Текст книги "Избранное"
Автор книги: Вячеслав Шугаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 46 страниц)
У причальных раздвижных перил осталась девушка, верно, не захотевшая идти в толпе. Она облокотилась на перила, слегка перегнулась к воде – черные, свободно распущенные волосы скользнули с плеч, стекли вдоль щек. «Что она там увидела? – удивился Василий. – Стоит и стоит. Плохо ей, что ли? Или ревет? Похоже. Вон плечи обхватила – в дрожь от слез кинуло».
– Эй! Гражданка! Тебе случайно не помочь? Эй, девушка! Может, проводить куда надо?
Из-под волос вынырнуло юное, курносое, толстогубое лицо, и девчонка спокойно спросила:
– Долго думал?
– Чего думал?
– Как пристать?
– Я думал, ревешь. Больше, ей-богу, ничего не думал.
– Я?! Реву?! Ой, держите меня! – Девчонка засмеялась, вспышка белых, ярких зубов осветила ее губастое, грубое лицо каким-то трогательным, беспомощным простодушием.
– А чего тогда стоишь? Деваться некуда?
– Хочу и стою.
– Хочешь на танцы? Или в парк пошли, а? На карусели-качели?
– Ой, умора! В парк! В комнату смеха, да?!
– Нет, без смеха. Серьезно приглашаю!
– Лимонадом будешь угощать?
– Можно и покрепче. Как захочешь.
– А дальше что?
– Погуляем. В кино можно.
– В кино не хочу. Все картины смотрела.
– Значит, погуляем, поговорим.
– А потом?
– Ну, не знаю… – смешался Василий, но тут же нашелся: – Домой провожу. Чтоб хулиганы не приставали.
– Вот и ты, дядечка, не приставай. Хватит. Наговорились всласть. – Девчонка опять перевесилась через перила.
– Я же по-хорошему. Тебе скучно, мне скучно…
– Хватит! – закричала девчонка. – Караул! – гулко и тревожно прокатился крик по воде.
– Режут тебя, да? Грабят? Ну, привет, пока – только не ори.
На бугре, под тополями набережной, обернулся: девчонка смутно угадывалась под скудным кругом причального фонаря.
«Дядечка! Крепко приложила, крепко. В двадцать семь – дядечка, лет в тридцать – папаша, а под сорок – дедом обзовут. Так пойдет – быстро состарюсь. Сколько же ей? Шестнадцать, семнадцать? Черт их поймет!»
Василий вдруг устал, сонно отяжелел – еле ноги дотащил до автобусной остановки. Превозмогая желание немедленно прилечь на скамейку, он перечитал зажегшиеся вокруг вывески. Привычно, с бесцельной серьезностью перевернул слова: «игинк», «кабат», «онив» – к игре этой его пристрастил Мишка, сын, узнавший буквы в пять лет и распорядившийся новым знанием шиворот-навыворот. Вообще со словами Мишка обращался так же запросто, как и с другими игрушками: разбирал, развинчивал, переиначивал и вскоре понял, что слова можно сочинять. Однажды в городе остановился зверинец, и Мишка, довольно рассеянно посмотрев на приезжих львов и слонов, прямо-таки прирос у беличьего домика. В нем кружилась, сновала, металась рыжая белка, – видимо, ее стремительная жизнь и заворожила Мишку. Он притянул Василия за рукав и, удивленно дергая черными бровенками, сказал:
– Смотри, зырок?!
– Какой зырок?
– Да вон. Зырк, зырк. Даже глаза заболели.
– Ты про белку, что ли?
– Ну да! Похожа на зырка?
– А какой зырок-то, покажи!
Мишка рассердился:
– Это я ее так назвал! Как же я тебе имя покажу?
– Ладно, понял.
– Похоже?
– Похоже.
Дома, предостерегающе таращась на отца, Мишка заторопился:
– Мама, зырок! Угадай!
Ольга негромко, шутливо ахнула и взялась за голову.
– Значит, мама теперь зырок? Что же мне делать, куда же бежать?
– Мама, мама, мама! – Мишка рассмеялся. – Угадай, кто такой зырок?
– Зверек.
– Да, это легко. А какой, какой?
Она сощурилась, потянула пальцы к виску, легонько наморщила лоб – задумалась всерьез, вовсе подыгрывая Мишке.
– Или лисенок, или… – Ольга замедлилась, щеки заалели от азартного желания угадать, – или бельчонок.
– Ура, молодец, правильно! – Миша бросился к ней на шею.
Щеки ее вмиг ожили, потемнели от румянца, она облегченно вздохнула.
Василий удивился:
– А как это ты дошла?
– Не знаю, – она улыбнулась растерянно. – Представила, вообразила и догадалась.
С тех пор и началось:
– Пап, угадай, что такое курум?
– Угадайте, угадайте! Мама, папа. Талаг?
Василий из ревнивого соперничества с Ольгой пробовал угадывать, но – по его словам, шарики не в ту сторону работали, – измучившись, только пот вытирал. Ну как догадаешься, что «курум» значит гречневая каша, а «талаг» – дождевая лужа. Ладно, хоть осилил игру в перевертыши, а то перед Мишкой вовсе бы неудобно было.
Дожидаясь автобуса, разбитый бестолковым вечером, Василий подумал о Мишке, давно уж, конечно, спавшем на мирной бабушкиной кровати. Десятый сон, наверно, покружился сейчас вокруг его стриженной под нуль головенки и опустился, сморил еще глубже, еще слаще – зачмокал Мишка от удовольствия, засвистел маленьким, каким-то пушистым носом. «А отца твоего черти носят, дурь дубовая. – Василий вновь перечитал, перевернул слова на вывесках. – Дела мои, Мишка, кабат. На душе – кабат и в голове – кабат».
Перед сном, раздетый, посидел на диване, покурил, погрузившись в тяжелое оцепенелое безмыслие. Лег, закрыл глаза и увидел Ольгу – вернее, сначала поезд, увезший ее. Оконная желтая мережка мчалась по густой, таинственной траве откосов, на мгновение испуганно застывали ослепленные сосны и резко шарахались в темноту, и, вглядываясь в нее, стояла у окна Ольга в пустом коридоре – ночь все раздвигала пространство между ними, и Василий заворочался, закряхтел, ощутив его холодность и пустынность. «Ох, и далеко же мы сейчас друг от дружки. Даже не по себе делается… Давай спи, «дядечка».
3Увидел день в далеком августе, Ольгу, под стать дню, ясную и тихую. Она ходила по школьному двору, негромко, смущаясь своего командирства, говорила:
– Вот здесь, товарищи, нужно поправить забор, здесь вот, где колышки, нужно вырыть яму для прыжков в длину. – Он заглядывала в блокнотик, куда, видимо, подробно записала директорский наказ. – Еще надо покрасить забор, поставить турник и разровнять весь песок на волейбольной площадке…
– Во! Разошлись педагоги! – возмутился Саня Мокшин, которого начальник цеха назначил старшим над посланными в подшефную школу. – У меня артель всего ничего. Твоей работы, девка, до снега хватит. Причем без выходных и в три смены…
– Меня зовут Ольга Викторовна, – не поднимая глаз, краснея, сказала она.
– Давай так, Ольга Викторовна. Забор починим, яму выроем – и шабаш. С нас хватит. А то другим ничего не останется.
– Хорошо, пусть так. – Она взяла лопату, достала из сумочки маленькие лохматые варежки. – Остальное сама доделаю.
– Как это сама? – удивился Саня.
– У вас директор строгий?
– Завода, что ли? Кто его знает. Я его раз в пятилетку вижу.
– А я своего каждый день. Если сегодняшнее задание не выполнить, он дежурство мое не примет. Вообще стыдно и нехорошо выйдет. Мы и так не успеваем – до сентября неделя осталась.
– А он тогда где? Не успеваете, дяди тут за вас ломят, а он, поди, пиво пьет.
– Почему пиво? Он краску уехал доставать.
– Ну, порядки. Мне бы такую жизнь. Что в колхозе, что в школе – все на кого-то надеются.
– Кончай, Саня. – Василий уже жалел ее, хрупкую, беззащитную перед строгим директором, жалел и знал, что никак теперь не бросит ее, пока не выполнит этого задания. – Что ты разоряешься? Нормировщик перед тобой? Воду мутишь и ничего не видишь.
– А ты не суйся! Вижу, что и ты видишь, да разглядывать некогда. Давай бери лопату!
Вскоре печально, чисто запахло теплой осенней землей; травяной, слабеющий, как бы поблеклый дух, не перебивая, нежно оттенял этот запах – тишина и прозрачность августовского дня были так совершенны, что счастливым холодком томило сердце. Они работали рядом, и Василий, с удовольствием подлаживаясь под нее, тоже разговаривал негромко, неторопливо:
– А вы ничего с лопатой, споро управляетесь. Где это научились?
– Я же деревенская. Покопала, слава богу – никогда не разучусь.
– Да?! В жизни бы не догадался. Вы такая… – Он невольным жестом хотел обрисовать ее хрупкость и воздушность, но спохватился, занял руки лопатой. – Вовсе не деревенская.
Она поняла, засмеялась как-то отдаленно, мягко, с нежным придыханием.
– Так я давно из деревни. Но мама меня утешает: подожди, еще ударит в кость матушка-деревня, еще скажется.
В самом деле потом, после родов, Ольгина стать покрепчала, попышнела от материнских преображающих соков.
Но в этот день Василий не поверил, поудивлялся, видя, что ей его удивление приятно.
– Не может быть, ни за что. Вы уж не верьте своей мамаше. Ошибается она – точно.
Саня Мокшин, конечно же, учел его явный интерес к учителке, его явную склонность к шефской работе:
– Васька! Хочешь почетным шефом стать? Песок один раскидаешь и забор тут докрасишь. Смотри, по-ударному трудись – чтоб Ольгу Викторовну директор не ругал! А мы уж пойдем. Тебе что, холостому да неженатому, – не мог Саня Мокшин не позавидовать. – У нас семеро по лавкам, а тебе стараться да стараться.
Доработали вдвоем, уже при длинных прохладных тенях, и Ольга повела его умываться. Ключом открыла парадную дверь, улыбнулась:
– Только для почетных шефов.
В высоком, широком коридоре пахло краской, необжитой новосельной чистотой. Василию показалось, что и коридор покрасили они, а теперь вот ходят, смотрят, согласно думают, как хорошо вступать в приветливо гулкое жилище. Он вздохнул:
– Жалко, что уже ученый, а то бы еще поучился. Придешь первого в школу, а вокруг все новое – парты, стены. Окна сияют. Вроде и голова новой становится. Любил учиться, хоть и не сильно получалось.
– А сильно ученый-то?
– Ну! Семи пядей. Вечернюю десятилетку еле дотянул. Устал так, что ноги подкашивались.
– Так что дальше думать неохота?
– Не в охоте дело. Надо, чтоб кто-то подталкивал, заставлял. Помогал то есть. Вот вы случайно не согласитесь? – ляпнул Василий и тотчас раскаялся: Ольга нахмурилась, замолчала и вроде бы с опаской отодвинулась от него.
Но потом, на улице, под влиянием прекрасного вечера и продолжающегося артельного сообщничества они снова разговорились и до глухой, звездной темноты прогуляли, проплутали по дорожкам городского сада.
В пустынном, черном октябре, когда одиночество непереносимо, как ожидание первого снега, Василий сказал Ольге:
– Искал, искал сегодня сватов – не нашел. Сам скажу: выходи за меня замуж.
– Прямо сейчас?
– Чем скорее, тем лучше. Если изо всех сил ждать, до ноябрьских подожду.
– Подожди, пожалуйста.
Позже, много позже он понял: не надо было объясняться с этакой мимоходной шутливостью – что-то ведь сопротивлялось в нем, но он переломил себя, пересилил сопротивление. Ольга, должно, ждала иного признания, была торжественна, серьезна, а он заставил ее шутить, – как, однако, ей было больно, неловко подыгрывать его незрячей, неуклюжей душе…
4Проснулся от сухой, яркой жары, вдруг легшей на лицо, – с вечера не занавесил окно, и теперь высокое сильное солнце просто-таки придавливало Василия к подушке. «Вот это я по-стахановски! – Он взглянул на часы. – Полторы смены без роздыху!» – затем передвинулся, высвободился из-под солнца, подождал, пока остынет лицо и пропадет из глаз радужная чернота. Комната прозрачно, весело дымилась, солнечные лучи вгоняли в форточку запах нагретой, но еще не пыльной травы, он невидимыми редкими облачками налетал на Василия, и вместе с ним приходили уличные звуки: трель велосипедного звонка, плач ребенка, пароходный гудок, скрежет причальных кранов, водопадный грохот гравия, загружаемого на баржу, – звуки эти, празднично-свежие, не соединились пока в раздражающий шум.
Василий полежал, покачался на душистых, сверкающих волнах, вновь задремал, убаюканный безмятежным расположением духа. Сквозь дрему вспомнил вчерашний поход на дебаркадер.
«Ведь «караул» кричала в полный голос! – Он очнулся. – Да. Резкая девушка. А я-то, я-то! Кавалер нашелся. Понесло меня, разговорился. Ладно, хоть в милицию не попал. Что вот мне надо, что?!»
Он вскочил, принял душ, походил по квартире, выглядывая в окна. Увидел темно-зеленую манящую прохладу травы, ослепительно желтый берег в истомленных солнцем телах, дальние острова, источающие дрожащее, прозрачное марево, – Василий почувствовал в отдохнувшем, каком-то ясном теле такое обилие бодрости, силы, счастливого покоя, что бессовестно было бы жаловаться на жизнь, да и на себя тоже.
Утренним, не терпящим сомнений умом он наконец определил, «что ему надо», оправдал все изгибы личной жизни на ближайшее будущее и облегченно вздохнул. «Всем же снова охота в парнях побыть, в молодость хоть на денек вернуться. Той, ничем еще не разбавленной, воли хлебнуть. Так что Ольгу не задену, не обижу, если маленько в молодости побуду».
Сходил в кино, посидел в городском саду, вернувшись домой, еще поспал, а в одиннадцать вечера отправился на завод.
Табельщица Рита, изловчившись, просунулась в маленькое окошко:
– Вася! Вася! Подожди!
Он подошел, присел вровень с Ритиным лицом.
– Шею-то не боишься свернуть? Федька вернется, а ты окосевшая. Интересно ему будет?
– Вася! Скажи ему: завтра в двенадцать я жду. Он знает где.
– А сама что? Язык проглотила?
– Поссорились, Вася, насмерть. Ой, подожди, – Рита осторожно втянула голову в окошко и через секунду выскочила из будки – высокая, полногрудая, в пышном облаке белых тонких волос. – Да, Вася, ужас! Или, говорит, в загс, или я тебя не знаю. А ему, знаешь сам, в армию через неделю. Ну какой загс? Людей смешить.
– Верит тебе, значит, – Василий неприязненно покосился на бурную Ритину грудь. – Серьезно расстается, какой тут смех.
– Ага, верит. Зинка вон ждала, ждала законного, а он как выпьет – с ножом к горлу: с кем гуляла, кого водила? Я уж лучше так подожду, в невестах.
– Дождешься?
– А я, Вася, не люблю загадывать. Посмотрю, как служить будет. А то вон Верка выскочила в солдатки, а он там шофером был, генерала возил. И вывозил – генеральскую дочь сосватал. Нет, Вася, в дурах еще успею, нахожусь.
– Да… Хорошо видишь. Сначала стелешь, потом ложишься. – Василий представил, как зябнет, чернеет Федорова душа в эти дни, и разозлился: – Что же так-то? Завиляла… Феденька, Феденька! На шею аж при людях кидалась! Дороже не было. А теперь, значит, вы служите, а мы переждем?
– Люблю, Васенька. До смерти люблю. И сейчас бы кинулась. – Рита вспыхнула. – Страшно же, ужас один! Как скажет, на всю жизнь, так и страшно.
– Так не любят, – проворчал Василий. – Чего бояться, раз любишь?
– А как, как?! Вася! – Глаза ее ожидающе округлились, мелькнула вроде бы в них простодушная вера в чудеса. – У меня уж сил нету – ведь кто что говорит. А Федора во сне все время вижу. В гимнастерочке, стриженый и все «ура» шепотом кричит. Изревусь без него. Ну на что ему этот загс? Вася, научи!
– Наверно, с утра здесь стоишь? Советы собираешь? По радио еще выступи. Легче от этого, да?
– Представь себе. – Рита обиделась. – Ничего ему не передавай. Других попрошу.
– Ну спасибо, освободила. – Василию надоел разговор, пора было принимать смену и дела у мастера Безбородько, уходившего в отпуск. – Пока, девушка.
У большого фрезерного Рита догнала его.
– Вася, я больше не буду. Советоваться не буду. Только помири нас. – Она убрала волосы под косынку, лицо как бы осунулось, опечалилось, а обнажившиеся нежно-округлые скулы необъяснимо усугубляли выражение этой печали. Но Василий не заметил обновленного Ритиного лица, из нагрудного кармана вытащил папиросу, закурил, наконец понял Ритины слова, понял и удивился: господи, столько металла вокруг, работы, до поту упираться надо, чтобы справить ее, а тут малости какие-то, пузыри, а не горе. «Честное слово, в самодеятельности этой Ритке выступать, любовь разыгрывать». Улетела ее просьба в чернеющую высь, запуталась в оконных переплетах цеховой крыши. А Василий, не запоминая, сказал:
– Ладно, помиритесь. Помирю, помирю! Раз-два, и помирю.
5Мастер Безбородько, тощий, долговязый, с хищно ссутуленной спиной мужчина, уже ждал его возле металлического стола, обнесенного металлической же оградой, и, как всегда, мрачновато пошутил:
– Не проходи, не проходи. Загляни на могилку.
– Здорово, Касьяныч. Давай отпевай, только быстро. Сменщик сбежит.
– Других, Ермолин, торопи. Меня не надо. У меня вещи в проходной. – Безбородько нехотя шевельнул губами, сизыми от недавнего бритья, улыбнулся. – Теперь тебе, Ермолин, крутиться-вертеться. Держи: вот наряды, вот сменный журнал, остальное перед глазами. Крутись, Ермолин. – Он распрямил жгуты бровей, вроде бы отправлял в отпуск и обычную свою нахмуренность.
– Далеко собрался, Касьяныч?
– Рыбачить, – опять нехотя шевельнулись сизые губы.
– Ну, счастливо. Может, как в прошлом, пораньше выйдешь?
– Пока не надоело.
– На уху-то пригласишь?
– Давай-давай, крутись. Заработай сначала.
Василий засмеялся и через огромный туманный пролет устремился к темной, влажно блестевшей глыбе станка. Переодевался, согнувшись, за низенькой дверкой железного шкафчика, а разогнувшись, увидел подручных – Федора и Юрика.
– Явились, значит… не запылились. Привет, привет!
– Здорово, – мрачно, простуженно прогудел Федор, детина гвардейского роста, с мрачным, темным лицом, с каким-то плоско-объемистым носом, под которым на толстой губе торчала узенькая, нелепая полоска усов. Но были ясны глаза, высок лоб, красивы густо-шелковистые брови – черты эти и смягчали топорную выделку нижней части лица. «Видно, Ритка дождалась его в табельной. Напричиталась, наревелась, вот жених волком и смотрит».
– Привет, шеф, – бодро, с улыбочкой откликнулся Юрик и протянул руку. Василий нехотя, вяло сунул свою: не любил он Юрика, его прилизанную, с пробором голову не любил, застывшую улыбочку в сине-молочных глазах Юрика этого: все как в детсаду знакомится – обязательно назовется Юриком. Опять он «шефа» вворачивает. На такси, понимаешь, поехал…
– Какой я тебе шеф!
– Старшой то есть. Уважаемый, – заулыбался, заулыбался Юрик и хотел по плечу похлопать, этак по-дружески привлечь Василия, но тот не дался. – А теперь совсем начальник, мастерило, босс, командир, – Юрик все-таки сумел, дотянулся и поощрительно похлопал Василия сбоку, по предплечью.
– Ладно. Кончай хихикать. Федька, масленку в зубы, смажь направляющие. А ты дуй за стропалем. Вон ту хреновину, у сборочного, забросите, – Василий махнул на огромную черную тушу – кожух волочильного стана. – Потихоньку настраивайтесь, а я побегу, посмотрю, где что творится.
Василий вернулся, запрыгнул на мостик, свесился влево – на глаз прикинул, где же не «ловится» вертикаль. Вершина детали заметно клонилась к станку – основание все было в литейных кочках.
– Не ловится! Два клина снизу – и вся вертикаль.
– Не лезут, Вася! Уж как бил. – Федор покачивал в ладони пудовую кувалду – белые щепки торчали вместо рукояти.
– Молодец, Федя! Хорошо бил. Думал плохо. – Василий включил верхний ход, расставил покрепче ноги – поплыл на мостике, наводя жерло главного вала на верхушку кожуха. Нацелившись, вручную упер вал в деталь, еще чуть поджал – кожух слегка приподнялся.
– Давай клинья! – Федор и Юрик быстро втолкнули их в щель. Василий укрепил на спине вала проволоку, заточенную на манер карандаша, острие совместил с линией разметки и поехал вниз. Только покрикивал:
– Подбей малость! Еще! Еще! Все! Закрепляй!
– Теперь болты крутите, а я в инструменталку загляну.
6С какою-то тяжелой яркостью освещали инструменталку желто-белые груши «пятисоток». Казенный холод этого света был бы непереносим, если бы ему не сопротивлялись серебристо-масленые бока и спины инструментов, дробя его, превращая в россыпи веселых, прямо-таки елочных бликов.
Василий зажмурился, головой потряс от их затейливо-переливчатой игры, со всегдашним удивлением замечая, что эти радужно искрившиеся, прыгавшие вокруг зайцы быстро вытесняют из него сумрачный, сизый простор цеха. «Как сорока перед медной пуговицей. Шалею от блеска. Недаром Фаечку ни хмурь, ни дурь не берет».
– Эй! Кто парад принимает? – Василий сунулся за один стеллаж, за другой – Фаечку не увидел. – Фая! Ты куда потерялась? Фаечка! – Он звал повеселевшим, враз очистившимся от заботной хрипотцы голосом. – Солнышко! – еще добавил дурашливо-игривого звона.
Фаечка, оказывается, вздремнула за открытой дверкой шкафа, спрятав лицо в изгиб локтя. Василий подул на белую, нежно обнажившуюся шею – Фаечка вздрогнула и резко, торопливо выпрямилась на стуле. Невидяще, пристально уставилась на Василия снизу вверх – через силу очнулась и медленно, сквозь сдерживаемый зевок улыбнулась.
– Ой, Вася. Сморило – не заметила. – Она поднялась, мгновенно замерзла, отпустив дремное тело, и дрожа, цепенея щеками, пошутила: – И во сне тебя видела. Не успела насмотреться, а ты тут как тут. Как током ударило.
– Не к добру, Фаечка, мужчину во сне видеть. Либо деньги потеряешь, либо замуж не выйдешь.
– Не боюсь! Ни капли! Денег нет, замуж не хочу, пусть снятся. Такие вы все добрые, симпатичные во сне-то – хоть не просыпайся! – Она поправляла волосы, мимолетно оглаживала щеки и лоб, словно пыталась погасить темно-золотистый пыл веснушек, и вот в черно-медных пламенеющих ресницах засветились привычною, обволакивающей преданностью сизо-карие, как переспевшая жимолость, глаза. – Хочу, Вася, чтоб ты снился. Разрешаешь?
– Так и быть. По понедельникам. А то надоем скоро, Фаечка! Не смотри так. Я ругаться пришел, а ты меня сразу гипнозом глушишь.
– Ругаться? Со мной? Брови-то, брови у него какие! Дай приглажу – взъерошились, миленькие, – Фаечка, изнемогая прищуренными глазами, потянулась к его бровям и вдруг резко дернула за козырек, натянула кепку на глаза. – Здорово, да?! Скажи, не умею? Раз-два, и завлекла. Завлекла или нет?
– По уши. Теперь и не вырваться. – Василий качнулся к ней, распахивая руки, но Фаечка попятилась.
– Нет, нет. Сначала ругаться, а там видно будет.
– Раздумал ругаться.
– Тогда по-хорошему скажи. Ва-ся! Убери руки! Вот как тресну микрометром!
– Фаечка, понял. Делу время… У тебя какие фрезы? Глина, лапша. Одни жалобы, а не работа. Давай журнал – телегу напишу.
– Будь другом. Мне на-дое-ло воевать с инструментальным. Начнешь отказываться, мол, барахло, а они: не хочешь, не бери. Других не имеем. А я куда денусь? Вы же тут разнесете все.
Пока Василий писал требование-рекламацию, Фаечка стояла над ним, вслух повторяла написанное и нет-нет, упруго и мягко задевала Васильево плечо.
– Фаечка, ты завтра, тьфу, то есть сегодня отсыпаться долго будешь?
– Пока не надоест.
– То есть никуда не собираешься, ничем не занята?
– Вообще-то не знаю. Может, в кино пойду.
– Слушай, пошли на остров. Дни вон какие, а мы их и не видим.
Она опять обволакивала его преданным взглядом.
– Чур, не дурить, Фаечка. Приглашаю серьезно.
– Договорились, Вася. Спасибо. – В глазах дрогнуло что-то, пояснело, и он догадался, что Фаечка хочет спросить про жену. Но удержалась, притушила любопытство. – Загорать так загорать! Что мы, рыжие, что ли?! – Она старательно улыбнулась; облизав губы, неторопливо раздвинула их – влажно, бело, холодно блеснули зубы, – и была в этой улыбке какая-то виноватая, смущенная развязность…
Подручные Федор и Юрик сидели на мостике, отодвинувшись друг от друга: Юрик, свесив локти за поручни, закинув голову, хохотал, а Федор, набычившись, выпятив толстую усатую губу, гнул-ломал в кулачищах стальную кочергу, которой чистят пазы в пристаночном столе. Медленно взблескивая, крутился вал, лампочка-переноска устало свешивалась над расточенным отверстием и, казалось, светила тоже не торопясь, сонно щурилась на неутомимую стрелку резца. «Чистовую гонят, молодцы», – издали похвалил подручных Василий, а запрыгнув на мостик, пренебрежительно усмехнулся:
– А я уж думал, шабашите. Деталь сняли и стружку ковыряете.
– Да ты что, шеф?! И так ударники! – У Юрика плеснулось в глазах снятое молоко и вроде бы пролилось на синеватые от бессонницы щеки.
Василий с маху, без подготовки, вкатил ему щелчок – смазал, не больно вышло, только пробор Юриков сбил.
– Это за шефа! В другой раз – по шее.
– Размахался! – Юрик достал самодельную из нержавейки расческу. – Большой стал, да? Начальничек!
– Подожди, – перебил его хриплый, застоявшийся бас Федора. – Скажи, Вася, может все по уму, по-человечески в этой жизни складываться? Чтоб не маяться зря?
– То есть?
– Жениться хочу. Перед армией. Отца с матерью боязно одних оставлять. Может, пацана сумеем сотворить. Вернусь, а у меня – семья, дом, пацан на колени лезет. Вообще толковая жизнь. Сразу, без раскачки, и впрягусь в нее. Скажи, по уму соображаю?
– Ничего. Смысл есть.
– А Юрик вон живот надорвал, надо мной укатывается. Пацан, говорит, будет, не сомневайся. Но чей? Девку, говорит, раззадоришь, сам под ружье, а она куда? Говорит, допризывников много, с каждым весточку будет слать. Скажи, Вася, неужели по уму нельзя? Неужели никому толковой, чистой жизни не надо? – Такая густая, тяжелая обида похрипывала в Федоровом горле, что у Василия снова рука зачесалась – так бы и врезал Юрику.
– Ну, шпана же ты!
Юрик скривился.
– Уж ты-то, Вася, и без сказок мог бы. Человек утопиться хочет, а я его останавливаю. Умно, трезво, по-товарищески.
– Федя, наплюй и не верь. Все по уму будет! – Василий вдруг остро пожалел его детскую уязвимую душу. Чуть не сказал даже в утешение, что вот, мол, я жену на курорт отпустил и все равно никакой дряни в голову не беру, потому что без веры жизни не проживешь. Но вспомнил уговор с Фаечкой, засовестился: «Какой из меня утешитель?!»
– Когда отправка-то?
– На той неделе. В субботу. Вася, обязательно приходи, провожаться будем.
– Приду. Обязательно.







