Текст книги "Избранное"
Автор книги: Вячеслав Шугаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 46 страниц)
Возвращался я с базара, в самом деле неся под мышкой «не милорда глупого», а Федора Ивановича Тютчева.
Нынешней весной в городе Соколе Вологодской области, на книжном лотке купил книгу Тютчева, изданную «Советской Россией» в 1976 году в серии «Поэтическая Россия». Составил книгу В. В. Кожинов. В поезде, бегло заглянув в комментарии, я уже не мог оторваться от них – столько в них было (обычно с сухой бесстрастностью оповещающих, когда и где было написано и напечатано стихотворение и какими событиями навеяно) личной, что ли, любви составителя к Тютчеву, живого интереса к его жизни, исследовательской страсти, горячего неприятия некоторых толкователей Тютчева – и все это уживалось, чудесно соседствовало с педантичной, научной строгостью собственно комментариев. И вступительная статья перекликалась с ними своею живою и ясною влюбленностью в Тютчева.
Вот это тщание составителя, пыл его, позволительно сказать, злободневной любви к поэту передались и мне, читателю, и я долго сидел у ночного окна, бережно перелистывая, как бы впервые держа в руках стихотворения Тютчева. И отмечал все новые и новые свидетельства неутомимой и завидной пристрастности составителя: вот он восстановил, если можно так выразиться, орфографическую волю поэта, вот объединил стихотворения, посвященные Е. А. Денисьевой, в один усиливающий их пронзительность цикл…
И как бы заново я читал:
Чему бы жизнь нас ни учила,
Но сердце верит в чудеса:
Есть нескудеющая сила,
Есть и нетленная краса.
ПОД СЕНЬЮ ТЕМНЫХ АЛЛЕЙ
В рассказе «Генрих», может быть, самом «темноаллейном», поэт, любитель путешествий Глебов говорит спутнице в ночном вагоне: «Хорошо сказано в одной старинной книге: «Сочинитель имеет такое же полное право быть смелым в своих словесных изображениях любви и лиц ее, каковое во все времена предоставлено было в этом случае живописцам и ваятелям: только подлые души видят подлое даже в прекрасном или ужасном».
Возможно, старинная книга эта существовала лишь в воображении Бунина, и до «Темных аллей» он непрестанно настаивал на своем праве «быть смелым в словесных изображениях любви и лиц ее». В «Солнечном ударе» и «Легком дыхании», в «Митиной любви» и «Последнем свидании» мы найдем ту чувственную живопись, то словесное ваяние любовной близости и страсти, которые потом, в прощальную пору жизни Бунина, достигли совершенной и печальной ясности и излились в триптихе «Темные аллеи». Сам Бунин обозначил части его римскими цифрами: I, II, III, расположив под ними рассказы, должно быть, в строгой и одному ему ведомой последовательности. Соблазнительно здесь пойти за другими литераторами, писавшими о «Темных аллеях», и удовлетвориться лишь их тематическим делением книги: любовь, жизнь, смерть – но темы эти соседствуют, переплетаются в каждой части, поэтому соблазнительнее все же попытаться расшифровать римские цифры подробнее, чтобы явственнее проступили связи и отличия частей. Пожалуй, можно предположить, что основной мотив, обозначенный цифрой I, – прихотливость, причудливость возникновения страсти, неуместность ее в окружающем мире и обязательность расплаты за эту неуместность: разбитые, погубленные судьбы; цифрой II – невозможность разлуки для любящих – они могут либо умереть, либо заполнить дальнейшую жизнь муками воспоминаний и тоской по ушедшей любви; цифрой III – неисповедимость женской души, ее мрачное, возвышенное и неистовое служение страсти.
Но, возможно, все это не так, И даже, наверное, не так. Наступал, видимо, некий миг в писании, когда у пишущего появлялось ощущение завершенности, исчерпанности задуманного – вот оно усмиренное, втиснутое в слово воображение, и руки в старческой гречке, счастливо леденея, перебирали листы. Но эта покойная пауза, глубокий облегченный вздох – два-три дня, а то и всего сутки – прерывались вновь оживавшим, вновь разгоравшимся чувством недосказанности, острым, усугубляемым старостью, беспокойством, что если он не дополнит картину вот этой сценой, историей, этой страницей, не дополнит никто, никогда, и, привычно пожевывая бледными губами, кособочась, Бунин выводил, предположим, на листе цифру II или III.
До него в русской литературе такой книги не было, никто до него не вникал в тайные подробности любви с такою художественною (а значит, и нравственною) чуткостью, с таким печальным и возвышающим душу обнажением темных минут страсти – замечательное упорство Бунина в изображении «любви и лиц ее» можно представить в виде чистого и одинокого огня в вечереющем поле, к которому почему-то не тянулся, не присаживался ли один из позднейших литераторов, хотя бы на манер путника, торопящегося мимо и на ходу посунувшего к огню озябшие ладони. То ли они опасались, что у этого пламени рассохнутся их лиры? То ли было не с руки добиваться? То ли, поспевая за летящими днями, вообще не знали, что есть такой огонь? Так или иначе, но у него однажды следует собраться и с непритязательной отрывочностью, присущей разговорам у костра, поразмышлять: отчего и по сей день так свежа, прохладна и таинственна листва темных аллей?
* * *
Горечь, разлитая по этим рассказам, обладает странной, завораживающей властью над читательским сердцем: изноет оно, сострадая повествованию, моченьки больше никакой нет, а после завершающей точки вновь обращается к началу, вновь жаждет раствориться в каком-нибудь «сказочном, морозном вечере с сиреневым инеем в садах», в сдержанно мощном течении этой горечи. Исток она берет, как и положено, из мшисто-сумрачной зелени родника под синеющим небом срединной России, из полуденной, счастливой жизни, из любви, настолько полной и радостной, остро чувственной, что душа сжимается тревогой за ее совершенность (в «Темных аллеях» почти нет неразделенной любви, Бунина, должно быть, она не занимала, ибо судьба подстерегает и не щадит только любящих, чем щедрее, жарче их страсть, тем неизбежней, по Бунину, ее несчастный исход). И тревоги наши не напрасны. Лунной ясностью и холодом наполняется слово – Бунин пишет разлуку. «Темные аллеи» предназначены для расставаний, для этой щемящей и безнадежной пылкости, от которой изнемогают его герои. Они зачастую верят, что еще встретятся, что еще длиться и длиться их счастливым дням, но вера эта обрывается выстрелом, смертью, бегством на чужбину, уходом в монастырь. Бунин не признает житейско-обыденного завершения страсти: надоели друг другу, разлюбили, состарились – слишком ничтожным кажется ему такой итог после таких пожаров, после таких душевных трат. Тем не менее при всех этих роковых изъятиях он никогда не изменяет реализму, не допускает даже случайной оговорки в духе демонического романтизма. Выстрелы, смерти, иные уходы безупречно соответствуют характерам героев, когда и тени сомнения не возникает: а могли ли они отважиться на подобный поступок? Бунин ухитряется на пятистраничном пространстве отправить на свидание некоего Павла Сергеевича, офицера, находившегося в прекрасном расположении духа и ощущавшего в себе «счастливое чувство готовности на все, что угодно»; исчерпывающе очертить историю его любви; застрелить из офицерского браунинга женщину и превратить Павла Сергеевича в арестанта, плывущего на пароходе «Саратов» по Индийскому океану. Событийная плотность такова, что в пересказе реализм оборачивается дурной мелодрамой, причем при пересказе исчезает, глохнет тот словесно-волшебный воздух, которым живет и дышит «счастливое чувство готовности на все, что угодно», заставляющее читателя поверить в этот выстрел и во всесильность бунинского дара: прямо на глазах сгустил, спрессовал огромный роман в маленький рассказ.
Пересказывать что-либо из этой книги – сущее наказание, одна неловкость, да и вообще вряд ли возможно. Вот сейчас я хотел проследить историю еще одного выстрела, которым один австрийский писатель убил русскую журналистку (рассказ «Генрих»). Начал вспоминать, как появляется эта журналистка: в Лоскутной гостинице Глебова провожает прелестная юная Надя, на Брестском вокзале – черная, жгуче страстная Ли, а в поезде из смежного купе входит к Глебову Елена Генриховна, журналистка, писавшая под псевдонимом «Генрих» – немедленно утратилась вся грустная прелесть рассказа, сразу же нависла над ним какая-то анекдотически непристойная тень. И как перескажешь, что Надя была «вся холодная и нежно-душистая, в беличьей шубке, в беличьей шапочке, во всей свежести своих шестнадцати лет, мороза, раскрасневшегося личика и ярких зеленых глаз», что Ли «зло смотрела на него своими страшными в своем великолепии черными глазами», а Генрих, «смеясь, вошла, очень высокая, в сером платье, с греческой прической рыже-лимонных волос, с тонкими, как у англичанки, чертами лица, с живыми, янтарно-коричневыми глазами», – только из этих слов и выясняется поэтически-беспорядочная, грешная, полная холостяцких недоразумений жизнь Глебова…
Кстати, со значительно меньшими потерями можно пересказывать прозу Мопассана, столь любимого Буниным, видимо, за родственность художнических пристрастий: писать любовь, жизнь, смерть. Действие в рассказах Мопассана стремительно, хорошо выстроено – оно, и только оно, выявляет характеры, безусловно живые и яркие, но порой чрезмерно, до анекдотической однозначности. Впрочем, Мопассан обожал анекдоты, полной горстью разбрасывал их по своим книгам, в том числе и любовные анекдоты, а событийный каркас анекдота легко запоминается и легко возводится в пересказе. Но и в анекдотах своих, и в рассказах, и в романах, живописуя любовь с нежностью, смехом, печалью и какою-то античной откровенностью, Мопассан все же принужден признать: в любви больше непристойности, нежели поэзии. Так часто она продается и покупается, так часто зависит от курса акций, так легко вытесняется вожделением, так часто сводится к забавной игре и досужему развлечению, где важны правила игры, а не душевные муки, – какая уж тут любовь, одна непристойная несообразность.
У Бунина в любви соединяются родные души, и столько жертвенной преданности в этом соединении, столько исступленной нежности в «борьбе неравной двух сердец», что любовь как бы переливается за пределы, уготованные ей природой, и трагически гаснет. Вот эти невыразимые сердечные муки, вызванные не недостатком любви, а ее избыточностью, более всего волновали Бунина, как проявление, уместно предположить, сугубо русского понимания чувства. За любовь, или, вернее, мучаясь любовью, русский человек шел на плаху, на каторгу, стрелялся, пускался в загул, принимал монашество. Нужна истовость сродни религиозной в служении любви – вот на чем настаивал и что проповедовал Бунин в «Темных аллеях».
Поэтому интересна фигура, так сказать, главного служителя любви, героя, идущего под густыми липовыми сводами. Почти во всех рассказах он одинаков: пылок, душевно зорок, элегичен, полон сострадания к женщине и несколько созерцателен – таков должен быть мужчина, стоящий любви и находящий ее. Странно только, что Бунин позволяет ему быть одинаковым, не наделяя его сколько-нибудь определенным характером. Вряд ли подобную безликость объяснишь писательским недосмотром – и генерал из рассказа «В Париже», и молодой человек из «Чистого понедельника», и Левицкий из «Зойки и Валерии», и отец из «Ворона» – все живые, написанные с обычной бунинской щедростью. А с какою восхитительной скупостью и с какою подчеркнуто сторонней тщательностью написаны обманутые мужья! В «Кавказе»: «…был поражен его высокой фигурой, офицерским картузом, узкой шинелью и рукой в замшевой перчатке, которой он, широко шагая, держал ее под руку… я мысленно видел, как он хозяйственно вошел в него (вагон. – В. Ш.) вместе с нею, оглянулся, – хорошо ли устроил ее носильщик, – и снял перчатку, снял картуз, целуясь с ней, крестя ее…» В «Куме»: «Муж уезжает в контору в Москву в девять утра, возвращается в шесть вечера, сильный, усталый, голодный, и тотчас идет купаться перед обедом, с облегчением раздевается в нагретой за день купальне и пахнет здоровым потом, крепким простонародным телом…» В «Дубках»: «Признаюсь, живописен он был. Велик, плечист, туго подпоясан зеленой подпояской по короткому полушубку с цветными татарскими разводами, крепко обут в казанские валенки, кирпичное лицо горит с ветру, борода блестит тающим снегом, глаза – грозным умом…» Но, пожалуй, все же пробивается в этих характеристиках бунинская неприязнь к людям, которых разлюбили или вообще не любили. Так и сквозит раздраженно-убежденное: «И поделом вам, если вы не достойны любви!»

Стало быть, «одинаковость» героя умышленна, Бунин сознательно не наделяет его характерной неповторимостью, чтобы она не мешала герою во всех любовных поисках и приключениях быть сердечно пристальным, чувственно наблюдательным и неутомимо восхищаться женщиной, сострадать ей, поклоняться ее душевным и телесным тайнам. И лиши героя подчеркнуто постоянной художнической сути, «раздроби» его на отдельные судьбы с присущими им житейскими и иными подробностями, и придется приноравливать каждую любовную историю именно к этой судьбе, к этому характеру, которому, может статься, весьма далеко до печальной пылкости сердца…
Предположим, что в рассказе «Натали» героем был бы не студент Виталий, заехавший погостить в имение дядя, улана Черкасова, и нашедший там «сразу две любви, такие разные и такие страстные, такую мучительную красоту обожания Натали и такое телесное упоение Соней», а его кузен – Алексей Мещерский – «картавящий великан, с красным, сочным ртом», человек, судя по всему, недалекий, скучный, с праздной душой. Тогда рассказ превратился бы в историю сватовства этого Мещерского к Натали, их венчания и недолгой жизни в браке (что и происходит, но на задворках рассказа) – история, возможно, вышла бы интересной и, несомненно, отличалась бы большими литературными достоинствами, но была бы совсем, совсем не та, не «Натали». Не было бы этой горячечно-страстной прелести слога: «Вот они сейчас войдут во всей своей утренней свежести… молодое утреннее возбуждение, блеск выспавшихся глаз, легкий налет пудры на как будто еще помолодевших после сна щеках и этот смех за каждым словом, не совсем естественный и тем более очаровательный… А перед завтраком они пойдут по саду к реке, будут раздеваться в купальне, освещаемые по голому телу сверху синевой неба, а снизу отблеском прозрачной воды…» Не было бы той молодой чувственной радости, которой пропитан рассказ: «…Я читал и время до времени с сладкой тоской взглядывал на ее левую руку, видную в рукаве, на рыжеватые волоски, прилегавшие к ней выше кисти, и на такие же там, где шея сзади переходила в плечо, и читал все оживленнее, не понимая ни слова», – и что существеннее всего, без соединяющего рассказ впечатлительного сердца Виталия не было бы юных, живых, очаровательных Сони и Натали, о которых Виталий однажды думал: «Как же мне теперь жить в этой двойственности – в тайных свиданиях с Соней и рядом с Натали, одна мысль о которой уже охватывает меня таким чистым любовным восторгом, страстной мечтой глядеть на нее только с тем радостным обожанием, с которым я давеча глядел на ее тонкий склоненный стан, на острые девичьи локти, которыми она, полустоя, опиралась на нагретый солнцем старый камень балюстрады?»
Да, однозначно проявляются чувства героя «Темных аллей», одноликим проходит он по рассказам – и все же есть в нем художественное обаяние, читатель не может, мне кажется, не посочувствовать его пылкому сердцу. Оно столь зорко видит столь малейшие даже не движения, а дуновения чужой души, что нельзя не плениться этой зоркостью и не признать: да ведь и в нашей душе когда-то брезжили, проносились, жили эти тени.
Женщина в его жизни почти всегда соединена с природой – с лесом, с полем, морем, с облаками, – и он с тою же остротой, изощренно пронзительной, с какою воспринимает окружающий ландшафт, воспринимает и запоминает женщину… «и такая тишина стояла в этой знойной пустыне скал и мелкого южного леса, что слышно было, как иногда набегала на тело, ничком лежащее подо мной (герой смотрит со скалы. – В. Ш.), и сбегала с его сверкающей спины, раздвоенного зада и крупных раздвинутых ног сеть мелкой стеклянной зыби» («Месть»). «В сумраке сказочно были видны ее черные глаза и черные волосы, обвязанные косой. Он больше не смел касаться ее, только целовал ее руку и молчал от нестерпимого счастья. Все казалось, что кто-то есть в темноте прибрежного леса, молча глядящего кое-где светляками, – стоит и слушает» («Руся»). «Он пластом лежал рядом с ней, прильнув щекой к хвойным иглам, на которые текли его горячие слезы. В застывшей тишине небес и лесов неподвижным ломтем дыни краснела вдали, невысоко над смутным полем, поздняя луна» («Зойка и Валерия»). Женщина неотделима от природы, она ее часть, и потому, видимо, наделена некой стихийной, неуправляемой силой, как ветер, молния, наводнение. Может быть, под влиянием этой силы занесено столько душевных мук в «Темные аллеи»?
…Отчего-то каждый раз, листая «Темные аллеи», вспоминаю Лику из «Жизни Арсеньева». Впрочем, ясно отчего: отблески, отсветы ее характера лежат на многих бунинских женщинах. Лику, Гликерию, с ее тяжелыми капризами, с отходчивым и каким-то парящим сердцем, с ее преданностью и той избыточной любовью, ценимой и воспетой Буниным. Все кажется, что и «Темные аллеи» он написал, чтобы Лике не было скучно на том прекрасном возвышении, на которое он ее поднял. Чтобы теснились вокруг нее, говорили что-то несуразное и нежное «жены человеческие, сеть прельщения человека».
* * *
Недавно читал в одном журнале повесть и встретил в ней сцену любовной близости. Сцена была настолько примечательна своей схожестью, повторяемостью в современной прозе, что я тут же выписал ее: «Казалось, невозможно большее счастье, чем держать в своих объятиях прекрасную женщину, касаться губами ее волос, вдыхать горьковатый молодой запах духов, исходящий от струящегося платья, слышать биение другого сердца, но нет, есть еще большая радость – обращенное к тебе «ты». Он повторял бесконечно, варьируя на все лады, это такое неожиданное и дорогое «ты». Он осторожно и нежно поцеловал ее лоб, щеки, подбородок. Ее горячие губы сами нашли его», – и т. д.; сюсюкая, слащавя, автор не заметил, что не употребил ни одного своего слова, а все готовые, литературно-заношенные, и не услышал, как даже в данном, паточно-приторном случае, дико и неуместно звучит слово «варьируя». Желание изъясниться «красиво» – «исходящий от струящегося» – погубило ситуацию, лишило ее естественности, простоты, низвело этот телесно-душевный взлет до некой бесполой риторики.
Конечно же, немедленно вспомнился Бунин: «Слышны были ее шаги за открытыми дверями освещенной спальни, то, как она, цепляясь за шпильки, через голову стянула с себя платье… Я встал и подошел к дверям: она, только в одних лебяжьих туфельках, стояла, спиной ко мне, перед трюмо, расчесывая черепаховым гребнем черные нити длинных, висевших вдоль лица волос.
– Вот все говорил, что я мало о нем думаю, – сказала она, бросив гребень на подзеркальник, и, откидывая волосы на спину, повернулась ко мне: – Нет, я думала…» («Чистый понедельник»), – вспомнился вовсе не для того, чтобы воскликнуть: «Вот как надо писать!», а для того, чтобы показать меру житейской трезвости и художественной строгости, полагаю, крайне необходимых в писании таких сцен (туфельки же лебяжьи и черепаховый гребень отнесем к излишествам старых времен). Откровенно волнующая недоговоренность значительно целомудреннее, нежели кокетливо-слащавые излияния.
Однако же, увы, оглядкой на Бунина, призывом учиться у него изображению нежных чувств не изгонишь, не вытравишь из теперешней литературы серенькие, красивенькие описания любовной страсти, любовного горения, похожие на причитания: «И она принадлежала ему, а он ей. И не было на земле ничего, что могло бы разъединить их, потому что то, что было у них, было вечным и было еще выше всего, и для этого рождались люди и умирали потом, уступая место другим»… и пр. и пр.
Слишком въелось в сознание многих литераторов, что личные наши, так сказать, внеслужебные чувства должны находиться на обочине повествования, за пределами дневных, производственно-общественных отношений. Никто не разубеждает их, что это неверно, что воспитание чувств: как любят люди, как страдают, как ревнуют, как соединяются и разлучаются – начинается, видимо, с их правдивого описания, и не бегом, не мимоходом, не в паузах между освоением гор, рек и лесов, а с тщательностью и подробностью, которых заслуживает жизнь сердца. Хрупкость, ненадежность нынешней семьи все повышается – процветают торопливые браки, торопливые разводы, – и скорее всего потому, что современный человек разучается чувствовать, не находит уже душевной услады в терпкой неторопливой готовности (которую теперь почему-то называют провинциальной) служить женщине: потакать ее слабостям, прощать избыток эмансипированности – нет, предпочитается так называемая стремительность чувств, в которой сердце, конечно, не участвует, занятое кровеобеспечением этой стремительности, а проще говоря, этого чувственного нахрапа. Из немногих книг, противостоящих ему, борющихся с ним, прежде всего следует назвать «Темные аллеи». К сожалению, по какой-то странной инерции, за ней долгое время держалась слава некоего кодекса «низких чувственных страстей», хотя, прочитав ее без предубеждения, несомненно увидишь только поклонение женщине и радость с горечью пополам, от ее присутствия в мире – разве этот благородный мотив не делает ее удивительно современной и нужной книгой, особенно в противопоставлении с теперешним всплеском официально расторгнутых, каких-то бездумных и скоротечных любовей?
Но покамест живописные открытия, сделанные Буниным в изображении «любви и лиц ее», не освоены, смею думать, должным образом ни нашей прозой, ни критикой, ни читающей публикой. И кажется, вовсе не соприкасались с этими открытиями иные наши журналы и издательства. Автора, рискнувшего на толику реалистической живости и плотскости в описании, положим, первой близости героя и героини, встречают примерно так: «Эк, вы хватили! Пусть она у вас выключает свет, и этого достаточно. Вполне». Автор, разумеется, вскидывается: «Но они же любят друг друга! В жизни же этих минут не стыдятся. Почему же в книге нельзя их показывать?!» – «Уж слишком у вас все обнажено… Если бы вы, к примеру, передали эту сцену отрицательному персонажу – пожалуйста. Она бы дополнительно разоблачала его. А тут у вас хороший человек целует, простите – хе-хе – грудь, глупости какие-то говорит…» Автор наш, пристыженный, возвращается домой и переписывает сцену в «возвышенном» ключе. Тогда-то и появляются «исходящие из струящегося» или «он принадлежал ей, а она – ему» – смутные и жалкие иллюстрации к мифу о непорочном зачатии…
Приблизительность, красивость, заменившие зримость, наглядность, что ли, течения чувства, почти изгнали из теперешних книг женский портрет, с таким неистощимым художественным разнообразием писавшийся нашими классиками, в частности Буниным. Видимо, некогда иным авторам, занятым, предположим, рационализаторскими муками своего героя, запомнить и перенести на страницу, какие у женщины были губы, щеки, брови, из какого материала сшито платье, как она надевала передник, как тянулась, прямилась, доставая что-то с высокой полки, как сидела, как переодевалась – черты эти и движения могут вызвать приливы удивительной нежности или, напротив, удивительной неприязни, и не только у героев, но и у читателей. Потому что в описании чувств, в воспитании их очень важны детали. Во многих нынешних книгах так и мелькают – до тупой ряби в глазах – «у нее были красивые ноги и высокая грудь» или «полная», «она была высокая и стройная», «она была плоскогруда и у нее было злое лицо», «он залюбовался ее нежным румянцем и вздернутым носиком» – так сказать, визуальные наблюдения прохожего, не притязающего на живость воображения. Допустим, автору все равно: полная или плоская грудь у его героини, допустим, он не придает этой форме значения, он озабочен только содержанием, но каково его герою? Подчиняясь авторской воле, он принужден любить какое-то бесполое существо, обязан приносить этому существу зарплату, уверять, что его любовь струится и исходит – впечатлительный читатель может отбросить такую книгу и воскликнуть: «Это еще что за мистика!»
Нерешительность, нарочито смущенная скороговорка при очерчивании женского тела вызывает порой при чтении забавное предположение, а не стоит ли за спиной иного автора жена или теща, и только он осмелится наделить героиню, к примеру, тугими бедрами, как сразу слышит гневно-ревнивое: «А откуда ты это знаешь?» – и, конечно, немедленно исправит на нейтральное: «она была высокая и стройная»…
…Хорошо, что есть «Темные аллеи», под сенью которых начинаешь понимать, как умеет любить и страдать живое человеческое сердце.







