Текст книги "Хвала и слава. Том 1"
Автор книги: Ярослав Ивашкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 49 страниц)
ХОЗЯЙСТВА И САДЫ
Прежде чем разразился экономический кризис, который особенно остро дал о себе знать в Польше в 1930 году, Эвелина Ройская прекрасно наладила хозяйство в Пустых Лонках. Двенадцать лет, которые прошли со времени ее возвращения из России, она почти полностью посвятила заботам о своем имении. Ведь она застала его разоренным за долгие годы аренды; кладовые и амбары зияли пустотой, не хватало инвентаря и тягловой силы. Ныне Ройская не только обеспечила маленькую ренту Михасе, но и выплатила задолженность в Кредитное товарищество, поставила большой сарай, крытый железом, перекрыла заново конюшни для выездных и рабочих лошадей, отремонтировала и расширила хлева. Основой ее хозяйства стало свиноводство. Свиньи и великолепный фруктовый сад, давно заложенный, который надо было только подсаживать, сделались главным источником ее доходов. Старый ипподром за домом, сооруженный в те далекие годы, когда Пустые Лонки принадлежали Замойским{107} и когда здесь выхаживали скаковых лошадей, пани Эвелина засадила лучшими сортами черешни. Деревья уже довольно хорошо плодоносили, и грузовики, приезжавшие из Варшавы, увозили несметное количество больших, образцово упакованных лукошек со спелыми ягодами.
Шли годы, но Ройская не теряла умения приспосабливаться к быстро изменяющимся обстоятельствам. Ее энтузиазм не иссяк, умерилась лишь восторженность. Тете Михасе не нравилась перемена, происшедшая с сестрой. «Такой суетной становится Эвелина, такой, знаете ли, «terre à terre»[81]81
Практичной (франц.).
[Закрыть]. – рассказывала она своим знакомым. Увы, нынешние ее приятельницы, например, Кошекова, не понимали, что означает выражение «terre a terre». Так что не Ройская, которая потеряла мужа, сына и дом, а тетя Михася, которая обрела в Варшаве родное гнездо, чаще всего сожалела об утраченной Украине. Ройская, впрочем, действовала словно в пустоте – не преследуя никакой определенной цели: ведь не для Валерека же старалась она избавить имение от долгов и вела длинные, обстоятельные беседы с управляющим и конторщиками. Целыми часами торговалась она с перекупщиками, приезжавшими за фруктами, так что старый Мотель из Седльц обычно говорил, подмигивая: «Это барыня? Это не барыня, это еврейка – она же торгуется до последней копейки…» – и неизвестно, чего было больше в этих словах: презрения или восхищения. Но Ройская нисколько не сомневалась в правильности своих действий – так было нужно. И то, что она до хрипоты торговалась с евреями и платила гроши своим садовницам, не лишало ее сна. Ройская считала, что, исправно ведя хозяйство, выполняет какую-то миссию. Она нисколько не смущалась, и даже тень сомнения не закрадывалась в ее душу, когда она, по установившейся традиции, сама присматривала за своими работниками.
Вот и сегодня, прекрасным июньским днем, она следила за подготовкой фруктов к вывозу.
Упаковочная находилась в самом центре бывшего ипподрома. Двенадцать молодых садовниц, практиканток и работниц плотно укладывали красивые, почти черные ягоды. Симпатичные шоферы, глядя, как работают девушки, подшучивали над ними. Работа кипела – черешня должна была к вечеру поспеть в Варшаву, чтобы с утра попасть на рынок. Ройская в белой шляпе и черных митенках наблюдала за упаковкой. Она принципиально не желала никому передоверять хозяйственные дела, утверждая, что сама великолепно разбирается во всех полевых и садовых работах. В этой уверенности в себе заключался один из важнейших секретов ее экономического преуспевания.
Валерек после верховой прогулки тоже явился в сад – в последнее время он зачастил сюда – и бесцельно бродил среди деревьев, похлопывая стеком по голенищам. Порой он ударял стеком по веткам, черешня осыпалась пурпурным дождем. Валерек подбирал одну-две ягоды и проглатывал, не выплевывая косточек. Пани Эвелина, следя за упаковкой ягод, лежавших грудами на широких столах, искоса бросала на сына тревожные взгляды.
Валерек уже вышел из юношеского возраста, его восточная красота поблекла, а черты лица и линии тела оплыли. Все же он был еще очень хорош собой, и взоры упаковщиц то и дело невольно устремлялись в его сторону, когда он в белой полотняной куртке погожим июньским вечером прохаживался среди коралловых деревьев.
Ройская вздохнула. Валерек два года назад расстался с женой. Насколько ей было известно, он даже оформил развод (боже, на какие деньги?), ибо уже поговаривали, что ее экс-сноха, урожденная Красинская, соседка по имению, выходит за какого-то военного. Брак оказался очень неудачным, но пани Эвелина не знала подробностей супружеской жизни сына. Была она короткой, молодая пара жила в Варшаве, разрыв произошел внезапно. Однажды ей сказали, что сноха вернулась к родителям, а недели через три в Пустые Лонки приехал Валерек и сообщил ей, что расстался с женой навсегда. Этим все и кончилось.
У Ройской было смутное впечатление, что одно кончилось, а теперь начинается что-то новое. Валерек слишком явно увивался вокруг садовниц, но Ройская не могла определить, какая из работавших у нее девушек была тому причиной. Когда он входил в упаковочную или оранжерею, все вспыхивали, точно подростки.
– Глупые гусыни, – шептала про себя Ройская.
Отношения с сыном складывались не так, как бы ей хотелось, и, вспоминая Юзека, она тяжело вздыхала. Останки старшего сына она вывезла из Канева и похоронила в парке. Один из прежних владельцев усадьбы путешествовал по Италии, видимо, оттуда он привез эскиз каменной беседки с колоннадой, напоминающей храм Сивиллы, и построил ее на искусственном холме, за домом, в углу парка. В этом святилище погребла Ройская гроб с прахом сына. Беседка приобрела некое символическое значение, ибо была импозантнее и выше дома и подавляла его своим великолепием.
Дом в Пустых Лонках был временным строением, возведенным на старом фундаменте где-то в конце XVIII века. Дом был деревянный, скромный, но изящный, стоял он в огромном парке, который переходил в лес. На фоне огромных деревьев – старых дубов и серебристых тополей – и рядом с беседкой, возвышавшейся на холме, дом казался совсем маленьким. Но печать эпохи, в которую дом этот возник, придавала ему свежесть и очарование, до такой степени покоряющее, что он казался куда красивее и привлекательнее, нежели роскошные дворцы прежних владельцев Пустых Лонк, воздвигнутые в соседних деревнях. Ройская чувствовала себя здесь довольно одинокой. Летом приезжала тетя Михася со своими внуками, но зимой здесь было безлюдно.
Размышляя обо всем этом, она вдруг поймала себя на том, что взгляд ее невольно устремляется к молоденькой девушке-садовнице, которая недавно начала работать в Пустых Лонках. Клима, укладывая в лукошко крупные черные черешни, низко наклоняла голову, так, что прядь прямых, легких как пух волос падала на румяную щеку. Клима была дочерью «шляхтича» из-под Седльц, осевшего на шестиморговом наделе. Она недавно окончила школу садоводства в Плоцке и прямо оттуда по совету одной из подруг приехала в Пустые Лонки. Невысокая, угловатая, но миловидная, с залитым румянцем юным лицом, она была не лишена очарования. Ройская заметила, что Валерек поглядывает на девушку, и недовольно подумала: «Неужели она?»
Ей вспомнилось, как отец привез Климу в Пустые Лонки. Это был высокий, тощий старик с обвислыми седеющими усами.
– Я ей все внушаю, – сказал он Ройской, – чтобы помнила, что она благородного происхождения. Но такой козе все нипочем…
«Коза» была неробкого десятка и, глядя прямо в глаза Ройской, заявила:
– Мне нет дела до того, что говорит отец. Я знаю, что должна работать, и хочу работать. А сад люблю больше всего на свете…
– Девушка она скромная, – продолжал отец, не обращая внимания на горячность дочери, – не какая-нибудь вертихвостка, а если с ней тут что случится, то уж этот грех, хозяюшка, падет на вашу голову…
Ройская засмеялась.
– Любезнейший пан Ситарский, – сказала она, – хороша бы я была, если бы грехи всех моих работников пали на мою голову!
– Да, хозяюшка, – ударил себя в грудь старик Ситарский, – мы за все в ответе. Я никогда не забуду, что дочь моя благородного происхождения, и за кого попало ее не отдам.
– Да не думаю я ни о каком замужестве! – громко воскликнула Клима. – На мужчинах свет клином не сошелся!
Ройская подумала, что девушка уж больно рьяно открещивается от этих мужчин. Но старику Ситарскому, который упрямо твердил свое, она отвечать не стала.
Теперь Ройская то и дело внимательно взглядывала на девушку, склонившуюся над черешней. Клима была близорука, и ей приходилось низко нагибаться. Работала она ловко, и крупные черные ягоды так и мелькали в ее руках, синих от черешни.
Когда в отдалении показалась среди деревьев фигура Валерека, обрывавшего черешни, Клима задвигалась быстрее, и ягоды стремительно замелькали в ее руках, хотя по близорукости своей она не могла разглядеть, что делает молодой человек. Вероятно, учащенное сердцебиение заставляло ее работать живее.
В эту минуту пришла из дома служанка с известием, что приехала молодая пани Ройская.
Пани Эвелина стремительно поднялась со стула и нервно сдернула черные митенки. В первый момент она даже не поняла, о ком идет речь, и лишь немного погодя сообразила, что это Кристина.
Ройская быстро пошла к дому. Под одной из черешен она встретила Валерека, который удивленно посмотрел на мать – очень уж необычное выражение лица было у нее.
– Останься в саду, – бросила она, проходя мимо, – там Кристина приехала.
– Не было печали, – сказал Валерек и выплюнул косточку, его полные губы, казалось, еще больше покраснели от черешневого сока.
Перед домом стояла коляска на больших колесах с высокими рессорами, элегантный экипаж, запряженный парой серых лошадей. На козлах сидел кучер в синей скромной ливрее, в коляске – Кристина Ройская. Это была красивая, полная дама в сером шелковом плаще и в шляпе, подвязанной под подбородком серым шелковым шарфом, – она сидела в коляске то ли грустная, то ли рассерженная, словно ушедшая в себя. Ройская быстро приблизилась к ней.
– Кристина! – воскликнула она. – Почему ты не выходишь из коляски? Что с тобой?
– Я не знала, примете ли вы меня, тетя.
Кристина Красинская состояла в каком-то невероятно далеком родстве с Ройскими и поэтому называла пани Эвелину тетей. Теперь, к счастью, ей не надо было менять этого обращения.
– Ах, дитя мое, – сказала Ройская, – как ты могла так подумать? Сейчас же выходи из экипажа, – добавила она.
Они вошли в большую гостиную с низким потолком, уставленную мебелью середины прошлого века. Согласно семейному преданию, в одном из этих кресел сиживал Шопен. Однако на вид эта мебель красного дерева была гораздо более поздней эпохи.
Ройская, держа Кристину за руку, усадила ее на диван. Потом спросила о здоровье родителей.
– Дорогая тетя, – сказала Кристина, – я хотела бы сразу приступить к делу. Я хотела бы об этом разводе…
– О разводе? – удивилась Ройская. – Я о нем ничего не знаю. Валерек мне ничего не говорил.
– Я так и предполагала, – сказала Кристина, – он ничего не мог сказать.
– Разве вы не разведены? – спросила Ройская.
– Частично, – через силу прошептала Кристина.
– Что значит «частично»? Как это развод может быть частичным?
– Валерек принял православие, и православная церковь разрешила ему развод, – сказала Кристина. Ройской показалось, что глаза молодой женщины заискрились радостью от того, что она может сообщить матери столь неожиданную весть о сыне.
– Валерек принял православие?
– Я хочу выйти замуж, но не могу обвенчаться по католическому обряду, – монотонно продолжала Кристина. – Вы должны, тетя, помочь мне в получении развода, в расторжении брака.
Может, через Марию Билинскую? – добавила она, ибо Ройская ничего не отвечала, внимательно разглядывая вышитую крестиками салфетку на столе. – У нее, кажется, есть связи в Ватикане?
Пани Эвелина словно проснулась. Резким жестом отложив в сторону салфетку, она неожиданно спросила:
– Почему вы, собственно, развелись?
Кристина посмотрела на свекровь с некоторым страхом, как если бы вдруг увидала паука. Она хотела что-то сказать, но на мгновение застыла с открытым ртом. Потом решилась и, сквозь стиснутые губы, заговорила:
– Дорогая тетя, но ведь вы же его, наверно, знаете?
– Матери никогда не знают своих детей, особенно сыновей, – торопливо произнесла Эвелина.
– Ну вот и теперь, в этих Седльцах! Одного этого уже достаточно, – вздохнула Красинская.
– Что в Седльцах? Я ничего не знаю, – с ноткой отчаяния в голосе воскликнула Ройская.
Но Кристина не ответила на этот вопрос.
– Вы же знаете, тетя, какой он был. Вам, тетя, наверняка известно, что он одержим какой-то манией… Нет, я имею в виду не антисемитизм, это еще можно было бы выдержать… Но он немного, простите меня, ненормальный… Он всегда говорит, что это его в армии испортили. Но ведь не каждый военный… Понимаете ли, тетя, ведь он…
Ройская жестом остановила Кристину, и та, не закончив фразу, склонила голову. Складки серого шарфа, который она не сняла со шляпы, прикрыли ее красивое лицо, исказившееся от отвращения.
– А что в Седльцах?
– Нет, ну, там… пустяки… Какое-то антисемитское общество, что-то в этом роде… Какое-то «Единство»… Ах, это еще можно бы выдержать… Но его наклонности…
– Не говори больше об этом, Кристина, – с трудом произнесла Ройская.
– Вы сами спросили, тетя, – прошептала Кристина, еще глубже прячась в складки своего шарфа.
– Я сегодня же позвоню в Варшаву Марысе Билинской, – сказала Ройская, прекращая разговор.
В эту минуту в сенях послышались громкие шаги и, с шумом распахнув дверь, на пороге показалась Клима. Черные волосы падали ей на глаза, она отбрасывала их тыльной стороной левой руки, а в правой держала большую корзину черешни.
– Чего тебе надо, дитя мое? – спросила пани Эвелина.
– Тут вот черешня к полднику, – громко, преодолевая робость, проговорила Клима. – Пан Валерек велел принести.
– Отнеси ее в буфет, – уже более сурово распорядилась Ройская, – и отдай слуге. Не оставлять же эту черешню в гостиной.
– Ну, тогда извините, – смешалась Клима и, все так же тяжело ступая и хлопая дверьми, ушла в глубину дома.
Кристина не поняла крывшейся за всем этим игры. Она вопросительно смотрела на Ройскую. Но та ей ничего не ответила, только буркнула про себя:
– Уже Валереком его называет!
Потом, повернувшись к Кристине, она заверила ее, что обязательно поговорит с Билинской относительно развода и что дело наверняка будет быстро улажено.
Редко встречаются сестры, столь непохожие друг на друга, как пани Эвелина и «тетя Михася», и так же редко у двух сестер бывают столь различные судьбы. Тетя Михася, которую отец недолюбливал и даже немного ущемил в правах в завещании, вышла замуж за врача-мота, но очень скоро оказалась одна-одинешенька, без гроша за душой, с дочерью на руках, и быстро смирилась с ролью приживалки в богатом имении Молинцы. Так прошла ее жизнь. Но старость уравняла обеих сестер. На Пустые Лонки у них были одинаковые права, а жизненные шансы тети Михаси возросли, и она могла теперь противопоставить довольно бесплодному существованию Ройской свое положение счастливой бабушки. Поэтому каждое лето для тети Михаси наступала торжественная минута, когда она забирала из Варшавы своих внучат и везла их вместе с корзинами, баулами и бутылками в свои Пустые Лонки. Она щеголяла пред усталым взором Ройской во всем блеске материнства и – прежде такая тихая и деликатная – заходила в этом так далеко, что прямо-таки переступала границы приличия. Ройская потеряла двоих детей: сначала – старшую дочь Геленку, которая давным-давно умерла от скарлатины, потом погиб Юзек. А младший сын пани Эвелины был явно неудачным.
– Ведь вот красивый мальчик, – говаривала обычно тетя Михася, – а такой пустой.
– Пожалуй, чересчур красивый, – отвечал на это Франтишек Голомбек и с тревогой поглядывал на двух своих мальчиков, которые сидели напротив него за обеденным столом и тоже обещали быть «чересчур красивыми». Старший, Антек, даже похож был на Валерека. Младший, Анджей, которому было теперь уже десять лет, такой же смуглый, как его дядя, и тоже восточного типа, ничем, однако, не напоминал Ройского. У него была своя, мягкая, спокойная красота. Эдгар, который частенько видел мальчика, приходя к Оле, говорил, что он подобен черной, глубокой воде. Ни Голомбек, ни тетя Михася не понимали этого сравнения. У Анджея было красивое овальное лицо, озаренное голубыми глазами; сидя за столом, он слегка склонял голову на левое плечо и смотрел безгранично кроткими огромными глазами. В детстве Анджей был скор на слезы и очень любил свою младшую сестренку Геленку, названную так в честь дочери пани Ройской… «Что у него общего с глубокой черной водой?» – думал Франтишек, глядя на сына, скромно, словно в костеле, сидевшего за столом.
Итак, тетя Михася торжественно демонстрировала пред усталым взором Ройской своих внучат. Геленка была самая некрасивая. Впрочем, ей было всего четыре года от роду, и она еще могла стать красавицей. Ройская, в свою очередь, приносила сестре счета, любила повторять, что Пустые Лонки теперь чисты от долгов, и пыталась похвастаться доходами, но тетя Михася не слишком-то этим интересовалась: как только дело доходило до счетов, разыгрывалась ее вечная невралгия.
– Скажи мне, моя дорогая Эвелина, – говорила она, – как это тебе удается так хозяйничать? Теперь такие тяжелые времена, даже Франтишек жалуется. Ему пришлось уволить часть рабочих.
– Видишь ли, это, вероятно, лишь благодаря моей аккуратности, – отвечала Ройская с улыбкой и слегка заикаясь. – Люблю порядок и люблю сад. Вот и все. И как-то получается.
Ройская не только любит порядок, любит она также проследить, чтобы другие работали. Сидит себе в черных митенках под белым зонтиком на маленькой складной скамеечке и, почитывая «Красное и черное», присматривает за работницами, пропалывающими клубнику. Ей хорошо известно, что тут никто ее не может заменить, что работницы не слушаются барышень-садовниц, как бы те ни выходили из себя и ни ругались, как Клима, и что лишь она, пани Ройская, внушает им уважение и страх. Ройская считает вполне естественным разделение на работниц и помещиц. Она даже замечаний не делает, зная, что уже само присутствие хозяйки подгоняет работниц.
– Ты, Эвелинка, – говорит тетя Михася, – живешь еще где-то в девятнадцатом веке.
Тетя Михася считает себя «прогрессивной»: на стене в ее комнате висит фотография Пилсудского и лозунг о трудовом соревновании. Пан Франтишек докучает теще своими шуточками по этому поводу. Но, приезжая два раза в месяц на денек-другой проведать детей, он бывает очень благодарен тете Михасе. Мальчишки, конечно, всегда худеют во время каникул, зато Геленка выглядит прекрасно.
Приезд отца – такой же праздник для Анджея, как и для самого пана Франтишека. Антося и, разумеется, Геленку больше интересуют пирожные и торты, привезенные отцом. Ройская и сам пан Франтишек конфузятся, распаковывая эти сласти, но дети не смущаются и наперебой расспрашивают: не Сюзанна ли делала этот торт, одна из лучших работниц в пекарне Голомбека. Для Анджея куда важнее приезд отца, чем привезенные им сласти. Обычно, когда пан Франтишек, вытирая платком вспотевшее лицо, сидит на веранде, отдыхая с дороги, и рассказывает обратившейся в слух тете Михасе и рассеянной Ройской варшавские новости, Антось бегает возле дома, Геленка копается в песке, Анджей сидит, тесно прижавшись к отцу, взяв его под руку, и с неослабевающим вниманием смотрит на маленький рот Голомбека, наблюдая, как искусно складываются его губы, когда он произносит сложные согласные. Если Голомбек приезжает поздним поездом, разговор обычно происходит после ужина, и Анджей в конце концов засыпает, прикорнув у плеча отца. Отец осторожно будит его и отводит по крутой лестнице в деревянную башенку, где спят дети. Анджей порой даже притворяется сонным, чтобы отец раздел его и уложил на узкой и уже коротковатой для него детской кроватке Ройских, а может, даже Калиновских.
– Ноги-то уж вы, мама, завтра утром велите ему вымыть, – мягко говорит Голомбек участнице этих церемоний, тете Михасе. И над Анджеем, полным нежности к отцу и впечатлений от сегодняшних игр со старшим братом, опускается полог глубокого сна. Иногда, как на открытках, на черном фоне этого сна мелькают краснокожие, лани, пирожные и румяное, круглое, как луна, лицо любимого отца.
Когда пан Франтишек приезжает пораньше, можно успеть выслушать все варшавские новости, половина из которых Анджею не понятна – они касаются кризиса и безработицы. Потом все садятся за ужин, который уже не так приятен, ибо Анджей улавливает скованность в поведении отца.
Для пана Франтишека посещение Пустых Лонк всегда было мукой. Примиряло его с этим только то, что по пути он частенько наведывался к матери, которой купил клочок земли и хату недалеко от Острова Мазовецкого. Он решил окончательно порвать с Бартодзеями, хоть и не стыдился своего происхождения, и переселил мать в совсем иные края. Местность, где теперь жила старая Голомбекова, напоминала ее родимую сторонку: та же лесистая низина и как будто так же далеко от всякой цивилизации. И все же, навещая мать, Франтишеку всякий раз приходилось выслушивать одни и те же жалобы. Пуще всего огорчало Голомбекову то, что «Пилицы тут нет». От Бартодзеев до реки было километров десять, а может, и побольше, и Голомбекова в ту сторону никогда не ходила. Тем не менее самым большим изъяном своего нового местожительства она считала то, что здесь не было Пилицы. Франтишек добродушно улыбался в ответ на эти жалобы и ждал, пока племянница матери, молодая и красивая Анелька, принесет традиционную порцию творога со сметаной, которую он всегда съедал здесь по пути в Пустые Лонки. Анельке нелегко жилось со старухой, зато все в хозяйстве так и сверкало и дом в будни был вымыт и ухожен так, что у других разве что на троицу. За порцией творога с черным хлебом, подававшимся на красной салфетке, начинался более щекотливый для пана Франтишека разговор: мать упрекала его за то, что он редко привозит сюда жену и детей. На это ему почти нечего было сказать. Оля так стеснялась свекрови, что едва сдерживала слезы, входя в хату Голомбековой. Анелька явно ее недолюбливала и, несмотря на соблюдение всех норм деревенского этикета, давала ей это почувствовать. Антек с Анджеем очень охотно заезжали к бабушке, хоть и торопились в земной рай, каким для них были Пустые Лонки. Но Геленка капризничала здесь, доставляя этим огорчение не только бабке, но и родителям: лавка под образами была для нее слишком твердая, хлеб слишком черен, а сметана слишком кислая. У Оли прямо слезы навертывались на глаза, а Голомбекова приговаривала:
– Графиню вы из дочери воспитываете. Хотя чего ж удивляться…
Это были единственные неприятные слова, которые старуха говорила приезжим. В остальном она оказывала сыну и снохе надлежащий почет, восседала в углу хаты, покрикивала на Анельку и угощала «чайком», жидким и переслащенным, который так любили мальчики, – словом, соблюдала старинный крестьянский церемониал. Оля нравилась старухе Голомбековой, ей пришлась по душе мечтательная натура снохи, ее нежное отношение к детям и то, что ее так любил огромный и тучный Франтишек.
Голомбеку было трудно переноситься прямо из простой хаты, стоявшей в низине у леса, в Пустые Лонки, во «дворец», хоть это и был всего-навсего большой деревянный дом. Несмотря на всю сердечность тещи и сдержанную любезность Ройской, Франтишек чувствовал, что его там едва терпят. То, что в Одессе и Оле, и пани Михасе казалось удачной партией, теперь, на родине, когда положение упрочилось, коробило сестер Калиновских. Пекарня! И добро бы какая-нибудь маленькая пекарня, откуда золото незаметно текло бы в мошну Голомбеков, а то ведь одна из наиболее известных в Варшаве, да еще в центре, пекарня и кондитерская, за прилавком которой довольно часто можно было видеть круглую и улыбающуюся физиономию пана Франтишека. Благодаря своей полноте, любезности, обворожительной улыбке и превосходным пирожным Франтишек был одной из популярнейших фигур в столице, и изображавшая его марионетка неизменно украшала все кукольные представления. В Варшаве он казался даже приятным, но в деревне, в имении, на фоне великолепного парка и цветов, названия которых он постоянно спрашивал, Франтишек всех шокировал.
«О чем с ним можно говорить?» – думала Ройская, за каждой трапезой сажая его подле себя. А когда приезжали гости и начинался разговор об озимом рапсе, о гонках в Седльцах и конных состязаниях в Парчеве, молчание Голомбека вызывало такую же неловкость, как и его реплики, свидетельствовавшие о том, что он не только не имеет представления о предмете разговора, но в глубине души пренебрежительно к нему относится.
Полдник был относительно удачным. По давно заведенному в Пустых Лонках обычаю стол выносили в сад, а в случае ненастья ставили на веранде. Стол был узкий, но очень длинный: на полдник полагалось приходить «девушкам из сада» – садовницам, которых обычно кормили во флигеле, стоявшем на обширном заднем дворе. Некоторые садовницы напоминали Франтишеку работниц из его пекарни, поэтому здесь он смелел и чувствовал себя как дома. Зато Анджей не любил полдников из-за того, что на них появлялся Валерек, который обычно опаздывал к столу. Анджей вообще недолюбливал Валерека и уже особенно не выносил его, когда приезжал отец. Молодой Ройский совершенно откровенно подтрунивал над толстым пекарем, который не умел ни защититься, ни дать отпор, а только улыбался или краснел и старался замять разговор.
Кристина была с визитом у пани Эвелины в пятницу. В субботу приехал Франтишек на полугрузовике своей «фирмы» с золоченой надписью «Francois» на дверцах, и к тому же так рано, что за столом под сенью деревьев оказались вместе обе сестры, дети, Франтишек, Валерек, молодой практикант из Варшавы и шесть садовниц. Валерек начал с того, что принялся высмеивать автомобиль Франтишека.
– На каком же это вы лимузине прибыли, дорогой пан Франтишек? Это что, новая марка?
– Почему новая? Обыкновенная французская машина.
– Марки «Francois» или как? – забавлялся Валерек.
Анджей очень любил машину из пекарни, и смех Валерека задевал его за живое. Кроме того, он видел, что отец заливается краской и не знает, что ответить. Он хотел вмешаться, но никто не обращал на него внимания. Анджей только заметил, что панна Клима, садовница, в которой он души не чаял и которая время от времени рассказывала ему, как надо ухаживать за растениями, тоже покраснела и нахмурила густые черные брови.
– Экипаж рода Голомбеков, – издевался Валерек, – с фамильным гербом – ромовая баба.
Пан Франтишек вымученно улыбнулся. Ройская повернулась к сыну и уже хотела ему что-то сказать, как вдруг подал голос Анджей.
– Дядя Валерек, – провозгласил он звонко, – дядя Валерек, я пью молоко за ваше здоровье!
– Отлично, – сказал Валерек. – Жаль, что не водку.
– А знаете, дядя, за чье здоровье пьют молоко? За здоровье дураков!
Последние два слова Анджей выкрикнул тонким, истерическим голосом.
– Ах, Анджейка! – в один голос произнесли бабушка и отец.
Валерек побагровел, как свекла. И, не выдержав, вдруг вскочил со стула. Ройская с ужасом посмотрела на него.
– Ах ты, сопляк! – воскликнул Валерек и принялся разыскивать в кустах свой стек.
– Валерек, успокойся! – крикнула пани Эвелина.
Валерек, весь красный, уже поднял свой стек. Пан Франтишек привстал со стула. Но Клима, опередив его, стремительно выскользнула из-за стола, кинулась к Валереку и выхватила у него из рук стек.
– Сядьте, – произнесла она спокойно, отняв у Валерека орудие наказания, и вернулась на свое место.
Валерек с минуту стоял неподвижно, потом выругался, но вернулся к столу и сел. Некоторое время царило молчание. Анджей вдруг расплакался и убежал в сторону дома.
Пан Франтишек спокойно и внимательно смотрел на Валерека.
– Я должен извиниться перед вами за сына, – проговорил он наконец.
Валерек что-то невнятно пробурчал.
Ройская, впрочем, уже не думала об этом инциденте. Она с некоторым страхом смотрела на Климу.
«Ну, раз уж она отняла у него хлыст, – подумала про себя пани Эвелина, – значит, дело зашло очень далеко».
Но тут же примирилась с этим открытием:
«Гм, может, это и к лучшему».
И в тот же вечер позвонила Марысе Билинской насчет развода Валерека с Кристиной.