную. Там было уже много народу. Королева усадила Падеревского в своем углу и занимала его оживленным разговором. Фигура пианиста тонула в тени страусовых перьев супруги посла. Толпа вдруг раздалась, в гостиную вошли польские горцы – оркестр и танцоры, которые приехали в Париж на выставку декоративного искусства. Белые штаны горцев и пестрые платки горянок странно выглядели на фоне золоченой гостиной. Горцы ступали по блестящему паркету, как по родным скалам, уверенные в себе, явно испытывая легкое презрение к окружающим. Старшая горцев в расшитой золотом юбке своей прабабушки, сборчатой и жесткой, как кринолин, шла впереди всех. Вокруг нее увивался какой-то юнец в городском платье. Горцы остановились посреди зала и запиликали «разудалую». Какой-то польский аристократ, румяный, в белых гетрах, стараясь перекричать оркестр, заговорил со старшой. С другой стороны ее атаковала миссис Эванс. Толпа вокруг горцев становилась все плотнее, и гул разговоров начал перекрывать тонкие звуки горских скрипок.
В маленьком салоне Поль Валери, перехватив Януша, обратился к нему с просьбой. Старый поэт держал под мышкой небольшой кожаный альбом своей дочери. Валери просил, чтобы Падеревский соблаговолил вписать свое имя в этот альбом. Януш обещал ему это устроить, обратился к маэстро, но Падеревский отказался. Он никогда не брал пера в руки сразу же после концерта.
Когда Януш, отойдя от пианиста с недовольной миной, смешался с толпой горцев, его поймал молодой человек, который прибыл вместе с горцами. Это был юнец лет двадцати, очень красивый, загорелый и несколько излишне самоуверенный. Он бросился к Янушу, как к близкому знакомому.
– Я никогда этого не прощу ни вам, ни вашему другу, – сказал он Мышинскому, едва поздоровавшись с ним. – Как можно было так нас бросить!
Януш совершенно не понимал, в чем дело.
– Извините, – сказал он, – но где мы встречались?
– Неужели не помните? У Морского Ока. Я был с моим другом Петрусем… Вы оставили нас в приюте, и потом мы уже не встречались…
– Ах, пан Рудзек, – припомнил Януш. – Это очень забавно…
– А знаете, я с тех пор уже не покидал Закопане. Остался там навсегда… Мы там кончили гимназию. Петрусь погиб при восхождении на Замарлую Турню сразу же после выпускного экзамена, в прошлом году. А я приехал сюда с горцами. Правда, здорово играют? – спросил он.
– Великолепно, великолепно, – бесстрастно, совсем по-светски ответил Януш. – Ну что ж, до свиданья. Долго ли пробудете в Париже? – спросил он еще и, не дожидаясь ответа, ускользнул в сторону маленького салона.
«Боже милостивый! – упрекал он себя. – Я уже усвоил парижские замашки… Ведь этот парнишка хотел мне что-то сказать…»
В маленьком салоне Януш обнаружил Эдгара. Держась на отшибе, не принимая участия во всеобщем оживлении, тот сидел на самом проходе между салоном и столовой и, не обращая ни малейшего внимания на то, что творилось вокруг, курил сигарету. Януш рассказал ему об инциденте с Полем Валери.
– Старый комедиант! – добавил он в заключение.
– Ты не прав, – возразил Эдгар, – художник должен уметь ценить себя.
– Ты бы так не сделал, – сказал Януш, пододвигая стул к креслу Эдгара. – Как тебе нравится горская музыка?
– Сейчас мне ничего не нравится. Я вспомнил настоящую музыку, которую слышал однажды – знаешь где? В Ловиче. Когда маленький, горбатый внук местного органиста импровизировал в соборе и пел Magnificat. Это была музыка. Никогда больше я уже не слышал музыки… Разумеется, встречались хорошие «вещи» и хорошие исполнители, но то была настоящая музыка. Так, вероятно, играл Бах…
– Что стало с этим мальчиком?
– С маленьким горбуном? А что ж могло статься? Умер. Умер горбатый Рысек, как умерли Юзек и Геленка Ройская – она была моей ровесницей…
– И как Владек Собанский, – неизвестно почему вспомнил Януш маленького солдатика.
Мимо них скользили нарядные женщины, свежевыбритые мужчины, слуги распахнули двери в столовую, и оттуда слышалось, как звенели посудой и откупоривали бутылки. Мимо них, громко шелестя платьем и позвякивая украшениями, Ганна Эванс провела к буфету юного Рудзека, оторвав его от горцев.
– Эти собрания – полнейший идиотизм, – сказал Януш.
– Нет, почему же? – добродушно откликнулся Эдгар. – Я очень люблю такие сборища. Именно тут я всего острее ощущаю одиночество человека творческого. Думаю, что такой одинокой, покинутой и предоставленной самой себе чувствует себя женщина, которая рожает.
– И человек, который умирает, – добавил Януш.
– Никто не может разделить со мной творческого процесса, – вернулся к своей теме Эдгар, – и поэтому в периоды творчества я чувствую себя бесконечно одиноким. Вот и сейчас… Мне кажется, если бы я мог вернуться к тем временам, к Одессе, к Эльжуне, то мне, возможно, было бы легче. И знаешь ли, я много думаю о Юзеке… В этом окружении я чувствую себя ужасно. Тебе не приходило в голову, что Париж – это страшный город?
Януш неопределенно улыбнулся и взял Эдгара за руку. Супруга посла проследовала мимо них со словами:
– Господа, почему вы не проходите в буфет?
Эдгар взглянул на нее так, словно она явилась из потустороннего мира.
– Сейчас пойдем, – ответил он, – благодарю вас. Я знаю, – обратился он к Янушу, – ты ничем не можешь мне помочь. Я один в этой толпе и как бы публично разрешаюсь от бремени, подобно матери императора Фридриха II. Ты не представляешь, какое у меня ужасное состояние. Фортепьяно – это нечто чудовищное. Рысек тоже не умел на нем играть. Он играл такую наивную сонатину Душека, и я терялся, не находя слов. Фортепьяно – что-то вроде цимбал, примитивность этого инструмента действует людям на нервы. А ведь музыка зиждется не на «щекотании нервов». Помнишь, что Мицкевич говорил Шопену?{94}
– Ты совсем не пишешь для фортепьяно? – спросил Януш. – А соната?
– Разумеется, пишу. Но сейчас во мне созрела одна песня. Дьявольски хочется написать ее – именно об одиночестве художника-творца. Вот только текста нет…
Мимо них текла густая толпа, с трудом протискиваясь сквозь тесный коридорчик. Эдгар и Януш не замечали, что загораживают проход. Шиллер, склонив голову набок, курил свою неизменную сигарету и, уставясь куда-то поверх толпы, казалось, погрузился в созерцание своей песни. Немного погодя он повернулся к Янушу:
– Знаешь, я закончил квартет. В тональности ре минор.
Януш молча воспринял эту новость. Где-то в отдалении заиграл «салонный» оркестр. Рудзек снова подошел к Янушу.
– Как можно, – воскликнул он, – после горской музыки слушать эдакую американскую дребедень! Вы не знаете, где мои закопанцы?
Покинутые всеми, горцы сиротливо сгрудились посреди зала. Ими уже никто не интересовался. Теперь они напоминали стайку испуганных птиц. Такими и нашли их здесь Януш и Спыхала, забытыми и растерянными. Спыхала боковыми дверями провел горцев в буфет. Велел дать им вина.
Молодой красивый горец сказал Спыхале:
– Господь вас не оставит за то, что вы о нас побеспокоились.
Спыхала повернулся было к нему, точно желая спросить его о чем-то, а может, и поговорить с ним по-дружески, но в это мгновенье Билинская положила руку на плечо Казимежа.
– Послушай, – сказала она, – я должна ехать в Палермо.
– Зачем? – бросил он, глядя вслед уходящим горцам.
– Я должна быть там. Боюсь, что речь идет о завещании. Я должна подумать об Алеке.
– Я поеду с тобой. Ты в этом не разбираешься.
– Кази, помилуй! В качестве кого?
Спыхала с досадой взглянул на нее.
– Это безразлично. Хотя бы как твой жених. Одну тебя я не пущу. Разумеется, эта поездка мне сейчас некстати. Из Варшавы приходят какие-то странные вести. Кто знает, удержится ли Скшинский{95}. Но так или иначе, одну тебя я не пущу…
– Но подумай, – произнесла вдруг Мария по-французски, – моя невестка графиня де Казерта как посмотрит на это?
– Чтобы вместе с Потелиос отхватить у тебя наследство свекрови, вот как она смотрит. Не надо идеализировать, моя дорогая.
– Ты ведешь себя так, словно ты уже мой муж, – шепнула Билинская.
Спыхала только посмотрел на нее долгим взглядом.
– Идем, – выдавил он наконец, – я должен справиться, как туда лучше ехать.
– Идем, Кази, – покорно сказала Билинская, – ты проводишь меня до гостиницы.
Они быстро спустились по ступенькам. Спыхала взял шляпу, и они вышли из посольства. Было уже довольно темно, особенно в густой листве платанов на авеню Токио. В просветах между серыми деревьями бульваров серебрились на Сене вечерние блики. Дождя не было, но небо нахмурилось.
Посередине тротуара бежал ребенок – двух– или трехлетняя девочка. Вдруг у самых ног Билинской она упала, залилась громким плачем и, несмотря на уговоры, никак не хотела встать. Спыхала наклонился к ней, поднял и отряхнул. Он попытался утешить ее, но девчушка – то ли ушиблась, то ли очень напугалась – не переставала плакать. Спыхала держал на руках худенькое тельце, и пальцы его ощущали хрупкие косточки ребенка. Слабенькое тельце трепетало от рыданий. Не зная, что делать, Казимеж обнял девчушку и прижал к груди. Почувствовал, как возле его сердца бьется детское сердце, испуганно, точно птица, мечущаяся в клетке. Внезапно у него перехватило горло, и неизъяснимая жалость пронизала его. И он проговорил со всей мягкостью, на какую был способен:
– Mais tais-toi, mais tais-toi donc![64]64
Ну тише, тише! (франц.).
[Закрыть]
Тут он поднял глаза и увидел, что Билинская стоит в нескольких шагах от него, застыв в напряженном ожидании. С минуту она смотрела на Сену, а потом он перехватил обращенный па него ясный и более холодный, чем обычно, очень чужой взгляд.