412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шугаев » Избранное » Текст книги (страница 18)
Избранное
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:56

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Вячеслав Шугаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 46 страниц)

11

На заводе, в толчее пересменка, он несколько забылся, с причудливым старанием принялся примерять к своему настроению этих спешащих, шумных людей. «На вид у всех жизнь чин чинарем идет. Или научились нелады за проходной оставлять? Ну, ни про кого не скажешь, что у него горе какое-то или беда. Усталые – да, смурные, – да, – я бы три смены подряд мог пластаться, на карачках выползти, лишь бы ничего, кроме усталости, не было. Неужели у всех верные жены и дома полный ажур? Нет, кто-то наверняка притворяется. Или не придает значения. Притерпелся, наплевать, глаза закрывает, лишь бы не видеть. Что же, я особенный, на душу хлипкий – почему меня-то это с ума сводит, жить не дает? Как граф какой-нибудь из себя выхожу. По книжкам, все графья от ревности стрелялись. Граф не граф, а тоже впору стреляться! Сердце-то куда девать?!

Конечно, никому про это и под пыткой не расскажешь. И позор и жуть. Значит, ты с изъяном, значит, так себе человек, раз тебя можно обмануть, бросить, раз тебе можно за три недели замену найти.

А все-таки как же другие терпят? Ведь есть они, есть, другие-то. Узнать бы, поучиться этому терпению. Или такое дело – никто не поможет? Твой крест, сам и неси».

Он увидел Риту. В черном свитерочке, в черном, с редкими багряными листьями, платке, она выглядела осунувшейся, печально похорошевшею. Встретила Василия усталой улыбкой, как показалось ему, рассчитанной на сочувственные, участливые расспросы. Эта улыбка, кокетливая траурность наряда отозвались в Василии мгновенным неприязненным хмелем: «Ну, приставленная. Изо всего спектакль устроит». И подавляя его, долею ума понимая его вздорность и несправедливость, Василий заговорил с этаким лихим, напористым возбуждением:

– Невестке привет!

– Здравствуй, Вася. – Она потупилась, чуть втянула щеки – сирота казанская, да и только. – У тебя настроение – хоть взаймы проси.

– Пожалуйста! Даром отдам! А ты что это как монашка? Дай-ка, дай-ка поближе гляну: ты смотри, даже ресницы не красит! Федьке карточку пошли, а я, как запасной свекор, удостоверю: живет твоя Рита монашкой. Не забыла про свекра-то?

– Ничего я не забыла. Давно не виделись, Вася. А тебе бы почаще спрашивать-то.

– Есть, исправлюсь. Главный вопрос: как блюдешь себя, держишь?

– Ой, Вася. Уже пять писем пришло.

– На все ответила?

– Так пока некуда отвечать. С дороги прислал.

– Потому и киснешь?

– Почему кисну? Вообще. Теперь мое дело ждать. А будто вчера проводила.

– Руку жала – забывала… К старикам-то переехала?

– Нет. Так подожду. И у них пока так бываю.

– Решила, значит, всерьез присмотреться и всерьез подумать?

– Как-то ты шутишь, Вася… Хуже свекра.

– Какие шуточки! Попостишься, траур выдержишь, а потом твой «так» только и видели: прощай, Федя, кажется, я полюбила другого.

– Что ты болтаешь! – У Риты возмущенно-влажно остыли глаза. – Как не стыдно! Эх ты!

– Ни в одном глазу. – Конечно, замутилось что-то в Василии, воспротивилось, но он отмахнулся. – Все я про вас знаю. Все и еще кое-что.

Рита сморгнула обиду, вся как-то уменьшилась. Он поморщился, встрепенулся, хотел догнать, но опять справился с ненужной теперь совестливостью. «Обойдется. Начни сочувствовать да вздыхать вместе с ней – живо-два от рук отобьется, – попробовал он оправдаться, не получилось – все еще видел Ритины поникшие плечи. – Самому тошно. Собралась ждать, так жди по-человечески. Если Федьку любишь, скрась старикам дни. Вообще без нее не знаю куда деться!»

Тут же вспомнил, как недавно еще говорил Рите с ворчливою самоуверенностью: «Так не любят. Чего бояться, если любишь?» – ее торопливое, детское любопытство: «А как, Вася, как?!» Смешно, очень смешно, когда человек пыжится, поучает, на самом деле ничегошеньки не зная. «А как действительно, как? Кто бы меня научил. У кого бы спросить? Ни за что ни про что девку обидел, – сам-то валун полированный. А туда же – судить-рядить. Как вот надо жить, чтобы тебя не продавали?»

Прямо-таки с болезненным нетерпением ждал он цеховой нервной суеты – некогда, некогда будет бередить свежую, незалатанную беду. Но, видно, многого захотел: смена выпала мирная, неспешная и не дала роздыха напряженно работавшей душе.

Саня Мокшин с подручным снимали детали, не разгибаясь, торопливо крутили гайки, потому что уже подогнали кран и на куче деревянных кирпичей, которыми мостят пролеты, сидел стропаль Коля Арифметик, угрюмо-сонный мужик.

Василий постоял возле них, подождал – может, Саня из-за чего вскинется. «Ну давай, Саня, покачай права, душу на кулак вымотай – все легче станет!» Но тот удивленно, быстро покосился: чего, мол, тебе надо, и снова застучал, замелькал ключом – странно и одиноко взбухла, проступила правая лопатка, точно билось спрятанное под спецовкой крыло.

«С Колей, может, поговорить? Уж он-то наверняка повеселит. – Стропаль угрюмо, медленно курил, легонько прижевывал губами, словно говорил что-то шепотом сам себе. – Опять какую-нибудь ерунду подсчитывает. Поговорить, что ли? – Василии достал папиросу. – Сейчас подойду, прикурю. Но ведь ничего толкового не скажет. Собьет какой-нибудь мелкотой, еще хуже станет. – Василий удивился, вдруг обнаружив, что ему уже больно тратить свое смятение, такое мучительно полное, разбавлять его житейской водицей, прикасаться неловким, незначительным разговором. – Да как же тогда легче-то будет?» – совсем растерялся он.

Арифметиком Колю прозвали за пристрастие к странным подсчетам. К примеру, он вычислил, что за двадцать лет мог бы трижды обогнуть земной шар на трамвае. При этом Коля поднимал палец и говорил: «На трамвае! Подумаешь, на спутнике облететь. Попробуй на трамвае объехать. Я почище космонавтов буду. Им, понимаешь, значки за это, деньги, а мне что?»

В другой раз Коля сообщал, что за год он выпивает в цехе пять кубометров газированной воды. «Без натуги выпиваю, можно сказать, шутя. А если бы приналег? Чемпионом бы стал. Любого бы перепил. Знаешь, сколько в кубометре воды водки?»

Или однажды с мрачной торжественностью объявил: «Восьмой год подряд работаю в третью смену. Если в целом считать. Восемь лет баба без меня спала. Конечно, Ленька не мой. Это я прямо скажу. Разве ж можно восемь лет за здорово живешь во вдовах ходить?»

Василий, вспомнив, как потешался и хохотал над Колиными подсчетами, неожиданно возмутился: «Ну его к черту! Дурью мается, а мы рады, палец нам показали, животы вот-вот надорвем. Как же это можно – себя оплевывать и еще хохотать! Почему я не думал, не замечал – ведь жутко же! Свиньей в луже барахтаться. И напоказ, напоказ. Где смысл, где суть, как можно?!»

Он бросился к своему станку, долгожданному, спасительному. Грубо отстранил, почти оттолкнул Юрика от штурвала, вцепился в него, прохладно-привычный, с отполированной сварочной мозолью на стыке. Работать, работать, работать! Уж работа-то не предаст, не посмеется, не обманет! Только она, только она. Смягчит, утешит, освободит.

Настроившись, поостыл, включил механическую подачу, но не присел, устало привалился к поручню, устало, без охоты, закурил.

– Ну ты меня и напугал! – Юрик поправлял ногтем пробор и, не зная Васильева настроения, неопределенно, бесцветно улыбался. – Что за паника, думаю? Министр приехал, Безбородько из отпуска вернулся? Или, думаю, Вася на рекорд пошел?

– Надо же, он думает. Часто ты думаешь?

– Вопрос не ясен, но отвечу. Каждую минуту, Вася. То о тебе, то о себе.

– И что ты обо мне думаешь?

– Ты мой учитель, мой лучший шеф то есть. Старший друг и брат. А?

– Ясно. Слушай, Юрик. Что это за девчонка с тобой была на проводинах?

– А что? Глаз поимел?

– Хорошая девчонка. Только дурака любит. Все у нее в глазах, как на ладони.

– Плохих не держим. Понимать надо.

– Ну а в армию, Юрик, уйдешь? Она останется, допризывники останутся. Тогда как?

Молочно-голубые глаза Юрика загустели на миг, посинели в мгновенном испуге.

– Обыкновенно, шеф. Жена найдет себе другого…

– Теперь слушай, что я о тебе думаю. Гад ты, сопляк, пошел вон стружку чистить! – Василий закричал и даже, наверное, ударил бы Юрика, если бы того этим криком не сдуло с мостика.

«Все мы хороши, все. Смелые, веселые, охочие, пока нас не коснется. Все знаем, все видели, все пробовали – хахали высшего разряда. Ничего не дорого, все обхохочем. А вон как глаза-то заметались. Даже подумать ему страшно, что его девчонку дегтем вымазать можно. А все равно гонор скотский верх берет. Хороши, лучше некуда.

Я тоже разошелся – удержу никакого. Кавалер, любую за минуту уговорю. Фаечку – на остров, Аграфену – под черемуху, – гад хуже Юрика. Фаечка тоже придумала: люблю женатиков, они такие совестливые. Где она, совесть-то, в каком глазу?

Может, весь этот ужас, позор в отместку мне? Может, Ольга в тот же самый вечер? Может, донеслось как-то до нее, долетело, почуяла как-нибудь. Что пора со мной рассчитываться, пора поквитаться. Вполне могло быть такое совпадение. Да не совпадение, а наказание. Мне, мне наказание за все мое козлиное нутро!»

Он не успокоился, не примирился, но мелькнула тень какого-то причудливого облегчения, какого-то объяснения случившемуся, и Василий готов был ловить эту тень до окончания века. «Надо узнать, обязательно узнать, так ли это? Но как я узнаю? Легче язык проглотить, чем спросить о таком. Ну, не знаю как, все равно, но надо, надо, обязательно!»

Со смены бежал, твердя это «надо», мимо мягкой, теплой ночи, мимо такого обнадеживающего запаха отдохнувшей тополиной листвы.

12

Дома, только ступив на порог, он увидел стоптанные Мишкины сандалии, заглянул на кухню – за пустым столом сидели Ольга и Евдокия Семеновна, обе зареванные, красные, с мокрыми платками в кулаках.

– С приездом, Евдокия Семеновна. – «Быстро собралась, с последним автобусом прикатила. Как же: выручать надо дочь, любую беду от гнезда отведу». Впрочем, Василий не осуждал тещу, просто подосадовал, что приехала не ко времени – при ней и говорить и мучиться придется с оглядкой, не в полную боль и силу. «Ей-то зачем Ольга рассказала? Легче от этого, что ли? Чем-нибудь да все кончится. Можно было на троих и не разбрасывать».

Теща засуетилась, загремела крышками.

– Что же мы расселись-то! Человек с работы, а у нас – не у шубы рукав. Сейчас, Васенька, сейчас. Покормлю.

– Ладно, мама. Иди, отдыхай. – Ольга тяжело, через силу встала. – Я сама. Сама тут разберусь.

Теща сразу сникла, снова заплакала, по-старушечьи, немощно сгорбилась, подрагивая головой, ушла к Мишке в комнату, заскрипела, зазвякала под ней раскладушка – легла не раздеваясь.

– Что же ты, промолчать не могла? – Василий налил молока, жадно выпил; тошнотная, сухая пустота подкатывалась к горлу, как с большого похмелья. – Есть не буду, не разогревай. Мало тебе моего знания? Мать-то при чем? Или и ее не жалко?

– Я молчала. Она сама догадалась.

– И что говорит?

– Что я – дура. Что бить меня некому и стыда не оберешься.

– Совершенно верно. Лучше и не скажешь.

– Теперь что об этом. Хватит. Мишка тебя все дожидался. Еле уговорила лечь. – Она потянулась за платком, прижала к припухшим, больным, уже бесслезным глазам. – Ой, как его жалко! Худенький, ласковый, теплый.

– Ну-ну, пожалей, пожалей. – Василий вспыхнул. «Разжалелась. Сочувствия требует. Может, мне еще и утешать?» – О Мишке помалкивай. Знаешь закон: дети за наши грехи не ответчики. Так вот, Мишка за твои грехи отвечать не будет.

– Потому и жалко, Вася, что будет… Теперь не отмолчишься. Ты говорил днем, что тоже мог бы уйти, тоже кто-то был… Нет, нет, я не спрашиваю: кто, к кому. Но я вот думала… Неужели только в отместку сказал? Я тебе больно, ты – мне… Значит, и без меня уже трещина появилась, значит, все равно распалась бы жизнь. Ты бы ведь тоже не захотел скрывать. Что-то сломалось, исчезло, что ж теперь Мишку в судьи выбирать. Давай уж сами судить. Больше некому. – Она говорила робко, пробиралась от слова к слову как бы на ощупь. Брови у нее приподнялись удивленно-грустно, точно она не знала, откуда эти слова берутся.

– Во-он ты как. Забываешься, Ольга Викторовна, ох, забываешься. Обман обманом хочешь вышибить. Конечно, я бы тебе никогда не сказал, мой грех не имеет к тебе никакого отношения. Никакого. Я уже говорил и говорю: кроме вас, мне никого не надо. Неужели не ясно? А ты забыла, предала. Ни за что ни про что. Всем, всем виновата! И тем, что было, и тем, что есть! Я судить буду, я, и твоя помощь не требуется. Какая трещина? Что сломалось? Все по уму было – это ты сломалась, от добра добра искать стала!

– Пусть я. Пусть кругом виновата. Но ведь случилось, случилось. Почему ты об этом не думаешь? Почему ты меня только в дрянь превращаешь? Неужели сердца в тебе нет посмотреть по-другому? Ты все твердишь: грех, грех. Только этот грех и видишь. Дальше взглянуть или боишься, или не хочешь. Правым себя чувствовать очень удобно и, главное, думать не надо. Кричи знай. Обвиняй. Уничтожай. Ой, как легко это, Вася.

– Это мне-то легко? Ну, молодец, рассудила. Со всех сторон я, Ольга Викторовна, рассмотрел это дело. И вблизи и издали. Разлюбила ты меня – вот что исчезло. И грех больше перекатывать не надо. Именно ты разлюбила, не я, и, может, правду говоришь: не вина это, а беда. Одно только горько – могла бы подождать грешить-то. Расстались бы – и вольной воля. Или бы уж молчала. Не собиралась жить, зачем же напоследок-то еще топтать? Могу и дальше сердце тянуть, могу и поинтересоваться, а почему разлюбила? Какого рожна не хватало? Но не буду. Насильно мил не будешь.

– Быстро как все. Решаем. Приговариваем. – Она вздохнула спокойно и устало, с привычной, давней сосредоточенностью пощурилась на букет саранок, словно перебирала их глазами, погладила нежно-алую сквозную резьбу. – Раз – и разлюбила. Раз – и жить не собиралась. Просто и понятно, а я вовсе об этом не думала. Думала, что скажу, знала, что скажу – маленькой, даже секундной мысли не было утаить, промолчать. Потому что не по-человечески было бы, нечестно… Не знаю, путано все… А когда совсем уже подлетали, на посадку пошли, вместе вот с этим, ну, с новостью, что ли, было и нетерпение Мишку увидеть, домой попасть. И тебя. Я даже испугалась – такая мешанина во мне ворочалась. Дура я – мама права. Тебя увидела – так страшно стало, я прямо тут же, в ту же секунду, поняла, как я соскучилась по вас. Не знаю, Вася, ничего не знаю. И мне ведь плохо!

– Знаешь что? Не могу я, когда ты так говоришь. Спокойно все перебираешь, будто из кино пришла. Не могу! Тьма сразу в глазах – ну не знаю, что с тобой бы сделал! Орать сейчас буду! Иди лучше спи.

Она ушла.

«Не про то говорила, на одном месте толклись. Опять зашелся, обиду попридержать не смог. Вдруг наказание? Наказание – совпадение? Или в чистом виде? Сразу бы надо, с порога и спросить. Бестолково, конечно, и неловко, ну а если в этом все дело? Донеслось, долетело… Да нет. Она бы сейчас сказала, сердце, мол, болело, предчувствия были, потому, мол, все и ускорилось, потому и не выдержала. Опять не так думаю. Не хочет она оправдываться, не может. А предчувствия вспоминать – значит, оправдываться. Может, и были, может, и ныло. Она главное сказала и больше мельтешить не будет. Характер не тот – за криком да за нервами забыл про него. Вообще, хорошо, что не спросил. Стыдно. Сейчас уже стыдно, а если бы начал… К черту, хватит! Какое мне еще наказание надо?! Наказан вот так – вывернуло, прополоскало, и на кол сушиться повесили. За что только? Да ни за что, на роду написано. Но за здорово живешь ни судьба, ли люди не наказывают. За какую вину? Что я натворил? Или – мы? Вообще с какого теперь бока жизнь ласкать? Чтобы понятнее стала?»

В комнате Ольга сидела возле расправленной постели. Она сидела на игрушечном Мишкином стуле – нелепо и неестественно поднимались колени, упавшие руки касались пола, и была на лице отчаянная потерянность и усталость. Видимо, она совсем собралась лечь – даже халат расстегнула – но, наткнувшись на белизну широкой супружеской кровати, только теперь по-настоящему увидела будничную, неумолимую сущность случившегося. Теперь все порознь, теперь не соединит их и это белое, рассеченное синею тенью пространство.

Он увидел смуглые, сильные, высоко заголенные колени, ореховую позолоту налитых, помолодевших плеч и груди, розовый, бесстыдный теперь лифчик, который сам когда-то дарил к женскому дню, увидел забытую, родную наготу, теперь не его, невыносимо не его, и зажмурился, и если б был один, наверняка бы застонал. Нестерпимо, неизъяснимо больно – Василий сорвал со стола скатерку, швырнул Ольге:

– Закройся хоть! Не на пляже ведь!

Она вздрогнула, вскочила, запахнула халат.

– Тише. Мама не спит. Пожалуйста, тише.

Подстегнутый, возмущенный ее наготой, он яростно, сипло зашептал:

– Слушай, а вдруг у тебя ребенок? От него?! Вот и будет у Мишки брат. Как он называется-то? Сводный, сродный?

– Не надо. Нет. Какой же ты! – В шепоте ее была какая-то шелестящая торопливость, наверное, поэтому ему показалось, что она вскрикивает.

– Немазаный-сухой! А я сводный отец?! Мне что, я могу! Шея крепкая. Хочешь, его выкормлю, вынянчу?. Все грехи одним махом искуплю. Хочешь?

Она заплакала. Он отрезвел и с постороннею, усталою ясностью удивился: «Неужели это меня корежит и крутит сейчас, неужели это Ольга наплакаться не может? Зачем? Кому это надо? Уж больно не скупимся на боль. Не враги же мы, люди. Муж и жена. Малость попорченные – ну не вешаться же теперь?»

Он принес из кладовки тюфяк, расстелил на полу. Ольга уже лежала, отвернувшись к стене. Осторожно взял свою подушку, выключил свет. Устроился, растянулся на кочковатом тюфяке, пахнувшем пыльной, старой полынью, пучки которой висели по углам кладовки.

Лунные зайцы медленно, сонно гонялись друг за другом по стенам. Тишина, зыбкая, светлая, ночь совсем отделили, отодвинули от Василия недавнее разрушительное беспамятство. Лишь в теле оно еще отзывалось слабым ломотным гудом.

Заговорила Ольга:

– Не знаю. Не знаю, Вася. Так я тоже не думала… Он очень удивлялся мне. Какие у меня волосы, какие глаза, какие руки. Нет, нет, не комплимент – я бы сразу почувствовала. В самом деле удивлялся. Искренне. Прямо радовался, когда меня видел. Вместо «здравствуйте» все строчку есенинскую повторял: «Я красивых таких не видел…» Мне неловко было, стыдно даже – ну какая я красавица? Но вот он что-то высмотрел. Не знаю, как объяснить, но видно было, что не льстил, а верит в это, удивляется… Никто мне еще так не радовался, как он…

Опять стеснилось, жарко заболело сердце. «Молчи, молчи. Ничего тебе не надо знать. Ничего бы лучше не знать!»

13

То ли спал, то ли нет, скорее нет – голова не очистилась от сухой, давящей рези. Рано, до солнца, поднялась теща, стараясь не шуметь, ходила так, что гнулись половицы, уронила на кухне кастрюлю – Василий, не открывая глаз, слышал все это до последнего скрипа и дребезга.

Ольга вышла к ней, глухо, неразборчиво пошептались, вроде бы завсхлипывали. «Ну, принялись, на день-то не хватит». Он окунулся в секундное, легкое забытье, которым начинаются утренние сны, но, дернувшись, испугавшим, неизвестно чего, вынырнул, услышал Ольгин голос:

– Вася, пожалуйста, проводи маму.

Неторопливо сел, протер глаза, покашлял – неловко все же просыпаться под тещиным взглядом – уж она-то, наверное, как надеялась! Ночь сведет, помирит, все грехи покроет. Да вот не та ночь выпала.

– Что так быстро, Евдокия Семеновна? И не погостили толком.

– До гостей ли, Васенька! Дом бросила – соседке не успела наказать. Я бы и одна дошла, да ведь на вокзале не пробьешься. С утра пораньше куда-то всех несет.

Позавидовал, что через пару часов она войдет в старый тихий дом под черемухами. Почти от его крыльца поднимается к сосняку на увале мягкая луговина и синё втекает в приветливый, неглубокий распадочек. Кедровки покрикивают, дятлы стучат, сойки бесшумно просверкивают радужно-голубым пером.

– Встаю, встаю, Евдокия Семеновна. О чем речь.

Туманно-влажное утро, омыв голову, несколько утешило, смирило ее. «Что за трещину она вчера разглядела? Нормальная жизнь, как у людей, а может, и получше. Была нормальная. Гладкая и круглая, как яичко. Ну, где, в каком месте лопнуло-то? Убей, зарежь меня – не вижу. Видно, по-другому как-то надо думать. То ли сзади, то ли спереди на нее смотреть? То ли сверху? Трещина пока одна, да не трещина – разлом целый: семьи не стало. Ну, ладно. Предположим, ничего не было, ничего не случилось и не сломалось. Ольга вернулась, все у нас как прежде. Но трещина эта проклятая где-то есть. Мать честная, заумь какая-то! Подожди, не дергайся. Ведь если бы она не созналась, если бы промолчала, все равно это неладное-то было бы, было – вот в чем беда!

Совершенно верно, было бы. А теперь давай ищи трещину, шарь как следует, не торопясь. Живем, Мишку растим, дома мир да лад, на охоту езжу. Ольга в школе своей с ребятишками – чем не жизнь? Микронного зазора не нахожу, не то что трещины. Сбила меня Ольга Викторовна с панталыку – что исчезло, что сломалось? Душу за нее и за Мишку выложу! А куда ты ее выложишь? Кому она нужна? Ольге Викторовне, к примеру, не нужна. То ли колер не тот, то ли размер не подходящ. Тесная, жмет, так сказать. Чуть бы посвободнее да повместительнее. Ну уж какая есть! Другую не нажил. Раньше, значит, подходила, а теперь другую подавай. Безразмерную: тяни – не рвется. Нету у меня такой! И трещины нету. Не вижу, не нахожу. Пропади все пропадом! Почему же искать-то охота?! Прямо зуд какой-то! Где она? Хоть бы стык нащупать».

– Вася, Васенька! – Он так начал мерить, так забылся, что теща, хватая ртом, нездорово, сыро раскрасневшись, не поспевала за ним. – Не могу! Постоим. Ух! Так бежать, в Крестовке вперед автобуса будешь.

– Извините, Евдокия Семеновна. Это я спросонья шустрю. Давайте вон на лавочку. Что ж вы сразу-то меня не осадили? У-у, да с вас ручьями. Давайте, давайте посидим.

Потом потихоньку довел до трамвая, потихоньку довез до автостанции, открыл ей окно, достав из сумки алюминиевый пенальчик с валидолом. Стоял рядом, морщился, ругая себя, и виновато смотрел сверху на седую тещину голову.

На станции она отошла, одыбала, пока он стоял за билетами, купила в раннем буфете шоколадку Мишке, сходила умылась, погнала Василия домой – сама теперь доедет, не в Киев собралась. Но он подождал, усадил в автобус и было пошел – теща опустила стекло.

– Вася! – слезно, умоляюще посмотрела. – Ты уж будь мужиком. Держись. Поучи ее, что ли. Прибей малость, дуру такую. Господи, хоть бы не ездила она вовсе! Прости ты ее! Ради Мишки прости! По дурости, Вася, все по дурости – за дурость спроси, строго спроси. До последнего только не доводи…

– Ну, я побежал, Евдокия Семеновна. Счастливо доехать.

Утро переходило в день, поднимался ветерок, смягчаемый пока низовой росяной прохладцей. А через час-другой усилится, станет тоскливой, хлещущей жарой.

Василий возвращался пешком – некуда, незачем было торопиться. «Никогда, говорит, никто мне так не радовался, как он. Неправда же! Зачем же зря оговаривать? Будто я не радовался – прямо душа млела, деться не знал куда. Сказать только не мог. Как собака. Неужели не видела?

Конечно, тот гад калужский наловчился, насобачился слова говорить. Вот откуда такие берутся? Приехал, пристал, что же, не знал, что чужая жена? Скотина! «Я красивых таких не видел…» Делать нечего, дай с чужой жизнью поиграю.

А вдруг не видел? Вдруг всерьез? Приехал и ахнул: боже мой, где она жила-была? Почему я раньше-то ее не встретил?!»

Василий увидал Ольгу так, как никогда не видел. На срезе какого-то белого песчаного берега, одиноко, задумчиво идущую по тихой накатистой воде.

Волосы, плечи, золотистые руки, которые он знал наизусть, под теперешним его небывало пристальным взглядом превращались в недосягаемые, мучительно волнующие черты. «Что же, пес этот калужский в меня переселяется? – Василий крепко, с силой отер лицо. – Знал же, знаю, что лучше ее нет, не может быть. Как же я забыл? Как теперь вспомню? Как, как теперь буду?!»

Дома по комнатам уже бродил сонный, сладко припухший Мишка. Василий поднял его, зарыл задрожавшее, ослабшее лицо в Мишкину рубаху.

– Вчера ждал, ждал – нету. Сегодня нарочно проснулся – опять нету. Тебя почему дома-то никогда не бывает? – весело-сердито спрашивал Мишка, и пробивались в его голосе бабкины ноты.

– Ты не доспишь – как же. Вчера пятки щекотал – не проснулся, собаку знакомую позвал. Лаяла, лаяла – ты хоть бы хны.

– А куда она делась?

– Полаяла да ушла. Что, у нее дел, что ли, мало?

Рядом вздохнула Ольга. Василий, и не видя, понял, что она удерживает слезы.

– Давай, Мишка, бриться, мыться, умываться…

– Лицо или вообще?

– Вообще. Чтоб как чугунок начищенный звенел.

Они молчали, пока Мишка мылся: Ольга – на кухне, Василий – в комнате.

Мишка что-то учуял, догадался острым сердчишком, ластился, в глаза заглядывал то матери, то отцу, звенел и звенел над их молчанием. Когда сошлись за завтраком, Мишка, сидевший между ними, сказал:

– Отгадайте, что такое – мапа? – И тут же, с каким-то взрослым пренебрежением к себе добавил: – Нет, плохо. Сразу ясно, что мама и папа.

Опять, приостанавливаясь, вздохнула Ольга. Когда Мишка убежал на улицу, сказала Василию, дрожаще, покорно, с налитыми глазами:

– Вася, не могу. Пусть все будет как было, Вася!

– Не может, нельзя, не выйдет уже так. Слышишь?! Нельзя уже так!

Выскочил на балкон.

Невозможно простить, невозможно жить без нее, невозможно стоять под этим жарким, ослепительным ветром.

1975 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю