Текст книги "Хвала и слава. Том 1"
Автор книги: Ярослав Ивашкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 42 (всего у книги 49 страниц)
Старые Шиллеры каждый раз, когда приезжали в Варшаву, – а случалось это довольно редко, – останавливались у своей дальней родственницы Кази Бжозовской. Жила Казя на улице Згода – место было очень удобное, и от филармонии недалеко. У Кази было три сына. Двое из них, художник и литератор, были сейчас в Англии, а самый младший, музыкант, сидел еще в Закопане – этот любил бродить по горам, так что приезд Шиллеров нисколько не стеснял кузину.
Старики добросовестно выслушали симфонию Бетховена, переждав толчею в гардеробе, оделись, вышли и неторопливо направились к дому Бжозовской. Все о них забыли, так что они остались одни; впрочем, к одиночеству Шиллеры уже давно привыкли.
Шли молча. И только на полдороге Паулина с горечью заметила:
– Как теперь люди плохо воспитаны. Ремеи могли бы пригласить и нас к себе…
Старый Шиллер дернул плечом и фыркнул по своему обыкновению.
– Ты, Паулина, словно ребенок. Чего же еще можно ожидать от таких людей…
– Ничего особенного я и не ожидала. Но ведь это вполне естественно. Мы же все-таки родители Эдгара и Эльжбеты…
Шиллер вновь передернулся.
– Нас может огорчать только то, что они бывают в таком обществе. Ну что это за общество? Торговля семенами…
– Да не в этом же дело, не в этом, – твердила Паулина, – тут совсем иное.
Казя Бжозовская жила во дворе, на втором этаже. Они позвонили. Открыла сама хозяйка, высокая опрятная пожилая женщина с тщательно уложенными седыми волосами. Голубые глаза ее глядели очень приветливо, а легкое подергивание головы, что-то вроде нервного тика, не казалось неприятным. Она явно обрадовалась им.
– Раздевайтесь, садитесь и рассказывайте. Проходите в гостиную, сейчас я приготовлю чай.
Старый Шиллер помог жене снять тяжелую шубу, которую та надела скорее напоказ, нежели от холода, и они вошли в гостиную. Это была небольшая комната с небогатой мебелью; единственным украшением ее был большой черный рояль и полка с нотами. Шиллер уселся на обитом кремовой материей пуфе, Паулина – в просторное кресло. Она тут же закурила и, по обыкновению, устремила взгляд на безобразную висячую лампу, пуская дым в ее сторону, точно принося ей жертву этим воскурением.
– А что, собственно говоря, можем мы рассказать Казе? – сказала Паулина после минутного молчания.
– Ничего, – сказал Шиллер, дернув правым плечом.
– Мне вот кажется – мы и сами не знаем, что перечувствовали. Как-то унизительно… Ты хорошо сказал это маленькой Оле…
Старый Шиллер взял с полки нотную тетрадь и, надев очки в черной роговой оправе, начал внимательно ее просматривать.
В ответ на слова жены он взглянул на нее поверх очков.
– Оля далеко уже не маленькая, маленькой она была в Одессе. Теперь это уже старая баба. Ты просто не замечаешь, как все старится.
Паулина улыбнулась.
– То, что ты стареешь, я давно заметила. И становишься несносным, старый ворчун. Даже былую рассеянность утратил вместе с юмором и оптимизмом. Но сегодня я заметила, когда они вышли на сцену, что наши дети тоже постарели. Очень постарели.
– Дети? – спросил Шиллер, не отрывая глаз от нот и тихо напевая мелодию. – А как же иначе! Они уже давно перестали быть детьми…
– Для нас они никогда не перестанут быть детьми.
– Это только так кажется. Иногда в конце лета в кустах находят пустые, заброшенные гнезда… покинутые гнезда. А птенцы упорхнули.
И, отстранив ноты, он взглянул на жену открыто.
– Ну что ж, – Паулина сразу поняла, что он имел в виду, – но для родителей дети всегда остаются детьми. И очень странно, когда замечаешь, что твои собственные дети стареют. Они были для нас детьми. А теперь стоят лицом к лицу со старостью. Мы-то еще помним их в передничках, в гимназических мундирчиках. И вот сегодня я увидела, что у Эльжуни уже седые волосы; издалека, правда, их еще не видно, но когда она причесывается…
– Что ты говоришь? – невольно удивился старый Шиллер. – Седые волосы? Ты так рано не седела.
– Еще раньше.
– Неужели? А сколько же ей сейчас лет, нашей Элжбетке? Постой, постой… Когда она родилась?
– Представь себе, – медленно начала Паулина, глядя на лампу, – представь себе, через месяц ей будет сорок пять лет… Мы забываем о времени, потому что у нас нет внуков. А вот у Михаси их много. Ты же видел Олиных сыновей. Уже большие мальчики. Как все растет.
– Как все растет, – повторил вдруг спокойно Шиллер, – как все изменяется. Ты знаешь, я еще мальчишкой не любил находить такие гнезда, такие вот опустевшие гнезда.
На этот раз вспылила Паулина:
– Да что ты заладил об этих гнездах. Ну вылетели и вылетели. Вспомни, как давно вылетели. Пора бы тебе привыкнуть.
– А что? Разве я не привык?
Вошла Казя с чаем и бутербродами.
– Вы, наверно, голодные, – сказала она, ставя поднос на столик. – От переживаний даже не обедали.
– Мы обедали у Эдгара, В «Бристоле», – сказала Паулина.
– Ну, какие у вас впечатления от концерта? – спросила Казя и села на стул, словно приготовилась выслушать долгий рассказ.
Супруги неуверенно переглянулись.
– Конечно, нам очень понравилось, – сказала наконец Паулина поспешно, как будто хотела сгладить впечатление неуверенности. – Эльжуня так великолепно выглядела и чудесно пела. И песни Эдгара так трогают!
– Ужасно жалко, что мой Рудольф не мог послушать. В этом году он кончает консерваторию, но горы для него, кажется, еще большая страсть, чем музыка.
Паулина улыбнулась. Она знала, что у младшего сына Кази есть еще одна страсть, посильнее гор и музыки.
– Я вынужден признать, что мне довольно чуждо все, что сочиняет Эдгар, – спокойно и размеренно сказал Шиллер. – Экзотика. И как-то странно все это звучит. Конечно, я знаю, что родителям порой трудно понять детей. Но…
Казя возмутилась.
– Да что ты говоришь, Людвик! Я своих детей прекрасно понимаю, а вы же знаете, что каждый из моих сыновей выбрал свою стезю в искусстве.
Паулина улыбнулась.
– А это у тебя, часом, не самообман, Казя?
– Какой еще самообман?
– Ну, будто ты понимаешь своих детей. В конце концов, дети – это дети, и хочется, чтобы они навсегда оставались детьми. А они растут, взрослеют, даже стареют…
– Даже стареют, – повторил Шиллер.
– И все это происходит как-то помимо нас. В какой-то определенный момент жизни мы становимся «стариками родителями» и уже не имеем никакого влияния на детей – даже начинаем им мешать…
– Мешать? Что ты говоришь, Паулина! – совершенно искренне и без всякой тревоги возразила Казя. – Мы всегда им нужны.
– Ну да? – отозвался Шиллер. – Никогда еще я не чувствовал так, как сегодня, что я не нужен моим детям. К счастью, у меня своя жизнь, свой сахарный завод, своя работа… А не будь этого? Ни Эдгар не нуждается во мне, когда сочиняет свою «Шехерезаду», ни Эльжбета, когда ее исполняет.
– Еще чаю? – спросила Казя.
– А знаешь, Казя, с удовольствием, – сказала Паулина. – Может быть, я сама принесу?
– Ну зачем же! Вы гости. Я так вам рада. – И хозяйка, забрав обе чашки, вышла на кухню.
– Лучше не говори таких вещей посторонним, – начала Паулина, закуривая новую папиросу. – Вот и Оле ты в филармонии наговорил бог весть что.
– Ты права, Паулина, – спокойно согласился Шиллер, – но мне так больно.
– Ох, в конце концов… – Паулина не договорила.
Шиллер вновь взялся за те же ноты. Глаза его казались особенно большими и сверкающими из-за выпуклых стекол очков. Перебрасывая страницы альбома, он вновь что-то замурлыкал себе под нос.
– Что ты там смотришь? – спросила без особого любопытства жена.
– Квартеты Бетховена в четыре руки.
– В четыре руки? Те же, что были у нас?
– Кажется. То же самое издание.
– Покажи.
Шиллер подал ей тетрадь.
– Ага, – подтвердила Паулина. – Помнишь, как мы их играли?
– Конечно, – слегка изменившимся голосом сказал Шиллер.
– О, видишь, квартет фа мажор и этот… до мажор. Помнишь, это анданте?
Шиллер в ответ чуть громче напел первую фразу анданте.
Паулина раскрыла рояль, подняла пюпитр и, поставив на него ноты, одним пальцем проиграла фразу, которую только что напевал муж.
– Ох, как много мне это напоминает, – сказала она, отходя от инструмента.
– Да? – отозвался еще более мягким голосом Шиллер.
– Я была тогда в положении. Ждала Эдгара.
– Вот-вот. Может быть, это мы и наделили его музыкальным даром.
– Вряд ли. Это анданте – просто скорбное смирение…
– Как раз для сегодняшнего вечера, – вновь с сухой иронией произнес старый Шиллер.
– Слушай, Людвик, давай сыграем, – предложила Паулина.
– Давай, если хочешь, – согласился муж.
Они сели за рояль – Паулина в басах, а он в верхнем регистре, как играли когда-то, – и начали andante con moto quasi allegretto.
Зазвучала эта фраза, просторная, нисходящая и настойчиво повторяющаяся несколько раз. Потом побочная партия, основанная на уменьшенном аккорде. В этой простой, настойчивой и широкими волнами наплывающей музыке прозвучали грусть, смирение и какое-то захватывающее дух горнее одиночество. Переливающиеся фразы, которым отвечали имитации во всех голосах, захватили играющих. Старый Шиллер, сам того не замечая, начал подтягивать фальцетом, стараясь усилить мелодию или как-то еще глубже выразить пронизывающее его чувство. В эту минуту он напоминал Эдгара. Они даже не заметили, как вошла с чаем Казя и, поставив поднос на стул, присела тут же у двери, вся обратившись в слух.
Анданте развертывалось, проходя через все перипетии, плывя непрерывными восьмыми. И только к концу первого периода появлялись фигурации шестнадцатыми, полные задумчивости и абсолютного отрешения. Паулина исполняла это проникновенно, а Людвик подтягивал почти шепотом, широко раскрыв глаза, сверкающие из-под выпуклых очков. Наконец фигурации стихли на четырехкратном повторе вздоха, глубокого вздоха – это была самая чистая музыка и вместе с тем приятие жизни, согласие на жизнь… и на смерть.
– Ох, как чудесно вы играли! – восторженно воскликнула Казя, подойдя к роялю.
– Ну еще бы, – с иронией откликнулся старый Шиллер.
С минуту еще они неподвижно сидели у рояля. Видно было, что они охвачены волнением. Наконец Паулина очнулась и потянулась за папиросами.
– Бетховен как-то просветлил нас, – сказала она со смущенной, почти девичьей улыбкой, обращаясь к Казе.
Глава седьмаяЧЕРТОПОЛОХ НАД СОБОРОМ
Семь месяцев спустя после смерти Зоси и две недели спустя после смерти Мальвинки Януш выбрался в Краков. Это был первый приступ болезни, которую он чувствовал в себе все последующие годы, вплоть до самой войны, болезни, проявлявшейся в том, что ему хотелось побывать, «где он уже бывал», вновь посетить те места, где он испытал хотя бы краткое успокоение или подобие счастья. Сперва это были окрестности Коморова, где они гуляли с Зосей, места, которые посещали еще до свадьбы или вскоре после нее, а также садоводства под Сохачевом, где он у своих друзей и у приятелей Фибиха добывал для коморовских теплиц к парников новые сорта цветов и овощей.
Еще ранней весной начал он эти долгие, многочасовые прогулки, уводившие его до самой Пущи Кампиносской, до Брохова, где они венчались, как в свое время венчались родители Шопена, в дальние заповедные леса, – никто их не описывал, а были они удивительно хороши и действовали на него умиротворяюще.
Сначала он не думал о том, что эти прогулки могут доставить ему удовольствие и отвлечь от горестных мыслей. Просто он хотел утомиться, чтобы, вернувшись, повалиться на постель и уснуть как убитый. Он старался измотать свой здоровый и крепкий организм и спать так, чтобы не видеть снов. Потому что стоило только увидеть сон, как сразу же являлась Зося – то как видение, то как вполне реальный образ, – иногда она стучала в дверь спальни, а иной раз только приоткрывала дверь и заглядывала в щелку. Это было хуже всего, потому что тогда ее не было видно. Во сне Януш знал, что это Зося, что она стоит за дверью, ищет ребенка, а для него у нее нет ни сочувственного взгляда, ни знака любви, она просто заглядывает в их тесную коморовскую спальню – нет ли там ребенка. Януш старался тогда указать ей детскую, «садовую» комнату, прямо возле сеней, где Мальвинка спала, пока не замерло ее сердце; все хотел сказать: «Она там», но не мог двинуться, а Зося стояла за дверью и ждала, когда же он отдаст ей девочку. Как-то раз он пронзительно закричал: «Нет ее, нет, нет, ты же сама забрала!» Крик его прозвучал в ночи ужасающе, он сам это понял. И тогда он услышал тихий стук как раз из той комнаты, где жила Мальвинка. Кто-то стучал ему, как в тюрьме – в стену. Это была Ядвига, которая и после смерти ребенка жила в этой комнате. Только потом, гораздо позднее, переселилась она в комнату за кухней.
Ядвига появилась в Коморове совсем естественно. Еще на последних месяцах беременности Зосе пришло в голову попросить Досю Вевюрскую порекомендовать ей няньку, потому что чувствовала она себя все хуже и не надеялась, что сможет кормить новорожденного. Дося заговорила о «Жермене»-Ядвиге. И Дося и Зося знали, что Ядвига долго не удерживается на одном месте из-за несносного характера и что непоседа она, каких не сыщешь. Но как бы то ни было, обе решили, что «всякое бывает, а вдруг девчонка и привяжется к малышу» и что, может быть, все сложится наилучшим образом.
Правда, Зося питала к Ядвиге довольно странные и сложные чувства. После того вечера в филармонии, когда Ядя вела себя так дерзко, Зося просто боялась ее и все никак не могла решиться вызвать ее в Коморов и доверить ей ребенка. С другой стороны, Ядвига чем-то привлекала ее, Зося знала, что девушка привязана к Янушу, благодарна ему за заботу о дяде и за все, что Януш сделал, чтобы добиться для Вевюрского смягчения приговора (правда, это ему не удалось). Она знала, что с Ядвигой ей будет трудно, и в то же время понимала, что ни на кого другого не сможет положиться.
Януш навсегда запомнил день, когда Ядвига приехала в Коморов. Время от времени ему снился и этот эпизод. К крыльцу, через двор, который Януш не любил и к которому никак не мог привыкнуть, через этот самый двор ехала в дождь небольшая желтая бричка. Она направлялась к дому – и все не могла доехать, а тогда, наяву, доехала. И Януша вместо ожидаемого беспокойства охватил глубокий покой: наконец-то в Коморове есть живой, энергичный человек.
Последние недели перед родами Зося лежала, она была очень слабая. Предполагалось, что она поедет в больницу в Варшаву, но роды начались неожиданно, хорошо еще, акушерку успели привезти из Сохачева. «Садовая» комната быстро преобразилась в родильную палату. Ядвига выскоблила ее до блеска. Все прошло быстро и без осложнений. Януш был в спальне и точно сквозь сон, хотя и бодрствовал все это время, услышал голос нового человека, которому отныне предстояло жить и занять огромное место в его жизни.
Зося умерла спустя десять дней, причины ее смерти так и остались невыясненными. После родов она очень ослабела и все время лежала. Силы возвращались к ней понемногу, но все-таки возвращались. И вдруг хлынула горлом кровь – она хлестала, как из раны. Немедленно послали за врачом. Автомобиль доставил его через три четверти часа, но врач застал Зосю уже без сознания. Януш, склонившись над нею, звал: «Зося, Зося!» – но она не открывала глаз. Разметавшиеся по подушке черные волосы ее дурно пахли от пота.
Никогда потом она не снилась ему такой – бледная, в постели, сломленная болезнью, не снилась она ему и в образе матери крошечной Мальвинки, с малюткой на руках. Она являлась ему здоровой, расхаживала по коморовским комнатам, точно по своему хозяйству, на ней обычно была либо светлая блузка, в которой она венчалась, либо другая, с красным рисунком, в которой он впервые увидел ее, когда приехал в Коморов. И когда среди ночи Януш слышал, как она подходит к двери и, слегка приоткрыв ее, смотрит на него, на спальню, на все вокруг, он, даже не видя ее, знал, как она одета. Дешевенькая блузка с красными узорами имела особое, символическое значение, и всегда в том, что было на Зосе, когда она приходила к нему ночью, таился какой-то скрытый, но глубокий смысл. Во сне этот смысл был ему понятен, но стоило проснуться, как он уже не мог объяснить его, не мог ясно и вразумительно ответить самому себе на вопрос, который задавала Зося.
Ведь она же знала – на то и материнский инстинкт, – что дочка не будет жить. А может быть, и не знала? Разве придавала бы она такое значение имени ребенка – Мальвина, имени покойной матери? Разве стала бы называть крошку этим сочным, ярким именем, если бы знала, что ребенок не будет жить? Врач сразу же после родов сказал, что у девочки врожденный порок сердца, причем порок неизлечимый, и что она не проживет и полгода. Но Мальвинка прожила ровно семь месяцев. Она уже начинала лепетать что-то Янушу и Ядвиге, когда они склонялись над ее постелькой. Мучительнее всего были эти сны. Потом Януш припомнил, что начались они с того самого дня, когда умерла Зося. Когда под утро он забылся тяжелым сном, ему вдруг привиделось, что он не то в карете, не то даже в открытой коляске едет венчаться с Ариадной. Коляска запряжена четверкой белых коней, Ариадна в белом подвенечном платье с фатой, а вместо букета на руке у нее лежит ребенок, – жалкий, худой, с движениями обезьянки, – и поглядывает на него маленькими желтыми глазками. Ариадна держит Януша под руку, вот она крепко прижалась к нему, потому что кони вдруг подняли в воздух коляску вместе с ними и обезьянкой. «Держи меня, держи, не то упаду!» – закричала Ариадна, но тут коляска перевернулась в воздухе и это существо – не то ребенок, не то обезьянка – у них на глазах полетело вниз, растопырив конечности. Януш проснулся с жутким сознанием, что хотя этот сон был и не самым страшным из кошмаров, но именно его он не забудет до конца жизни.
Ночи его теперь состояли из чередования снов и бессонницы, у него было такое чувство, что он постоянно бодрствует, не ощущая при этом реальности окружающего мира. Он заметил – правда, только через некоторое время, – что иногда у него непроизвольно вырывается что-то похожее на стон или прерывистый вздох, какое-то покашливание. Этот пугающий звук даже понравился ему, и со временем он стал вызывать его намеренно – за обедом, прогуливаясь в саду, даже разговаривая с Фибихом или с Билинской, которая считала своим христианским долгом (с годами она становилась все набожнее) как можно чаще навещать брата. Для Януша это было настоящей пыткой; он каждый раз с испугом смотрел из окна гостиной на возникающий в воротах заваленного соломой двора радиатор автомобиля Билинской. Алек, наоборот, нисколько не раздражал его, хотя он находился сейчас в самом несносном возрасте – непрестанно подчеркивал, что он не сноб, что друзья у него «из простых» и что на охоту он ездит с представителями самых плебейских охотничьих обществ, состоящих чуть ли не из парикмахеров и официантов. Алек тяжело переживал смерть Зоси, хоть и не умел выразить своих чувств. Приехав, он обычно молча сидел в комнате Януша. Но Януш угадывал в нем куда больше искренности и чуткости, нежели в Марии. Алек прибегал теперь к покровительству Януша в спорах с матерью и Спыхалой, которые во что бы то ни стало хотели отправить его обратно в Англию.
– Да съезди ты на год, – советовал Януш, – что тебе, жалко? А потом поступишь учиться в свою злосчастную академию.
– А если я уже сейчас хочу там учиться? – доказывал Алек.
Повторялось это каждый раз, когда он приезжал в Коморов.
А приезжал он теперь часто. Что ж, время до осени у него еще было…
Эдгар прислал только одно письмо. С поездкой в Америку у него так ничего и не получилось, и он сидел в Варшаве, не решаясь запросто приехать к Янушу. Так что, собственно говоря, Януш остался совсем один. Не с кем было даже словом перемолвиться, и, когда приходил вечер, полный тишины и покоя, гудел ветер, пылал огонь – все атрибуты сельского одиночества, – он оставался один на один со сном и явью, близкой ко сну.
И вот тогда в его взбудораженном мозгу возник замысел, даже не замысел, а безотчетное стремление «сыграть» все заново, с самого начала. Как во сне, возникали очертания гейдельбергского леса, этих «каштановых чащ», и слова поэта, которого Хорст называл «der Dichter», и Янушу захотелось испытать себя. Неужели из клубка всех этих сложностей, из всех этих пейзажей – долина Неккара и Мангейм в глубине пурпурного горизонта – вновь возникнет вдруг бесконечная жажда любви к простой девушке? Неужели он вновь бросит все это и поедет в Краков?
Ему неудержимо хотелось сыграть еще раз эту невольную комедию, повторить погоню, любой ценой найти девушку, которая по грязи пришла к нему из Сохачева, хотелось сыграть этот грандиозный «спектакль для самого себя», головоломную скачку в старый польский город.
Из снов возникла потребность увидеть старую колею знакомой дороги. Еще Мальвинка была в живых, когда он уже знал, что поедет в Краков. И вот маленькое сердечко Мальвинки, – было видно, как неровно бьется оно в грудной клетке, когда ребенка раздевали для купания, – совершенно неожиданно остановилось однажды в самый полдень. Ничто не предвещало несчастья. Еще утром она смеялась, нет, не смеялась, а улыбалась отцу как-то искоса, еще задирала ножки, стараясь поймать себя за пальцы. И ведь она не выглядела заморышем, врачи говорили даже, что она полновата. Утром смеялась – а в полдень ее уже не было. Немного осеннего солнца падало в комнату.
Вот тогда-то Януш твердо решил, что поедет в Краков, хотя не в состоянии был даже самому себе ответить – зачем. Хотелось обойти дома, тот, что на Сальваторе, и тот – на Голембьей. Побывать в том ресторане, а может быть, даже зайти к супруге доктора Вагнера, увидеть переднюю, разделенную коричневой бархатной портьерой, и спросить… Нет, лучше спросить у тети Марты, она такая интеллигентная, со следами былой красоты, на шее лиловая бархотка. Да, спросить у тети Марты: «Простите, вы не скажете, любил ли я Зосю?»