Текст книги "Хвала и слава. Том 1"
Автор книги: Ярослав Ивашкевич
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 49 страниц)
Весна и одиночество действовали на Януша успокаивающе, даже исцеляюще. Он ложился очень рано, еще задолго до конца длинного дня, и просыпался утром отдохнувшим. Затем читал вчерашние газеты и выходил во двор. Теперь за овином с южной стороны виднелся обширный черешневый сад; маленькие деревца, привязанные к кольям, тянулись четкими шеренгами, словно клетки на английском пледе. Возле сада белела металлическими ребрами новая оранжерея, повернутая одним боком к югу, с рассадником у входа. Это было царство нового садовника, бородатого Фибиха.
Фибих работал здесь с января; рядом с оранжереей уже виднелись плоские прямоугольники парниковых рам, а сразу же за нею возвышались два остроконечных конуса: куча чернозема и дымившаяся, как вулкан, куча перегноя.
Однажды мартовским утром, когда в вышине торопливо скользили недосягаемые и светлые облака, а небо между ними казалось белесым, как Северное море, Януш вышел в сад в особо приподнятом расположении духа. Два работника в комбинезонах опрыскивали черешневые деревца, а возле оранжереи маленький Метек Козик рубил хворост, которым ее еще слегка подтапливали. Когда Януш вошел в стеклянное сооружение, оттуда острее, чем обычно, пахнуло теплом и запахами земли и растений. Высокая сочная ботва помидоров уже кудрявилась у стен. В рассаднике сидел Фибих и пикировал мельчайшие, едва различимые невооруженным глазом ростки бегонии из одного ящика в другой. Фибих хотел, чтобы основой садового хозяйства Коморова стали цветы и ранние овощи. Под столом, вкопанные в песок, виднелись огромные корневища далии, выбросившие длинные бледно-зеленые ростки. Сейчас там возилась сестра Метека, очаровательная Хельця, которая обрезала ростки далии и сажала их в горшочки, а потом относила эти горшочки в оранжерею, где уже стояли декоративные драцены, бегонии и хеллеборусы.
Увидев Януша, Фибих прервал свое занятие и, держа в руке заостренную палочку, с улыбкой обратился к нему:
– Вот увидите, какие у нас будут осенью красивые цветочки.
Он отложил палочку и показал Янушу лежащие на клочке бумаги семена стрелиции – черные блестящие зернышки, к которым были словно прикреплены пушистые хвостики оранжевого цвета.
– Это самый удивительный цветок из тех, что мы выращиваем, – сказал садовник. – Он похож на птичью голову.
Януш молча посмотрел на причудливые семена.
– И знаете, их очень охотно покупают.
– Ага, – недоверчиво буркнул Мышинский.
Хельця глянула на него из-под своего стола, продолжая обрезать ростки далии.
Тут вошел Метек и сказал Янушу, что какая-то женщина хочет его видеть. Януш удивился, Коморов был, по сути дела, захолустьем, и Мышинский не ждал никаких визитов. Он велел просить и пошел в оранжерею, в которой никого не было.
Когда вошла маленькая худая женщина, Януш сначала не узнал ее. Она протянула ему руку и, очень смущенная, жалобно улыбнулась.
– Вы меня не узнаете? Ничего удивительного. Мы не виделись десять лет, даже больше. Я Згожельская.
Янушу стало не по себе.
– О, это вы! – сказал он. – Нет, как же, помню. А что поделывает ваш отец?
– Отец умер, – ответила Зося Згожельская таким тоном, словно это произошло за несколько часов до их встречи. Потом добавила: – Шесть лет назад.
На минуту воцарилось молчание.
– Какая чудесная оранжерея! – вдруг сказала Зося, оглядываясь. – Давно вы ее построили?
– Нынешней осенью, – ответил Януш и замолчал в ожидании.
Но Зося облокотилась о стол с декоративными растениями и в молчании принялась теребить пестрый лист серебристой бегонии.
Эта ситуация раздражала Януша. Вообще Зося раздражала его еще в те времена, когда он покупал Коморов.
– Могу ли я узнать, что привело вас ко мне? – произнес он весьма официально.
Зося посмотрела на него с грустью, и взор ее был ясен, как цвет сегодняшнего неба.
– Привели меня сюда разные неприятные вещи.
– О! – сказал Януш. – Что же это за неприятности?
– Не догадываетесь? Вы пустили нас по миру.
– Я? – Мышинский стремительно прижал руку к груди и почувствовал, что сердце у него забилось быстрее.
– Ну конечно. Вы купили у нас Коморов за марки, которые через несколько месяцев потеряли всякую ценность. Это вам наверняка хорошо известно.
– Но ведь не я покупал Коморов, – не задумываясь, возразил Януш.
– Что вы говорите, граф, – сурово сказала Зося, и в глазах ее сверкнул холодный огонек. – Как это не вы покупали Коморов? А кто подписал акт?
Януш понял, что сказал глупость.
– Разумеется. Нет, я не то хотел сказать…
– Вы приобрели у нас Коморов, расплатившись марками, на которые отец через несколько месяцев смог купить только два золотых обручальных кольца. Вот и все.
Она смотрела на него неприязненно и строго. Янушу стало неловко.
– Панна Зося, – сказал он, – вы не вышли замуж?
– Нет, – ответила она.
– Панна Зося, – продолжал он, – тут нет ни моей вины, ни злого умысла…
Зося мотнула головой.
– Здесь ужасно жарко, – сказала она. – И такой запах…
Молодая зелень помидоров действительно выделяла терпкий резкий запах, который растекался в сыром и горячем воздухе.
– Конечно, – добавила она, немного погодя, – вы не виноваты, но и мне неохота подыхать с голоду. Я без работы…
– А что вы умеете?
– Что умею? Ничего. Умею хозяйничать в Коморове… и то теперь бы, наверно, не справилась… с этими оранжереями и автомобилями… Но все-таки только на это я еще способна. Я приехала просить вас, чтобы вы взяли меня к себе в имение экономкой.
Зося робко посмотрела на него и зарумянилась. Она машинально дергала стебли аспарагуса, который стоял на столе декоративных растений. Януш спокойно отодвинул горшок.
– Не надо. Жалко растение, – сказал он.
Одним этим жестом он взял над ней верх. Она уронила руки и смотрела теперь на него не как человек, требующий ответа, а как робкая просительница.
– Представьте, в каком я положении, раз пришла к вам… Тут все выглядит, как десять лет назад… только эта ненужная оранжерея… Прошу вас… поймите. Я одна и без места, работы нет… Куда ни пойду, всюду говорят, что кризис, и сразу же выставляют… Читаю объявления в газетах. Отец меня ничему не научил, а вы обманули нас и получили Коморов все равно что даром…
Януш возмущенно пожал плечами.
– Но ведь это же так, признайтесь!
Януш пришел в ярость.
– Ну хорошо, признаюсь, – сказал он. – я преднамеренно обманул вас, прикарманил Коморов, довел вас до нищеты. Чего вы от меня хотите?
– Возмещения убытков.
– Я не могу предложить вам места в Коморове, – продолжал Януш холодно и невозмутимо, – но, если узнаю о какой-либо вакансии, дам знать. Ваш адрес?
– Я живу в Кракове.
– Вы специально приехали сюда?
– Да, на последние деньги, – прошептала Зося, опуская глаза.
– Это верх остроумия, – с издевкой заметил Януш, – тратить последние деньги на какую-то безумную затею. На какой улице вы живете?
– На Сальваторе. Улица Гонтины, два.
На глазах у нее блестели слезы. Янушу стало жалко ее.
– Возвращайтесь в Краков. Сколько стоит билет?
– Четырнадцать семьдесят пять.
Голос Зоси дрогнул, когда она называла эту сумму.
– Пожалуйста, вот сто злотых. – Януш подал ей банкнот. – Возвращайтесь в Краков. В случае чего я извещу вас.
Зося взяла деньги, отвернулась вдруг от Януша и, склонившись над бегонией, расплакалась.
– Успокойтесь, – проговорил Януш безучастно, но взял молодую женщину за руку. Ему доставляло удовольствие говорить ей неприятности. – Не стоит плакать.
– Я знаю, что не стоит, – сказала Зося, пытаясь унять слезы и все еще пряча лицо от Януша, – но все это меня уже так измучило…
– Я постараюсь что-нибудь сделать для вас, – произнес Януш, на сей раз помягче.
– Ну, мне пора, – шепнула Зося, вытирая глаза платком, который она неловко вытащила из дешевой сумочки.
– Вы пришли пешком? – осведомился Януш.
– Да. Из Сохачева.
– Я велю отвезти вас.
– Не нужно.
Януш, недовольный, посторонился, давая ей дорогу.
– Я велю запрячь лошадей.
– Благодарю, я вернусь пешком.
Она подала руку, которую Януш поцеловал.
– До свиданья.
– Сейчас я отвезу вас.
– Нет, нет. Как жарко в этой оранжерее. Когда поспеют помидоры?
– Фибих говорит, что в первых числах мая.
– О, тогда они будут в цене.
– Ну, посмотрим. Это только первый год, на пробу… Хотя Фибих опытный садовник.
Зося проследовала через оранжерею, вышла и тут, словно вспомнив о цели своего прихода, церемонно склонила голову в черной шляпке, прощаясь с Янушем, быстрым шагом пересекла двор и свернула на Сохачевскую дорогу. Януш хотел открыть гараж, но ключи остались дома. Он вернулся к себе и послал наконец за шофером Феликсом. Пока подали машину, прошло порядочно времени. Зосю они догнали, по крайней мере, в километре от Коморова. Дорога была грязная, и Зося испачкала ботинки и чулки. Януш усадил ее в машину почти силой, но в пути она немного оживилась. Разговаривали о погоде.
Проехав через местечко, они подкатили к вокзалу. Поезд на Варшаву должен был подойти с минуту на минуту. Януш еще раз попрощался с Зосей и еще раз спросил адрес. Записал его в свой блокнот. И, вернувшись домой, не только не пожалел, что потратил массу времени на пустую болтовню со странной девицей, а, напротив, пришел в хорошее расположение духа и, помогая Фибиху в оранжерее, тихонько насвистывал.
– Садоводство всегда способствует хорошему настроению, – сентиментально заметил Фибих. – Только не забудьте насыпать на дно горшочка цветочной земли для этой рассады.
Шел год за годом, а в отношениях Марии Билинской и Казимежа Спыхалы ничего не менялось. По-прежнему Спыхала, переведенный обратно в центральный аппарат министерства, делал вид, что проживает на Смольной, и чувствовал себя по-прежнему неудобно, неловко, нехорошо. Все то же притворство перед прислугой, перед самим собой. Законной жене еще можно изменить, но как изменить жене мнимой, ненастоящей? Ведь считалось, что их с Билинской связывала только «любовь». Фактически же любовь давно перешла в простую привязанность. Алеку исполнилось лишь тринадцать лет, до его совершеннолетия оставалось еще восемь, а думать о браке они могли лишь тогда, когда ему исполнится двадцать один год. Оба они хорошо знали об этом, но предпочитали этой темы не касаться. Такое положение страшно тяготило Казимежа. А тут еще прибавились материальные трудности. Пока он жил в Париже, ему вполне хватало заграничного жалованья и тех средств, которые отпускались ему на представительство. Но на родине он получал только свое скромное жалованье, а тот необычный образ жизни, который ему приходилось вести, требовал больших денег. К тому же в те времена коренным образом изменился и весь стиль жизни высших чиновников – касты, к которой теперь принадлежал и он сам. Все его коллеги, нажив состояние, несмотря на кризис и тяжелое хозяйственное положение страны, сорили деньгами. Они приобретали виллы и имения разоренных помещиков, а главное, прожигали жизнь, играли в карты по крупной. Спыхала, издавна привыкший к скромным расходам, не так уж много тратил на себя лично. Время от времени приходили умоляющие письма от отца, которого он переселил с железнодорожной станции на маленький фольварк неподалеку от Городенки, но и отцовские просьбы он удовлетворял кое-как. В Париже Спыхале удалось даже сделать небольшие сбережения, он вложил их, как тогда было модно, в акции солидных фирм. Но сейчас стоимость и этих акций падала с каждым днем. Бумаг этих он пока не трогал, хотя и стал понемногу влезать в долги. Адась Ленцкий доставал для него ссуды у каких-то евреев, а может быть, эти деньги подсовывал своему племяннику сам Шушкевич в расчете на кабальный процент. Казимеж научился играть в карты и помногу проигрывал. Правда, ни в баккара, ни в покер он не играл. Но и спокойный бридж в компании высокопоставленных лиц стоил исключительно дорого: играли по пяти долларов за пункт. Иногда он проигрывал такую большую сумму, что не мог расплатиться на месте. В таких случаях он присылал деньги только на следующее утро – и очень стыдился этого. Ему, однако, и в голову не приходило, что можно попросту не играть. Игра становилась его повседневной потребностью. Мария ничего не знала об этой его страсти или, скажем мягко, привычке, так как страстей у Спыхалы не было, а возможно, он таил их. К ночи он появлялся в клубе на улице Фоксаль и порой просиживал там до утра. Когда он выигрывал, ему льстило чувство превосходства над проигрывающими партнерами, он с удовольствием наблюдал, как они нервничают, как растет их беспокойство. Сам он никогда не нервничал, проигрывая, а только как-то деревенел и держался еще более холодно. От общих знакомых, от Адася Ленцкого Януш узнал, что Казимеж играет. Он даже пытался поговорить с ним, но Спыхала лишь отшутился, да еще ледяным тоном. Это послужило поводом к еще большему охлаждению. Спыхала, в свою очередь, сообщил Янушу, что частенько видит Адася в «Адрии».
– Интересно, на чьи деньги он кутит? – спросил Казимеж.
Януш расценил это как месть за свое замечание о картах и махнул рукой. Взаимоотношения на Брацкой и без того осложнились: не будь там Алека и Бесядовской, Януш попросту не ходил бы туда. Но он знал, что Алек главное препятствие браку Марии и Казимежа, и считал нужным следить за его воспитанием. Впрочем, неприятности не изменили отношения Марии к сыну, она была образцовой матерью. Спыхала же все более холодно относился к мальчику. Имуществом наследника старательно занимались мать и Шушкевич, так что к своему совершеннолетию Алек должен был стать очень богатым человеком.
В 1931 году имущественные дела Спыхалы ухудшились. Весной он получил из дому какие-то тревожные сообщения о младшей сестре, да и вообще письма старшей сестры – единственного человека в семье, который переписывался с ним, – полны были недомолвок; воспользовавшись пасхальными праздниками, Спыхала отправился к ним. В «имении» родителей он не был уже десять лет, то есть с той поры, как приобрел для них этот клочок земли. К сожалению, фольварк находился довольно близко от той железнодорожной станции, где Спыхала-старший работал когда-то стрелочником. Все помнили его простым рабочим, и поэтому никто не хотел снимать перед ним шапку и называть его «пан помещик». Старику это не давало покоя.
Спыхале-старшему было уже под семьдесят. Он очень обрадовался, увидев сына у крыльца и заковылял через большую комнату, служившую у них в доме и гостиной и столовой. По этой комнате бегали дворовые собаки, а на полу валялись игрушки и какие-то кухонные принадлежности: ситечки и толкачи, которыми, как видно, забавлялись дети. К этой комнате прилегала кухня, и через вечно открытую дверь сюда доносились крики кухарок, баб и младенцев, которыми кишел дом. Вперемежку с чадом и запахом жареного сала сюда врывался и запах свежестираных простыней. Они сушились в кухне на веревках, протянутых наискосок.
Старик был ростом значительно ниже сына; маленький, седой, с круглой, коротко остриженной головой, он хватал Казимежа за плечи, тянулся на цыпочках, чтобы поцеловать его в гладко выбритые щеки, и приговаривал:
– Э, Казик, э, дай мне разглядеть тебя, каким ты стал. Варшавянин, э, чистый варшавянин! Другого слова и не подберешь.
Он отступил на шаг и оглядел с ног до головы своего «варшавянина».
Увидев седую голову отца, Казимеж расчувствовался, но тут же припомнил все порки, полученные в свое время от него.
– Где мать? – спросил он. – Как ее здоровье?
– Здорова, здорова. В погреб пошла. Пасха, э, на носу, а тут сын приезжает, ну, наши бабы уж и не знают, э, что печь и что варить. Небось всего печеного не уместить и в эту комнату.
Не снимая пальто, Казимеж уселся на стуле посреди комнаты и наблюдал за отцом. А тот носился из угла в угол, припрыгивая, как воробей. Казимеж молча улыбался.
– Ну и как же там, в Варшаве? – спрашивал отец. – Ну а Пилсудский, что он себе думает? А? Управляется с вами, смутьянами? А? И что дальше будет? Воевать будем?
– В деревне всегда считают, что война начнется не сегодня-завтра, – усмехнулся Казимеж. – Не такая простая штука война.
– Так ведь ты в министерстве сидишь, тебе виднее, а? Верно, братец мой?
Вошла мать, совершенно седая, низенькая, сморщенная и вся какая-то скрюченная, как высохшая личинка. И только большие черные глаза горели, как прежде. Отец ее был выходцем из Румынии, и даже, как поговаривали, цыганом. Впрочем, вряд ли это было правдой, в Польше всех румын и венгров зачастую называют цыганами.
Она как-то несмело подошла к сыну и поцеловала его в голову, когда он склонился к ее руке. При виде ее робости у Казимежа больно сжалось сердце. «Боится она меня», – подумал он, глядя на ее седую всклокоченную голову в черной шелковой косынке.
– Ну-ка и я поздороваюсь с сыном, – сказала она. – Давненько уже сынок не ступал на наш порожек! – Голос у нее был бархатный («Может, дед и впрямь был цыганом?» – подумал Казимеж), но иногда в нем звенели и волевые и даже упрямые нотки.
«Нет, в матери нет никакой робости». – Казимеж с удивлением разглядывал старушку, которая, казалось, только сейчас сошла с фрески в Равенне. Он заметил, что и отец топчется на середине комнаты, как-то неуверенно и беспокойно поглядывая на жену.
Казимеж решил переломить это настроение.
– Мама, – сказал он, – что же это вы так ко мне… с такими церемониями…
– А что? Как ты к нам, так и мы к тебе, – ответила она, не меняя тона и не отводя от сына взгляда, в котором вспыхивали насмешливые искорки.
Обстановку разрядил старик:
– Ну что ты такое говоришь, Франя! Э, уймись! Где сестры? Сонка, Сабина! А ну-ка, идите поздоровайтесь с братом.
– Мы здесь, – раздался девичий голос из кухни. – Только выйти стыдно: грязные мы и в фартуках.
Казимеж ринулся в кухню. У плиты стояли сестры: старшая Сонка, дородная, крепкая и красивая, с лицом, словно изваянным из мрамора, и младшая Сабина, более гибкая и свежая, чем Сонка, и не такая величественная. Они были значительно моложе его; между Казимежем и сестрами было еще три брата, но все они умерли; один из них, умерший уже в двенадцатилетнем возрасте, был Казимежу товарищем в мальчишеских забавах. Смерть брата всегда оставалась для него одним из самых тяжелых воспоминаний отроческих лет. Казимеж сердечно поздоровался с сестрами. При этом лицо Сонки показалось ему невыразительным и безразличным. Сабина же была очень веселая.
– Ты небось голоден? – сразу же спросила она.
– Ну как же, поел бы чего-нибудь, конечно, поел бы. А что у вас есть хорошего?
– Полный обед, – ответила Сонка голосом, еще более низким, чем у матери, и бархатным, как звук виолончели, – но только постный, сегодня ведь страстной четверг.
– А рыба? – спросил Казимеж, заглядывая в горшок.
– Нет, рыбы здесь нет, – ответила Сабина. – Зато есть блины с творогом и сметаной, пирог с капустой, борщ. Садись за стол.
Все перешли в большую комнату.
– Прибрали бы здесь, что ли, – ворчал старик. – Игрушки повсюду валяются. Как побросали Стась и Юрек, так и лежат…
– А где дети? – спохватился Казимеж, но никто ему не ответил. Только все как-то смущенно переглянулись и снова заговорили об обеде.
– Пан Казимеж, наверно, уже отвык от нашей еды, – заявила мать с явным желанием досадить сыну.
– Почему вы так говорите, мама? – обратился к ней Казимеж.
Но в этом доме, видимо, не было принято отвечать на вопросы. Казимежу подали тарелку блинов, политых маслом и сметаной. Взяв в руки знакомые с детства нож и вилку с черными черенками, он молча начал есть.
Сонка направилась в кухню, а отец наклонился к сыну и, проводив глазами ушедшую дочь, доверительно сказал:
– Ни о чем не расспрашивай. Я сам тебе потом все расскажу. Затем тебя и вызвали сюда.
– Сабина, наверно, замуж выходит? – спросил, однако, Казимеж.
Но и этот вопрос был, видно, неуместен. Мать взглянула на младшую дочь, покрасневшую как мак, и медленно произнесла:
– Выходит или не выходит, это мы еще посмотрим.
– Все решится на праздники, – поспешно добавил старик. – Ну и праздники будут! С нашим паном Казеком из Варшавы…
Он радостно засмеялся и вдруг, нагнувшись, поцеловал сына в локоть.
Да, Казимежу предстояли необычные праздники. Но сперва надо было навестить дедушку и бабушку. Они жили в маленькой пристройке, где помещалась пекарня, комната и кухня для челяди. Казимеж прошел по длинному, узкому и темному коридору, соединявшему эту пристройку с домом. В конце коридора была дверь, которая открывалась в сени. Из сеней, пропахших кислой опарой, была еще дверь направо, в маленькую комнату стариков. Окна в ней были наполовину занавешены. Дед сидел в старом кресле и курил трубку, бабка вертелась по комнате и хлопотала. Как ни стар был дед, он сразу узнал Казимежа и тут же заладил одно и то же:
– Ого, Казек, а помнишь, как мы с тобой пахали в Соловьевке, у леса? Помнишь, как пахали?
Казимеж ответил:
– Помню, дедушка, помню.
А старик опять свое:
– Помнишь, как мы пахали в Соловьевке?
Бабка потеряла терпение:
– Уймись ты, старый, спрашиваешь бог знает о чем. Дай-ка мне наглядеться на моего Казека.
Она присела к столу, подперла голову рукой и с умилением разглядывала внука. Так смотрела она довольно долго, а потом спросила:
– Богу молишься?
– Молюсь, бабушка, – ответил Спыхала. Ложь легко сорвалась с его уст.
– Каждый день молишься? – строго спросила старушка.
– Каждый день, бабушка.
– Ну-ну! – Старушка погрозила ему пальцем.
Он осмотрелся и увидел над кроватью и на соседней стене несколько божественных картин самого разнообразного происхождения: матерь божья Лятичовская и Богородчанская, и святое семейство из Лагевников, и очень красивая старинная гравюра с изображением святого Михаила, и ярмарочные олеографии. Все эти картины он помнил с самых давних времен, еще по Соловьевке. Они всегда висели на стенах в комнате стариков. И часы с кукушкой.
– А кукушка еще кукует? – спросил Казимеж.
Бабка не расслышала.
– Чего? – переспросила она.
– Кукушка, спрашиваю, кукует еще?
– Да нет! – Бабка грустно покачала головой. – Нет. Испортилось в ней что-то.
На третий день своего пребывания у родных, в страстную субботу, он получил письмо от Марыси Билинской. Несколько слов, написанных размашистым аристократическим почерком, едва уместились на двух довольно больших листах бумаги:
«…Je vous envie, – писала она между прочим, – votre séjoure chez vos parents, qui sont – me semble-t-il – des gens simples et bien pensants…» [84]84
…Я вам завидую… Вы у своих родителей, которые, как мне кажется, люди простые и благоразумные… (франц.).
[Закрыть]
Только на второй день праздников, когда Казимеж наглотался всяческих наливок, наелся поросенка с хреном, отведал около сорока видов печенья да еще полакомился творожной бабкой с миндалем и вареньем из розовых лепестков, начали всплывать дела и заботы, ради которых и вызвали Казимежа. Воспользовавшись тем, что жена с дочерьми поехала в костел, старик с хитрецой, издалека, завел разговор с сыном. Они остались вдвоем за большим столом, покрытым скатертью в синюю и красную полоску; отец еще с утра беспрерывно тянул вишневку и старательно подливал сыну. Казимеж всегда славился крепкой головой и мог пить сколько угодно, и это не раз было проверено на воинской службе, а после майского переворота приходилось, пожалуй, еще чаще демонстрировать свою выносливость. Вот и сейчас он был значительно трезвее отца и сразу понял, к чему клонит старик. Дело выглядело сравнительно просто: родителям нужны были деньги. Хозяйство шло неважно, особенно сейчас, когда резко упали цены на продукты. Старики задолжали большую сумму налоговому ведомству, и теперь все стадо могло пойти с торгов. Вторая забота: нужно было оформить развод Сонки, дать ей денег, чтобы она могла жить самостоятельно. Ее муж, винокур из соседнего имения, всячески издевался над ней и даже отобрал детей.
– Как же он сумел забрать у нее детей? – спросил Казимеж.
– А так и забрал. Говорит, что право на его стороне. Что-то он слышал о ней, сам не знает что…
– А что же все-таки с Сонкой?
– Да завелся у нее какой-то арендатор из-под Санока, понимаешь. Ну, она у него летом жила. А сейчас муж у нее детей забрал, говорит, распутство. Кто их там разберет! А может, и неправда.
– Но Сонка у него жила?
– Конечно, жила, а он тоже женатый, ну, и что теперь делать? А его жена говорит, что застрелит Сонку. Как быть – ума не приложу… Выпей, Казек, эта вишневка восемь лет в подвале стояла, тебя дожидалась.
– Что же теперь будет?
– А кто ж его знает? Сонка по ночам плачет – и оттого, что детей забрали, и оттого что к этому арендатору уйти не может… Мать, ну, сам знаешь, как мать зудит. Опять же бабка скулит: стыд, мол, поношение божье, и для Казека стыд. Как бы все это не повредило ему в Варшаве.
– Чем же мне может повредить в Варшаве? Что Сонка в Саноке распутничает?
– А ты думаешь, что распутничает?
– Ну как же, если ездит к нему и живет там.
– Так ведь он, говорю тебе, женатый. Он там с женой живет, а та караулит его.
– Ничего не понимаю. – Казимеж пожал плечами.
– Вот и я не больше твоего разбираюсь. – Старик сокрушенно помотал круглой, коротко остриженной головой.
– Ну, а с Сабиной как?
– Ухажер у нее не так чтобы очень, землемер из местечка. Мать говорит, что не выдаст Сабину за него, но, сдается мне, уже поздно об этом говорить.
– Как так поздно? – Казимеж выпрямился и выпил еще одну большую граненую стопку вишневки.
– А так, придется выдать. Но землемер этот приданого требует, квартиру у себя в местечке обновить хочет, денег ему нужно, а не будет приданого, говорит, так и жениться не станет. Опять скандал. А бабка говорит…
– Бабке-то какое дело?
– Э, бабка у нас в курсе всего. Она у нас в доме самая умная. Сам видишь, матери если что в голову взбредет, так хоть из пушки стреляй.
– Это я знаю. Что же делать?
– Деньги нужны. Не будет денег – продадим к черту все это «имение»! Баранувка! Придется, холера его возьми, перебраться в местечко. Не умеем мы тут хозяйствовать… Деньги у тебя есть? – спросил старик без обиняков.
– У меня? Откуда? Жалованье у меня небольшое, кое-что накопил в Париже, но это мелочь. Такими деньгами все дыры не заткнешь…
– Вот видишь! Хоть в омут бросайся. Не будет денег – жизни конец!
– Откуда же мне их взять? Я и так сделал для вас все, что мог, – сказал Казимеж и, встав из-за стола, подошел к окну.
За окном расстилался мартовский пейзаж. Вдалеке на почерневшей дороге показалась бричка – это женщины возвращались из костела; лошади тащились медленно, с трудом вытаскивая копыта из грязи.
Старик приблизился к сыну, который был на голову выше его. Поглаживая Казимежа по лацкану пиджака, сказал:
– Слушай, Казек, а эта пани?
– Какая пани?
– Ну что ты, сынок, ведь все знают… Да эта, твоя… Говорил же ты когда-то, что это она Баранувку дала нам. Пусть выручает…
Казимеж возмутился:
– Что вы еще выдумали!
– Ничего я не выдумал, – настойчиво продолжал старик. – Коли уж начали, отходить некуда. Взял у нее один раз, должен и другой раз взять…
Казимеж повернулся спиной к старику, прошел в угол и сел на диван. Отец топтался по комнате.
– Ну посуди сам, – говорил он. – Как быть-то? Что же нам, пропадать? А твоя мамзель или графиня на дукатах сидеть будет? И не даст нам ни крейцера? А откуда же нам взять, черт его дери? Захотелось тебе из нас землевладельцев сделать, так не по миру же теперь с сумой нам идти. Этого ты хочешь? Я могу и на станцию вернуться, кладовщиком в депо или стрелочником, там специалисты нужны, а я хоть и стар, но еще управлюсь. Да жалко этого имения, столько труда вложили – и все зря. Подумай, сынок…
В эту минуту приехали женщины и, как были – в салопах и платках, – ввалились в комнату; повеселевшие сестры были похожи на расшалившихся девчат. Казимеж мысленно сравнивал их с Билинской и чуть не вслух сказал самому себе: «Нет, Марии нельзя сюда приезжать».
А мать будто прочитала его мысли. Снимая с себя грубошерстный платок с длинными кистями, она посмотрела на сына уже без издевки. На секунду в ее больших черных глазах мелькнула нежность. Она подошла к сидевшему у стола сыну и, быстро наклонившись, поцеловала его в голову. Он покраснел и повернулся к матери. Она улыбнулась. Редко гостила улыбка на этом строгом, морщинистом продолговатом лице. Но в тот миг, когда мать улыбалась, она была очень красива.
– Что, мама? – спросил Казимеж.
– Ничего, сынок. Далеко ты от нас улетел. Не догнать нам теперь тебя, сокол ты наш.