Текст книги "Избранное"
Автор книги: Вячеслав Шугаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 28 (всего у книги 46 страниц)
3
Глухая звездная ночь, последняя в апреле. Постоял на крыльце, послушал, как захлебывается, всхлипывает от избытка чувств узкое горло Ушаковки, повздыхал вслед за вершинным, прерывистым ветром, с долгим шорохом оседающим в недалеком сосняке. Вроде как умылся легкоморозным, грустным, горчащим талиной воздухом.
Только лег, в дверь отчаянно заколотили.
– Сосед! Сосед! Вставай!
С ухнувшим, опустевшим сердцем я кинулся к двери.
– Что такое, Федорыч?! – На пороге стоял лесник Седловский. От него вкусно натягивало хмельным предпраздничным духом.
– На ток сбегаем? Как ты? Хотел один идти, да уж больно темно.
– Далеко?
– Да десять-двенадцать километров. Светать начнет, а мы тут как тут.
– Можно, конечно. – Я потоптался, покосился на лежанку, изо всех сил представил утренние, сумеречные ели, огромных, черных петухов на матерых ветвях – видение победило. – Ладно, пошли.
Пошли. Седловский впереди, с фонариком, я – за ним, сначала одышливо и вяло, потом ничего, ноги привыкли к тропе, разошлись. Изредка Вячеслав Федорыч выключал фонарь, и тогда мы шагали в странной брезжащей тьме. Кто-то тяжело ворочался в кустах, вздыхал, вдруг выскакивал на обочину, тянул толстые, корявые руки. Седловский хватался за ружье, я тоже, хоть и не на миг не забывал, что в стволах пусто.
– Федорыч, у тебя, что ли, заряжено?
– Нет.
– А чего хватаешься?
– Кто его знает. На всякий случай.
Часа через два остановились на придорожной полянке, заваленной сучьями и пеньками. Я светил, а Седловский споро раскладывал костер: натесал с узловатого корня смолевых щепок, надрал бересты, нарубил соснового сушняка – огонь сразу же наладился ровный и жаркий. Наполнилась наша полянка желтым, напряженно-зыбким светом – совсем рядом невидимо сорвался с ветки глухарь, протаранив верхушки деревьев, вломился в чащу.
– Смотри, как долго терпел! – удивился я. – Говорили в полный голос, с костром возились – не шелохнулся.
– Спал, должно. – Седловский зевнул. – И я что-то приморился. Нынче глухаря мало, да и тот на сто рядов пуганный. Вот раньше их было: по сорок петухов за утро насчитывал. А осенью идешь – головой не успеваешь вертеть, туда-сюда взметывают.
– Так уж и туда-сюда.
– А что? Точно! Нынче и токов-то почти не осталось. Идешь и не знаешь, будут нынче играть или нет.
– Зачем тогда идем, раз не знаешь?
– Куда идем, там есть. Проверял. Я вообще говорю. Знаешь что? Вздремну-ка я малость. Нам теперь недалеко, успеем.
Он быстро нарубил лапнику, настелил на хворостины, прилег и мгновенно уснул. Я караулил костер.
Потихоньку подступило странное беспокойство: то ли смущал густеющий черный холод, с которым, казалось, ни за что не справиться одинокому, тревожно бьющемуся пламени, то ли крадущиеся шорохи, быстрые, гулкие трески, то ли чья-то жадные, налитые кровью глава, следящие за мной из трещобы, как говорят в Добролете.
Добавил несколько тяжелых, облитых смолой пеньков в огонь – он пыхнул раз-другой черными, копотными взгустками и разошелся, побелел. Я погуливал вокруг, курил, посматривал на Седловского: хватит уж, вставай, словом хоть перекинемся. Беспокойство не пропадало, а, томя, разрасталось до какого-то острого нетерпения освободиться, понять причину – эдак и ток не в радость будет.
Привалился к нагревшемуся боку сосны, постарался спокойно вспомнить, как подкралось это неизъяснимое беспокойство. Пусть себе тьма тьмою, зловещие ночные голоса и вскрики – слышал, не единожды, тоже засыпал, как проваливался. Нет, ночь здесь ни при чем, разве только подталкивает, приближает к тебе какую-то иную, исходящую от человека, неприятность. Почему-то меня очень задели безмятежно-уверенные, сонные слова Седловского: «Вот раньше было!»
А что было-то? Тайжища кромешная, до Иркутска двое суток добирались, хоть дороги-то всего – сорок верст. Это на лошади. А пешком да с поклажей – с двумя ночевками топали. Ни света, ни урочной почты, ни телевизора. Что было-то?
Деготь гнали, скипидар, известь жгли, лес сплавляли. Он плыл, крутился, дыбился вниз по Ушаковке, сначала для нужд акционерного общества «Добролет» (его-то полузабытое имя и носит деревня), потом – для гортопа, для мебельщиков, для лесозаводов.
Пробили лет пятнадцать назад лесовозную дорогу до самого Байкала, до села Большое Голоустное. Пока ее пробивали, обмелела, поизносилась Ушаковка: закрылись сплавные конторы. От извести, дегтя и скипидара город отказался, нашлись более близкие и удобные поставщики, к тому же химия повытеснила натуральные продукты. Леспромхозы отодвинулись от Добролета в глубь матерой тайги, осталось в деревне лесничество, водомерный пункт да фельдшерский.
До города теперь за час, от силы за полтора доедешь – автобусом или попутным лесовозом. Почта ежедневная, телевизор можно смотреть, из лесничества по телефону можно разговаривать – открылся для Добролета, как принято писать, большой и интересный мир.
К току подошли в стыло-серых тяжелых сумерках. Тропа твердо вызванивала, прихваченная утренником. Седловский замер, выставил ухо.
– Вроде тэкает. Но далеко, холера.
Я ничего не услышал, хотя тоже старательно топырил ухо.
– Давай так, – Седловский переломил стволы, достал патроны. – Я по ключу проверю, а ты потихоньку на гору ступай.
Мерзлая трава приминалась с таким оглушительным хрустом, что самый беспечный глухарь и тот бы не выдержал, близко не подпустил. Сразу же потяжелело ружье, навалилась сонливая лень – теперь разве скрадешь, лучше на пеньке посидеть да покурить.
Тем не менее поднялся на увал, прошел по гребню, как бы провалившись, исчезнув в сплошном грохочущем хрусте. Спустился к ручью, где он пересекал тропу, там уже ждал Седловский.
– Ничего не слышал?!
– Слышал, да стрелять было лень.
– Не говори! Такой вечер теплый был. Кто же знал, что заморозок падет.
Я промолчал.
– А козла не видел? Ну, такой козлище! Ты его и поднял. Так замахал – я аж вскинулся! – Седловский приглашал меня утешиться, поудивляться и поахать над близкой, но ушедшей добычей. Я не поддался, потому что с угрюмой ясностью представлял долгое, безрадостное, пустое возвращение.
Рассвело, уже поигрывала какая-то радостно-вежливая заря – я отвернулся от ее холодной, дежурной улыбки.
Зашагали назад. Седловский показывал по пути: вот здесь он когда-то снял глухаря, потянувшего почти девять килограммов, а здесь вот, на этом глинистом пригорке, когда-то был у него солонец («хаживали, хаживали, парень, звери»), а в этом ельнике встретил однажды медведя, но, слава богу, мирно разошлись.
– Совсем тайга опустела. Ни птицы, ни зверя прежнего. Одни бурундуки свистят. Последнее добро высвистывают.
– Что же ты не берег? Опустела, опустела! Смотрел бы как следует, тогда не опустела бы.
– О-хо-хо, не берег! Как ты ее убережешь? Забор поставить? Дорога появилась, считай, кто хошь зайдет.
– Значит, ни к чему дорога?
– Ты что! Да как с ней справиться-то?
Сосняк поредел, тропа потекла под уклон, с Крестовой горы, к которой и жмется, припадает Добролет. Вот и он: жердевые изгороди, черный высохший листвяк на краю деревни, белые буквы «Л-во» на крышах, прибрежный луг, выпустивший там-сям кусты шиповника и черемухи, пойма Ушаковки обозначилась зазеленевшей вербой, корявым боярышником и тоже – черемухой. За ней – темный, в ельнике и кедраче, хребет Сахалин. Этот вид, этот скромный очерк добролетских владений всегда отзывается во мне душевным прояснением. Отыскалась наконец, вынырнула причина ночного беспокойства – неужели и я когда-нибудь буду говорить: теперь что, вот раньше было! К току подойдешь, прислушаешься – играет! Под сосной покурить присядешь, а с нее очнувшийся глухарь взмахнет, день вдоль ручья побродишь – пару рябчиков на ужин принесешь. Неужели, неужели и я когда-нибудь буду ворчать, как Седловский: опустела тайга, поразогнали зверей и птиц, ягоду повыбрали, орех повыбили – неужели?!
Похоже, буду. Похоже, все к тому идет.
Живут в Добролете 23 человека – для пущей важности скажу, что это данные последней переписи населения. Два лесника, шофер лесничества, сам лесничий, техник, четверо работают в Ушаковском леспромхозе, в семи километрах от Добролета. Остальные – пенсионеры и домохозяйки.
Третий год пошел, как живут без магазина, в прошлом году закрыли фельдшерский пункт, движок, дающий свет, в основном молчит – в лесничестве нет ставки моториста. Все держат десятилинейные керосиновые лампы, видимо, чтобы помнить время, когда не было великих гидростанций. Начальная школа закрылась лет десять назад, и детные семьи переехали либо в леспромхозовский поселок, либо в пригородную Пивовариху. Лесничеству тоже предлагали перебраться в Горячие Ключи, но лесники заупрямились: полжизни прожили в Добролете, детей вырастили, укоренились в здешних местах огородами, покосами, устроенным и налаженным хозяйством – тем более Горячие Ключи стоят на болоте, в незавидном, чахлом распадке.
Получается, что Добролет обречен, никому не нужен, и чем скорее исчезнет, тем легче будет дышаться сельсовету, который худо-бедно, но вынужден пока заботиться о добролетцах, хотя бы тот же поусадебный налог собирать; райпотребсоюзу, который вынужден время от времени посылать сюда автолавку; лесхозу, которому надоели просьбы о ставке постоянного, как говорят в Добролете, светильщика.
Болен Добролет неизлечимо, увядает, и понял я это с какою-то особенной остротой однажды в декабрьский, хрустящий и сверкающий день. Увидел на дороге сгорбленную старуху в длиннополой телогрейке, в разношенных валенках. Старуха через силу тянула самодельные широкополозные санки с хворостом. Я удивился: для чего это ей хворост понадобился? Горит как порох, а тепла – только чай согреть.
Но оказалось, что именно хворостом старуха топит печь, и не потому, что ей нравится эта разновидность дров, а потому, что никто ей не привез, не заготовил нормальных, лиственничных или сосновых. Сын где-то мечется по свету, вербовочное счастье ищет, о матери забыл, даже на дрова денег не пришлет. И вот посреди тайги, которая завалена упавшими от бурь и болезней деревьями, старуха собирает хворост и, точно сойдя с картин передвижников, везет его на самодельных санках. И помочь некому: у одних жителей свои работы, у других – свои заботы.
И никому не нужный Добролет тащит свой воз с хворостом, и мимо, мимо него проносятся могучие, новехонькие лесовозы со звонкими, один к одному, бревнами, с бывшим лесом, который Добролет растил, охранял и сейчас охраняет.
Время пожаров, или, говоря по-казенному, пожароопасный период, начинается в добролетской тайге с середины апреля, но вероятные поджигатели появляются в ней значительно раньше. По апрельской снежице устремляются в пихтовые деляны первые «заготовители»: перед родительским днем в городе нарасхват пихтовые букеты, венки, просто веточки – видимо, поэтому в сознании многих пихта – красивое, на редкость стройное дерево – окрашена кладбищенской печалью. Заготовители набивают мешки ее строгими хвойно-пахучими ветками и волокут их на городские базары. В мае по ключам, по низинам пробивается нежно-изумрудная черемша. Охотников до нее, самой сочной и вкусной в это время, уже значительно больше. Заготовители черемши – вполне реальные поджигатели. Майская тайга, как бы соскучившись за зиму по огню, горит охотно и жадно. В лесничестве дверь не закрывается до 8 вечера, у телефона дежурит кто-нибудь из лесников, или, чаще всего, Галина Артемьевна Пеньковая, в одном лице и сторож, и уборщица, и истопник, и вот – постоянный дежурный.
Лесничество рядом, и если я сижу во дворе, то слышу все звонки. Когда Галина Артемьевна выходит на крыльцо, спрашиваю:
– Тревога, да, Галина Артемьевна?!
– Пока, слава богу, тихо. Это я сватье в город звонила. Узнавала, в субботу приедут, нет ли.
В конце июля поспевает жимолость, кислица – все чаще и чаще появляются на добролетской дороге люди с горбовиками. На мотоциклах, в «Москвичах» и «Запорожцах», в инвалидных таратайках с «грузоподъемными» решетками на крышах. Значит, скоро-скоро раздастся роковой звонок или прилетит вертолет, сбросит роковую гильзу с запиской. Шофер, Иван Зосимович Пеньковой, заведет машину: поедет собирать лесников – «опять ягодники, так их, подожгли». Из дымного, трещащего пламени будут выскакивать голые, заживо опаленные глухарята, пронзительно, непереносимо будут верещать зайцы, козлята кинутся к ногам людей, но те уже не смогут им помочь.
Боязнь пожара в летнем Добролете естественна, что ли, и непреходяща. Пожалуй, стоит привести один курьезный случай, произошедший в жаркую, июльскую субботу. Из-за хребта вдруг вынырнул маленький красный вертолет и засновал над деревней. Мы, замерев, ждали гильзы с запиской, но вертолет, посновав, сел на луг, возле Ушаковки. Бросились туда наперегонки: ну, уж если сел, что-нибудь серьезное случилось. Всех обогнал Седловский – как раз возвращался из города на мотоцикле. Пилоты, румяные пареньки, увидев наши потные, тревожные лица, смущенно заулыбались:
– Вы что, мужики, разлетелись? Все нормально. Поостыть сели, искупаться.
А в последние августовские дни мимо Добролета уже проносятся моторизованные отряды нетерпеливых заготовителей: ни брусника еще не дошла, ни смородина, но ведь день промедлишь, «кого потом собирать будешь – народ нынче ушлый». Их так много, сгорающих от нетерпения взять свое у тайги-кормилицы, что иногда приходит на ум: батюшки-светы, а по другим-то дорогам сколько мчится, видно, пол-Иркутска личным транспортом обзавелось, а все за машинами очередь.
Добролет никому не нужен, исчезновение его, возможно, предопределено неким суровым экономическим роком. Но поупрямиться, изо всех сил отдалить черные дни он обязан. Если он это сделает, думаю, мы в свое время возблагодарим его за упрямство, за решимость противостоять судьбе.
Лет через десять, может, чуть раньше, в тайгу валом повалит и стар и млад – их мощный, неуправляемый поток превратится в стихийное бедствие. Уже сейчас в Иркутской области сгорает за год (лишь по разгильдяйству горе-таежников) столько леса, что его хватило бы для серьезной работы доброму десятку леспромхозов.
Людей, жаждущих общения с природой, но не умеющих обращаться с ней, становится катастрофически много, кстати, число их растет прямо пропорционально успехам нашей автомобильной промышленности. И будет расти. Охрана тайги, при удивительно малочисленных штатах таежных лесничеств, сводится, в сущности, к плакатным, набившим оскомину, прописям: «Лес – наше богатство! Береги его! Не бросайте в лесу незатушенных костров» и т. д. – прописям этим не внимают и, судя по многочисленным пожарам, по остаткам варварских привалов, богатство не берегут, костры не тушат. Устрашение тем или иным штрафом тоже превращается в безобидную надпись на плакатах: тайга большая, всех не оштрафуешь. Существуют школьные лесничества, лесные дружины, посты защитников зеленого друга, то есть вроде бы тайгу охраняют тысячи людей, но тем не менее на общественных началах действенно ее не защитить – большую часть времени общественные защитники учатся или работают, а охрана тайги – дело бессменное, круглосуточное.
И вот, когда она будет изнемогать от присутствия любителей-потребителей всех мастей и праздных воздыхателей, тогда мы вспомним о Добролете, о его пограничном, заградительном призвании. Если даже он исчезнет к тому времени, мы все равно вспомним о нем и возродим добролеты – эти кордоны, эти заставы на таежных, жизненно важных пространствах. Мы щедро снабдим их техникой: вездеходами и вертолетами, мотоциклами специальной конструкции, пригодными для троп и тропинок. С должным вниманием мы устроим быт лесников. Объявим возрождение лесных кордонов ударным комсомольским делом и будем отправлять на них лучших из лучших, по комсомольским путевкам, по рекомендациям Общества охраны природы. Одним словом, мы материально и нравственно уравняем труд охранителей леса с трудом лесозаготовителей.
Здесь уместно заметить, что и сейчас мы охотно признаем важность и необходимость защиты тайги, но признаем покамест более на словах, а на деле защита эта не выходит за рамки второстепенных наших хозяйственных забот. Пока что Добролет хворост на санках возит. Почему бы уже сейчас не останавливать проносящихся мимо Добролета таежников-любителей? Почему бы не дать лесникам право останавливать их? Останавливать и интересоваться: далеко ли путь держите, дорогие товарищи? За ягодой, за черемшой, за грибами, за орехами? Значит, вы хотите что-то получить от тайги, что-то взять, собрать? А что вы даете ей? Чем отплатите за ее щедроты? Не знаете? Так вот, мы подскажем и научим.
Надо посильно помочь лесникам: в том или ином обходе поработать на рубке ухода, на санитарной рубке, упавшие после бури деревья убрать. Территория наша, Ушаковского лесничества, ни много ни мало – 43 000 гектаров, а лесников пока девять человек, нет пока больше. Сами понимаете, что не управиться им с этой территорией – целое государство какое-нибудь океаническое или королевство не шибко большое. Вон, например, у лесника Павла Николаевича Опалько почти тыща гектаров в обходе, вот и спросите его, нужна ему помощь или нет.
– Да как не нужна? Не разорваться же мне. Вдоль дорог я еще смотрю, успеваю. А в дальних кварталах уж когда и бывал? Ни руки, ни ноги не доходят.
А можете, дорогие таежники-любители, сосну помочь высадить, шишки сосновые на семена пособирать – везде, везде нужны руки.
Поработайте, посильно послужите тайге, тогда – милости просим, заходите в нее, собирайте свои ягоды, грибы, шишку бейте, просто гуляйте, у костерка над ручьем посидите. Вот вам и разрешение специальное. Теперь-то уж вы сами знаете, каких потов стоит в порядке-то ее содержать, теперь и сами не оплошаете, не поднимите на нее руку, да и чужую, несведущую пока, остановите…
Такой разговор мог бы уже и сейчас состояться на добролетской дороге, во всяком случае, был бы очень уместен.
Например, на таежных дорогах, входящих во владение того или иного коопзверопромхоза, в разгар осеннего промыслового сезона дежурят контролеры, работники промхозов, и проверяют поклажу каждого выходящего из тайги. Не выносит ли он сверх положенной нормы орехов и ягод, всю ли пушнину сдал, все ли условия договора с промхозом выполнил? Но контроль этот все же односторонен: он не разрешает промысловику-любителю выносить лишку таежной добычи, но и вовсе не интересуется, а что человек сделал для тайги, как следил за ее здоровьем, помог ли ему. Время для этого обоюдного товарищества, для взаимовыгодных отношений человека и тайги давно настало, и, не дай бог, если оно станет прошедшим.
Однажды я высказал изложенные выше соображения добролетскому лесничему Иосифу Антоновичу Каспришину. Он погмыкал, погмыкал и эдак дымчато, хитровато прищурился:
– Неловко выйдет. Люди наработались, отдыхать едут, а мы их, стало быть, снова к делу приставим.
– Значит, Иосиф Антонович, в цехе я – хозяин, на заводе тоже, и в стране хозяин. А в тайгу приехал – гостем стал. Гуляй, веселись, и пусть деревья гнутся. Медведь в тайге хозяин, да? А я сбоку припека.
– Пожалуй, так. Вы, к примеру, неделю за станком отстояли и ждете не дождетесь, когда с удочкой на бережочек сядете или на току позорюете. А я вам – топор в руки, давайте-ка вон в той трещобе сухостоины вырубите. Вы меня знаете, куда послать можете?
– Вот вы, Иосиф Антонович, приезжаете в город. Хотите отдохнуть от таежной работы, сходить в кино, в театр, на стадион. Вы же платите деньги за билет, подчиняетесь правилам отдыха: не сорите, не кричите, не плюете, качели-карусели не ломаете. Вам же не приходит в голову возмущаться: я же отдыхать приехал, а вы мне тут правилами тычете да еще деньги за это берете.
– Ну, в тайгу билеты продавать – билетов не напасешься. Выгоднее даром.
– Так нельзя уже даром-то! Кончается ее дармовая мощь, иссякает! Так щедра была, скоро сама нагишом останется. За каждую ягодку надо платить, чтобы снова раздобрела, разбогатела тайга.
– Ну уж. Страхи какие. На наш век хватит.
– На наш-то – да. Что только говорить будем? Вот раньше, помним, тайга была! Нынче что… Так будем говорить?
Вспомнил, что где-то читал, как заботятся то ли новгородские, то ли псковские лесники о неорганизованных посетителях леса. Для них заранее выбирают привальные полянки и лужайки, устраивают кострища, навесы, заранее припасают дрова и вроде даже стрелки рисуют, указывающие путь к привалу. То есть приезжай и отдыхай спокойно, не топчись, не мечись по лесу, ненароком или по незнанию не губи его.
Предусмотрительность, конечно, похвальная и, может быть, необходимая, но тем не менее горчит она каким-то отчаянием, выглядит известной потачкой потребительским склонностям отдыхающих: все равно не внушишь вам чувство хозяйской любви к лесу, лучше уж самим поухаживать за дорогими товарищами.
Спросил Каспришина, что он об этом думает.
– Интересно-о… Даже очень. Но не для нас. У нас обходы, считайте, беспризорные есть в тысячи гектаров. Лесников не хватает – пока придется в тайге без лавочек и навесов странствовать. Может, и выгодно таким манером беду сторожить, но не про нас пока выгода, не про нас.
Раньше, когда народу здесь побольше было, мы и дранку сдавали, и метлы вязали, и черенки тесали. Сейчас уж который год отступились – не вяжем, не тешем. Не хватает рук. Хотя на дранку, например, и сейчас большой спрос. Можно бы, конечно, и через силу ее драть, если б прибыльно было. А то работа тяжелая, нудная, а платят за нее – копейки. Да, к слову сказать, в лесу вся работа копеечная. Размеры большие: гектары, кубометры, а плата – копеечная…
– Неужели не добавят лесников? Неужели не понимают, что девять человек – это действительно капля в море?
– Почему не понимают? Прекрасно понимают. Вообще-то нам положено 18 человек, да где их только взять? А может, и искать не надо? Чего дармоедов плодить? Не сеют, не пашут – ходят, понимаете, по лесу…
– Кто так говорит?
– Да разве вспомнишь? Люди. Чужая работа всегда медом кажется. А наша вообще: ушел себе в лес, да на пеньке посиживает. Или ягоды собирает. Скажите, не думают так? Некоторые?
– Думают, наверное. Что ж на таких «думальщиков» обижаться.
– А на кого обижаться?
Время от времени встречаюсь с Михаилом Дмитричем Барохоевым, директором Ушаковского леспромхоза. Иногда заворачивает, возвращаясь из города.
– Сидишь все, сочиняешь? Здорово! Голова не болит? Ох, я в детстве сочинять мастер был. Возьму газетку и будто читаю вслух. А сам все про соседей, разные деревенские новости выдумываю – так, веришь, складно выходило.
– Вон газетки, на столе. Любую бери, вспомни детство. С удовольствием послушаю.
– Нет, парень… Теперь голова не тем занята. Сочинять не надо: что ни день, то новость – кру́гом, кру́гом, голова-то. Из отпуска, понимаешь, отозвали. Месяца не прошло, а план по вывозке наглухо провален. Кой-какие сбережения имелись, и те как языком слизнули. Ну скажи, как так можно? Я же не надсмотрщик, чтоб ходить и погонять: давай план, гони план!
Барохоев на моей памяти, не догулял ни одного отпуска, всегда отзывали и всегда из-за проваленного плана.
– Выходит, незаменимый ты. Тебя нет – плана нет. Ты появился – леспромхоз опять в передовых.
– Какой там незаменимый! Помощники такие.
– Что же ты их не учишь? Знаешь поговорку: если тебя некем заменить, значит, ты плохой руководитель. Все дело в хорошей замене.
– Думаешь, так легко ее найти?
– Неужели без тебя ни у кого голова за дело не болит? День прошел, и ладно – так, что ли?
– Голова-то, может, кой у кого и болит, да этого мало. Надо, чтобы еще и сердце болело. Чтобы совестились, если дело не ладится.
Леспромхозовский поселок Горячие Ключи по сравнению с Добролетом – оазис цивилизации и культуры: там три магазина, клуб, школа-восьмилетка, почти круглосуточный свет, водонапорные колонки, дощатые тротуары, библиотека и солидный медпункт.
Часть леса, заготавливаемого Горячими Ключами, идет в Японию, и довольно часто в леспромхоз совершает поощрительный рейс специальная автолавка с японскими товарами. Конечно же, в такой день и добролетские женщины оказываются у ее прилавка. Немедленно кто-то из горячинцев замечает:
– А вы тут с какой стати?! Вас не звали и не приглашали – за какие такие глаза вам импорт должен доставаться?
Добролетские женщины, сколько хватает терпенья, отмалчиваются, а потом, разгоревшись, вскидываются:
– А мы виноваты, да?! В нашу дыру что привезут? Сахар, чай, махорку?! Тоже не хуже людей, тоже в лесу живем! Только его и видим! Импорт этот к нам в первую очередь должны везти. Нечего!
Говорю Барохоеву:
– А за Добролет сердце не болит, Михаил Дмитрич?
– С какой стати?
– Ну, как же. Живет как в каменном веке. Хоть бы дизелиста дал. Лес тебе кто отводит? Добролет. Штрафует тебя за плохую приборку делян кто? Добролет. Картошку здесь сколько твоих рабочих садят? Мог бы и дать что-нибудь на бедность.
– Переселяться надо в Горячие Ключи. Всеми благами по пути оделим.
– Кто-то и здесь должен жить.
– Живите, я не мешаю. А вот насчет штрафов ты зря сказал. Не больно выгодно нас штрафовать. За сучки, за нависшие деревья, за нарушение зоны – дело живое, рабочее, можно много насчитать. Так ведь и лесников будут ругать. Почему не следили вовремя, почему не заставляли вовремя? Так что насчет штрафов у нас вполне терпимые, ну, не сказать что товарищеские, а приятельские отношения. Вообще с уборкой делян – дело сложное. Я однажды такой опыт провел: поставил бригаду, чтобы все по правилам подобрали и подчистили. И что ты думаешь? Пришлось им доплачивать до тарифа, ничего не заработали. Расцепки за уборку низкие. Вроде как нарочно такие выдумали, чтоб нас искушать: да плюньте, ребята, кто за такие деньги работает?
– То есть получается, лесники для вас стараются, а вы для них – палец о палец не ударяете.
– Знаешь, за язык меня не тяни. Не знаю, как получается. Нет пока равновесия – так я тебе скажу.
Прекрасен Добролет в декабре. В розовато-синих, искристых снегах; веселые, рождественские дымы над крышами; редкий скрип шагов: редкий же, рассыпчатый шорох кратких снегопадов с ветвей – хожу и хожу с ощущением преждевременной праздничности. До Нового года еще две недели.
Зову соседскую собаку Милку, и мы идем в лес, присмотреть елку. Сначала по лесовозной дороге, потом сворачиваем на плотную, укатанную лыжню. Милка – веселая, ласковая лайка. Сама белая, лишь на морде и на боку черные заплаты, хвост в полтора кольца, умные, живо блестящие глаза. Бежит легко и весело впереди, иногда останавливается, ждет меня, улыбается добродушно-снисходительно: что ж, мол, ты еле плетешься?
Вдруг слева, из сугробчика под березовым пнем, взметывает рябчик – вздрагиваю, завороженно смотрю ему вслед. Вот он мелькнул в частом осиннике и исчез: только розовеет, искрится тонкая снежная пыль. Впереди залаяла Милка, с какою-то истошной звонкостью. Тороплюсь на лай – наперерез по мелкому, частому сосняку машут, уходят летяще два изюбра. Милка долго гналась за ними, вернулась охрипшей и обиженно попрыгала на меня, потрепала за рукав: что же ты не гнался? Разве можно было упускать?
А вот и елка, с каким-то приметным достоинством стоящая на отшибе, на сине-белом бугорочке. Обошел ее, отряхнул от снега – хороша, приглядна, стройна, с тонкими густыми иголками. За ней и приду ближе к Новому году. И мы неспешно возвращаемся с Милкой в деревню.
Загляну к Амилаевым, Евгении Акимовне и Алексею Дмитричу. В сенях, на полке, круги мороженого молока, под ручками-щепками – застывшие кремовые всплески сливок. Опять заискрится, мелькнет видение Нового года. Евгения Акимовна шугнет с табуретки белого ленивого кота Казначея, пригласит: «Посидите, посидите с нами, расскажите, где были, что видели». «Да где был, за речку ходил, елку присматривал». Алексей Дмитрич только что вернулся с работы, еще лицо не остыло от ходьбы. Он работает в Горячих Ключах и зимой ходит пешком, если не подвернется попутка. Туда – семь километров и обратно. Ночью ли, днем – как смена угадывает. Тоже расскажет, как ночью шел на работу. Как заяц выскочил на дорогу и долго прыгал впереди. «В компании-то сразу веселее идти стало. Под Новый год у зайцев самое веселое время».
А в лесничестве Новый год вообще уже стоит на пороге. Подъезжают и подъезжают машины. Из школ, из детских садов, из Домов культуры. За елками. Веселые, неуклюжие в толстых одеждах люди толпятся у крыльца, Галина Николаевна Каспришина с утра до вечера в эти дни пишет разрешения и только спрашивает: «Какую вам? Два, три, пять метров? Одну, две?»
В эти дни Добролет нужен всем. Дорога из него празднично присыпана хвоей. Может быть, в Новом году и его спросят: «А тебе-то что надо? Ты-то в чем нуждаешься?»
1971—1974 гг.







