Текст книги "Хвала и слава. Том 1"
Автор книги: Ярослав Ивашкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 49 страниц)
– Ты знаешь, мне не хочется слушать Бетховена, – сказала Янушу Зося. – Пойдем лучше в артистическую… к Шиллерам.
Януш пытливо взглянул на жену. В ее глубоко сидящих глазах таился беспокойный огонек.
«Знает ли она, что там Ганя Доус?» – подумал он. Но тут же успокоился. Зося взяла его под руку.
– Эти песни немного расстроили меня, – почти шепотом призналась она.
Януш не любил этого шепота. Он всегда был проявлением каких-то внутренних переживаний Зоси, которых Януш не умел понять. В такие минуты Зося становилась чужой и неожиданно непостижимой. Януш не хотел себе признаться, но этот шепот Зоси – словно у нее горло перехватывало от слишком сильного чувства – всегда наполнял его страхом.
– Как хочешь, – сказал он. – Мне тоже не очень хочется слушать эту симфонию…
Они стали протискиваться по широкому проходу между креслами к выходу за кулисы, но в плотной толпе двигаться было трудно. Неожиданно кто-то хлопнул Януша по плечу. Он резко обернулся. За ним стоял небольшого роста человек, которого Януш узнал не сразу. Но за какой-нибудь миг клубок воспоминаний вдруг свился и распутался, открывая дальние перспективы.
– Генрик! – воскликнул он радостно и удивленно.
Это и впрямь был Антоневский. Януш не видал его с Парижа. Он знал только, что художник оставил свою профессию и неожиданно начал делать политическую карьеру. Особенно в последние годы.
– А ты знаешь, я так надеялся тебя встретить! – сказал Антоневский, поздоровавшись. – И жене как раз говорил перед отъездом: «Хорошо бы встретить Януша». Ну, что поделываешь?
Януш улыбнулся и, как в молодости, склонил голову набок и, набычившись, строптиво взглянул на Антоневского.
– Что я поделываю – это неинтересно. А вот что ты? Это просто поразительно!
– Не сказал бы. Ты же помнишь… в Киеве… я всегда был связан с политикой.
– Но с какой? – с вызовом спросил Януш.
Генрик, видимо, счел, что лучше не уточнять этот вопрос, и попросил Януша представить его жене.
– Верно, – засмеялся Януш, – ты даже не знаком с моей женой! – И уже официальным тоном произнес: – Пан воевода Антоневский. Моя жена.
Зося, как будто с некоторой опаской или колебанием, подала руку приятелю мужа.
– А как твоя супруга? – продолжал Януш, стараясь сохранять тон вежливый и официальный. Сердечности в этом вопросе уже почти не чувствовалось.
– Благодарю. Отлично.
Казалось, разговор на этом иссякнет. Для встречи двух приятелей, столько переживших вместе и так давно не видавшихся, сказано было явно мало.
В конце концов Генрик, решив как-то поддержать беседу, вернулся к замечанию Януша.
– А ты знаешь, я не вижу существенной разницы между давней моей политической деятельностью и теперешней.
– Налаживаешь польско-украинские отношения?{130} – ехидно усмехнулся Януш.
Генрик возмутился.
– Не я это делаю, а все.
Янушу припомнилась княгиня Анна с ее скептицизмом, который она умела иной раз выразить предельно лаконично.
– Vous le croyez, monsieur?[98]98
Вы так полагаете, сударь? (франц.).
[Закрыть] – спросил он.
Генрик понял вопрос, но не уловил его двойного смысла.
– Ну это же прекрасная миссия! – воскликнул он. – Подумай сам, ты ведь родился и вырос среди этого народа. Как можно так рассуждать?
Януш рассмеялся и внимательно посмотрел на Антоневского. Внешне тот ничуть не изменился: те же длинные, как и положено художнику, волосы, беспорядочно спадающие на лоб, те же светлые, выпуклые глаза. Но лицо уже исполнено этакого достоинства. Раньше при виде приятеля эта мысль не приходила ему в голову, но теперь Януш подумал, что тот великолепно выглядел бы в шляхетском кунтуше.
– Только вот никак ты не можешь добиться, чтобы политика эта была единой, – заключил Януш, вновь с вызовом наклонив голову. – С севера – один сосед, с юга – другой, и взгляды ваши расходятся. Причем по самым кардинальным вопросам.
– Я вижу, ты разбираешься в этом деле, – сказал Антоневский и щелкнул пальцами. При этом он смотрел не на Януша, а куда-то в пространство. – А что ты, собственно, поделываешь?
– Я? – удивился Мышинский. – Занимаюсь хозяйством.
– Где?
– А тут, под Варшавой. В Коморове.
– Что ж это за хозяйство?
– Небольшое именьице. Земельная реформа мне не грозит. Цветы, парниковые овощи…
– О! – вздохнул Антоневский. – Так это, верно, недалеко от моей Мощеницы?
– И что же, ты считаешь, что справишься? – продолжал допытываться Януш, как будто наступая на давнего приятеля. Зося вскинула глаза на мужа. Сейчас он казался ей совсем не таким, как обычно, ведь она не знала Януша в тот период, когда он дружил с художником. – Да, недаром ты родился на мельнице над Мощеницей, – продолжал Януш. – Ты же мужик… и мельник.
– Кабы знать наверняка… – как-то растерялся под взглядом Мышинского Антоневский. – А то ведь пока что все так неопределенно…
– Все? – продолжал наступать Януш.
Антоневский не выдержал.
– Что ты мне здесь политический экзамен устроил! – воскликнул он. – Не то место выбрал. Приходи лучше завтра в гостиницу. Или знаешь что? Приезжай ко мне в Луцк, сам все увидишь. Потолкуем, побеседуем. Вы, варшавяне…
– Ты же только что сказал, что я родился и вырос среди украинцев…
– И вот как уже пообтерся в Варшаве! – рассмеялся Антоневский, показывая свои большие белые зубы. – Однако мы пришли сюда наслаждаться нашим Шиллером и его очаровательной сестрой. Не так ли?
– Верно, – сдался вдруг Януш. – Не знаю, какая муха меня укусила. Ведь меня же эти вопросы в общем-то не интересуют. – И после минуты неловкого молчания спросил: – Значит, у тебя уже нет желания сесть в незнакомый поезд и поехать куда-нибудь далеко-далеко?
Антоневский как-то недоуменно посмотрел на него, видимо, припоминая, где и когда он уже слышал эти слова. Но так и не смог вспомнить.
– Мы что, говорили об этом в Париже? – спросил он.
– Да нет же, – усмехнулся Януш, – гораздо раньше. Когда Париж еще был для нас неосуществимой мечтой, казался нам недоступным…
– Это тогда, в горах?
– В горах.
– Ах, да, вспоминаю, – сказал Антоневский, – вспоминаю. Только ведь это неправда, что мы потом осуществили то, о чем думали в горах. Ничего подобного. Мы осуществили совсем другое.
Януш кивнул.
– А то, что ты осуществляешь сейчас, уже и вовсе иное, – сказал он, сжав локоть Антоневского.
– Да, смею тебя уверить. Совершенно иное.
Януш уже хотел было идти.
– А как Ариадна? – спросил Антоневский. – Ты ничего о ней не знаешь?
– Ничего, – холодно ответил Януш и, обращаясь к жене, сказал: – Ну что ж, Зося, пройдем в артистическую.
И подал руку Антоневскому так, словно тот был его дальним знакомым.
Ройская, спускаясь с балкона в антракте, столкнулась на лестнице со Спыхалой. Тот стоял, небрежно прислонясь к стене, и курил. Последнее время цвет лица у Спыхалы был желтый и нездоровый, поговаривали, что у него неважно с легкими да к тому же он очень много работал в министерстве. Ройская обрадовалась встрече. Столько лет не видела она бывшего учителя своих сыновей.
– Добрый день, дорогой Казимеж.
Какой же день, когда вечер? И к тому же так давно никто не называл Спыхалу «дорогим Казимежем». Поэтому он улыбнулся, целуя Ройской руку. Начало разговора настроило его на добродушный и веселый лад. Он вспомнил, что, вообще-то говоря, ему так ни разу и не довелось разговаривать с Ройской с тех памятных одесских дней, когда она заключила их разговор обещанием прислать «для утешения» Олю. Казимеж знал, что Ройская не могла ему простить истории со своей племянницей, и потому обрадовался сердечности, которой его одарила бывшая хозяйка и покровительница. Она, видимо, подумала о том же, так как тоже принялась вспоминать давние времена.
– Давненько я с вами не беседовала, пожалуй, с той поры, со времен Среднего Фонтана, – сказала она, из чего Спыхала заключил, что разговор обещает быть продолжительным. Однако, произнеся эти слова, Ройская замолкла и вдруг посмотрела в сторону окна, точно увидела там, за стеклом, не серо-голубой тон октябрьской ночи, а какой-то далекий пейзаж. Она все молчала, а Спыхала, припомнив, что последний их разговор, девятнадцать лет назад, касался Юзека, понял, что Ройская думает сейчас о сыне. Как бы это перейти к чему-то другому, чтобы не будить таких воспоминаний…
– Эльжуня уже тогда прекрасно пела, – сказала наконец пани Эвелина и, оторвав взгляд от окна, посмотрела на Спыхалу так, точно слова ее заключали совсем иной, особый и более глубокий смысл. Тем не менее Спыхала подхватил эту тему, повторив слова Марии:
– Разумеется, свежесть уже не та, что раньше, но зато выиграла сила интерпретации…
– Не правда ли? – оживилась Ройская. – А какие чудесные песни! Да, Эдгар великий композитор…
Спыхала произнес еще несколько фраз, слышанных от Марии и Гани Доус. Сам он абсолютно не разбирался в музыке, но (неизвестно почему) не хотел в этом признаться. Ройская оживленно поддакивала ему, и Спыхала счел, что на этом разговор и закончится. Хорошо бы свести его к обмену пустыми фразами. Стоит утратить этот уровень – он чувствовал это, – и уже впутаешься в какую-то неприятную и обременительную историю. Но поскольку сказать что-то было нужно, он спросил:
– А что поделывает… ваш сын?
Уже начав эту фразу, он спохватился, что забыл имя ее сына. Поэтому он спросил так странно. Но Ройская сама помогла ему.
– Валерек? – спросила она, чуть нахмурясь. – Живет в Седльцах со своей новой женой. Дочка у них. Очень милый ребенок…
– Я даже не знал, что он женат второй раз, – сказал Спыхала, лишь бы что-нибудь сказать, так как прекрасно знал о разводе Валерека, но как огня боялся сейчас пауз и убегающего за окно взгляда пани Эвелины. В этот момент по лестнице прошла Оля с сыновьями. Спыхала склонился к Ройской и с преувеличенным интересом спросил: – И давно?
– Ах, вот уже несколько лет тянется, – отмахнулась Ройская. – У него же только православный развод, и именно об этом я хотела бы с вами поговорить.
Спыхала выпрямился, и выражение заинтересованности сбежало с его лица. Оля с мальчиками исчезла в дверях, ведущих в зал.
«Значит, все-таки какое-то дело ко мне», – подумал Спыхала не без удовольствия. Ему приятно было сознавать, что он лицо значительное и нужное людям, и очень льстило, когда те думали, будто от него многое зависит. Не зная, что могло понадобиться Ройской, он тем не менее не хотел облегчить ей положение. «Старой Ройской», – невольно подумал он и при этом взглянул на ее волосы.
Разумеется, они уже поседели, но седеющие волосы оттеняли, как всегда, белый чистый лоб, который – это он помнил отлично – производил на него такое впечатление в Молинцах. И глаза были все те же – живые, большие, сверкающие, будто только что подернулись слезой оттого, что она растрогана или взволнована.
«Черт возьми, сколько же ей может быть лет? – подумал Спыхала. – Ведь тогда, в Молинцах, она должна была быть совсем молодой, а мне казалась старой». И еще он подумал, что воспоминания о старом доме, о семье, в нем обитавшей, и о его любви к Оле полны очарования именно потому, что домом этим правила обаятельная женщина да к тому же такая молодая, что сейчас даже страшно об этом думать.
Ройская с явным усилием начала какую-то фразу, но Спыхала, не слушая ее, сказал:
– Вы всегда так чудесно выглядите.
Ройская остановилась на полуслове и внимательно посмотрела на Казимежа.
Лицо его, довольно полное, тщательно выбритое, с темной, по-южному смугловатой кожей, очень уверенно вскинутая голова и проницательный взгляд больших, холодных, серых глаз – все это ничем не напоминало простого студента в Одессе. Ройская бессознательно взглянула на его ноги, но прежних грубых «галицийских» сапог не было. Туфли Спыхалы, сделанные на заказ у лучшего варшавского сапожника, с лакированными, немного скошенными носками так же были непохожи на его прежнюю обувь, как тот, давний, полный искренности взор его на нынешний холодный взгляд, который он все еще не сводил с ее лица.
– Обращаюсь к вам с этой просьбой и, право, не знаю, удобно ли это, – сказала наконец Ройская, слегка запнувшись на слове «просьба». «Может быть, обратиться прямо к Марии?» – заколебалась пани Эвелина и вновь взглянула на туфли Спыхалы.
– А в чем дело? – спросил Казимеж. – Это долгая история? Тогда лучше ко мне в министерство…
– Да, разумеется, – улыбнулась Ройская, и Спыхале показалось, что улыбка ее подернута какой-то грустью – вуалью лет или траурным флером. – Но в министерстве вы такой недосягаемый. Я просто робею…
Спыхала пожал плечами.
«Что это, всерьез или шпилька?» – подумал он. Ведь это же Ройская всегда заставляла его робеть. Так уж с Молинцов повелось, что под ее взглядом он не знал, куда девать руки и ноги, и никак не мог собраться с мыслями. «Черт возьми, – добавил он мысленно, – может, я был влюблен в нее? В нее, а не в Олю?»
– Дело очень простое. Я хочу добиться католического развода для Валерека. Православный брак – этого для меня недостаточно. Вы понимаете?
– Разумеется, – сказал Спыхала, неожиданно покрываясь румянцем.
Ройская заметила этот румянец и уже совсем растерялась. Трудно было придумать что-нибудь более бестактное, чем разговор о браке со Спыхалой или с Марией. Но теперь уже не оставалось ничего иного, как идти напролом. Пани Эвелина вновь уставилась в окно за спиной Спыхалы и, путаясь и спотыкаясь на каждом слове, продолжала:
– Марыся близко знакома с ксендзом Мейштовичем в Риме, ведь он был большим другом покойной княгини Анны. Не могла бы она написать ему и походатайствовать относительно этого дела?
Румянец сбежал с лица Спыхалы. Приняв официальный тон, как будто он сидел за столом в своем кабинете, Казимеж осведомился:
– А дело это уже в Риме?
– Да, вот уже три года.
– А не лучше ли, чтобы наш посол запросил консисторию?
– Разумеется, нет. Я писала Скшинскому, это наш знакомый еще по Киеву. Но тут многое зависит от Мейштовича, а он при одном имени Марыси…
Спыхала вновь залился краской.
«А вот уж теперь даже не знаю почему», – подумала Ройская и все же поправилась:
– Имя княгини Анны сделает все. Сам Валерек об этом не думает заботиться, и его жена тоже…
– Разумеется, я сразу же передам это пани Марии… – В разговоре с близкими ему людьми Спыхала называл Билинскую «пани Мария». – Она наверняка напишет…
– Впрочем, я и сама ей об этом напомню, – сказала Ройская, вдруг исполнившись какой-то уверенности в себе. Ее превосходство над Спыхалой снова взяло верх. – Я только хотела действовать через вас, так сказать, для большего веса…
Лестница вокруг них опустела. Капельдинеры в вишневых куртках задергивали драпри на дверях со свободно ходящими в обе стороны створками. Вот-вот должна была начаться вторая часть концерта.
– Нам пора в зал, – сказал Спыхала.
Ройская неожиданно посерьезнела и положила руку ему на плечо. Теперь они были почти одни на лестнице.
– Это для меня очень важно, я так боюсь за Валерека.
И тут же утратила этот серьезный тон. Расширившиеся глаза ее вдруг улыбнулись, и, уже поднимаясь по мраморной лестнице, она добавила:
– Пожалуйста, не думайте обо мне дурно. Вы должны понять состояние матери.
– Я знаю вас так давно, – пробормотал Спыхала, поднимаясь за нею.
Ройская повернулась к нему.
– Вы ведь любили Юзека, – прошептала она, и глаза ее вновь расширились. – Никто не знал его так, как вы.
Но в эту минуту раздались аплодисменты, и им пришлось поторопиться, чтобы успеть занять места. Расстались они перед дверями, ведущими в зал.
На вторую часть концерта Эдгар в зал не пошел, а просидел в холодной треугольной комнате, ожидая конца симфонии: он, Эльжбета, Ганя Доус и Мальский. Мальский не переставал говорить, то покачиваясь на маленьких ножках, то бегая по комнате.
– Не знаю почему, но я все время думаю о бедном Рысеке! – восклицал он пискливо. – Как бы он на вас смотрел! Он всегда так странно смотрел на женщин… Как дети на витрины магазинов… Словно женщина является чем-то большим – или меньшим, чем человек…
Эльжбета повернулась к Эдгару:
– А когда же это Рысек умер? Я не помню…
– Ты знаешь, и у меня в памяти эта дата стерлась…
– Да сядьте вы! – обратилась Ганя Доус к Мальскому.
Но Мальский продолжал ходить взад-вперед по артистической.
– После такого невозможно успокоиться, – восклицал он, – просто нельзя успокоиться! Это должно волновать нас до самых глубин.
Эдгар глубоко погрузился в кресло, придвинутое к кушетке, на которой полулежала Эльжбета. Он не слушал Мальского и не смотрел ни на кого, молча уставясь в окно и держа руку Эльжбеты в белой матовой перчатке, как будто они были детьми. Эльжбета лежала на кушетке, откинув голову на подушки, следила глазами за Мальским и улыбалась. Все, что говорил Артур, забавляло ее. Свободной рукой она обмахивалась, хотя в комнате было холодно. Щеки ее горели. Волосы и перья на ее голове чуть подрагивали и трепетали от дуновения.
– Это слишком интимно, – кричал Артур, бегая по комнате, – это неприлично! Да, да, неприлично, сущий эксгибиционизм. Это не искусство… – Ганя Доус возмущенно передернулась. – Это выходит за пределы допустимого. Что, не так? А Рысек хотел искусства для Ловича. Бедный Рысек!
– Это и для Ловича, это и для всего мира, – сказала Ганя, – и это в пределах допустимого.
– Потрясающе, потрясающе! – содрогался всем телом Мальский.
– Особенно в вашем исполнении, – сказала Ганя таким тоном, как будто хотела оправдать отсутствие у себя вокальных способностей.
– Да, да, совершенно верно! – восклицал все с тем же неистовством Мальский, всплескивая руками, как старая дева. – Правда, правда, именно в вашем исполнении. Боже, как эта женщина поет! Как она это пела, пани Доус! Правда ведь?
– Правда, – сказала Ганя, закуривая.
Но тут открылась дверь, и миссис Доус так и не успела прикурить. Повернувшись к вошедшим (это были Януш и Зося), она на миг застыла неподвижно. В этой позе с горящей спичкой в руке, с приоткрытым ртом, вся обращенная к Янушу, она вдруг совершенно изменилась. Из-под слоя грима и румян, из-под чисто американской стереотипной улыбки на миг проступило славянское, простое и даже, можно сказать, сердечное лицо Гани Вольской, дочки одесского дворника. Эльжбета с удивлением взглянула на нее: это давно знакомое движение головы, эта робкая улыбка и ожидание в глазах Гани так молниеносно перенесли ее в ту обстановку, до отъезда в Константинополь, что даже сердце у нее заколотилось. Обратившись к Эдгару, Эльжбета оговорилась. «Это Юзек и Зося», – сказала она вместо: «Это Януш и Зося».
Вся сцена длилась столько времени, сколько горела спичка. Пламя дошло до конца и обожгло Гане палец; она вскрикнула и отбросила обуглившуюся спичку. Мальский не выдержал.
– Да что вы делаете? – спросил он, стоя посреди комнаты и держа руки в карманах. – Прикурить не можете?
Миссис Доус ничего не ответила. Маска вернулась к ней так неожиданно, как будто кто-то накинул на ее лицо разрисованный платок. Она зажгла другую спичку. Януш тем временем поздоровался с Эльжбетой и Эдгаром и постарался втянуть в разговор Зосю, которая опять беспричинно смутилась. Видно было, что она мучительно подбирает слова, не зная, что сказать. Кое-как пролепетала она какие-то изъявления восторга.
– Ну, Януш? – спросил Эдгар. – Скажи прямо, как тебе понравились мои песни.
Януш сел на свободный стул и, глядя на сплетенные пальцы, задумался.
– Знаешь, – начал он, помолчав, – я скажу тебе правду. Мне эти песни ничего не говорят.
– О боже, Януш! – воскликнула Зося, опускаясь на кушетку рядом с Эльжбетой.
– Что ты имеешь в виду? – абсолютно спокойно, но холодно спросил Эдгар.
Мальский просто обомлел. Остановившись посреди комнаты, он вытащил свои ручонки из карманов и размахивал ими, не в силах выдавить из себя ни звука, словно человек, который никак не может чихнуть.
– Сейчас объясню, – раздумчиво продолжал Януш и, подняв взгляд, медленно обвел им собравшихся. Только теперь поняв по их лицам, что говорит не то, что нужно, он осекся и растерянно замолчал. – Похоже, что я вас озадачил. Ну, ничего. Я постараюсь объяснить, отнюдь не умаляя достоинств Эдгара…
– А я и не боюсь, – иронически заметил Эдгар.
– Разумеется. Но я имею в виду вот что…
Януш вновь задумался, глядя на сплетенные пальцы.
– Для меня не безразлично, – продолжал он, – насколько искренен был композитор, создавая свое произведение. Знаешь, Эдгар, – произнес он совсем другим тоном, – я как-то видел твою фотографию в одном из американских журналов, – тут он невольно взглянул на миссис Доус. – Ты на ней так задушевно улыбался, и в руке у тебя была маргаритка, ну прямо как на ренессансных портретах! Мне это показалось ужасным – и эта поза и этот цветок! Что-то такое неискреннее, неправдивое, ненастоящее. Так вот и в новых твоих песнях что-то от этой маргаритки…
Он еще раз обежал глазами собравшихся и вновь увидел на их лицах смятение.
– Неужели с вами нельзя говорить искренне?
Мальский наконец-то обрел дар речи.
– А зачем? К чему ваша искренность?! – патетически воскликнул он, стоя перед Янушем. – Какое кому дело до вашей искренности? Это только покойный Рысек вечно твердил об искренности…
– Почему ты все время вспоминаешь Рысека? – шепнул Эдгар.
– Стало быть, мне и сказать ничего нельзя? – обиделся Януш.
– Отчего же, – продолжал хорохориться Артур, – только никому это не нужно. Так об Эдгаре говорить нельзя! Нельзя!
– Но что это за запреты? Что значит «нельзя»? Почему? – спросил Мышинский.
Эдгар только улыбался и, покуривая, разглядывал носки туфель. Эльжбета недоуменно смотрела то на Януша, то на брата своими выпуклыми глазами.
– Я ничего не понимаю, – твердила она. – В чем дело? Чего он хочет от тебя, Эдгар? – И наконец, обратившись к Янушу, прямо спросила: – Тебе не нравятся эти песни? Но ведь они такие красивые!
– Красивые, это верно, – согласился Януш, – только я иначе понимаю красоту.
– Ты все такой же оригинал, – неожиданно вставила Ганя Доус, и Зося с удивлением взглянула на нее.
В этот момент ворвался Керубин Колышко. Видно было, что на концерт он опоздал, сюда влетел прямо с улицы и потому не может еще понять, исполнялись уже песни на его слова или еще нет. Здороваясь, он все ждал, что кто-нибудь заговорит и тем самым облегчит его положение, но никто не заговорил, и тогда он пошел на риск.
– Чудесно, чудесно, пани Эльжбета! – воскликнул он, целуя певице руку.
Все улыбнулись, понимая, что Керубин лжет, но ему все прощалось. Только Эдгар взглянул на него с иронией.
– Не стоите вы таких песен, – произнес Мальский, подавая руку Керубину, а потом отмахнулся, как будто изгоняя личность поэта из своего сознания.
Януш озадаченно нахмурился; почему Керубину дозволено произносить столь явную ложь. Зося уловила его настроение и улыбнулась ему, по-детски, обезоруживающе. Но Януш, казалось, не заметил этой улыбки и отвернулся, продолжая слушать фальшивые восторги Керубина.
Только теперь песни Эдгара вдруг понравились ему.