412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шугаев » Избранное » Текст книги (страница 17)
Избранное
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:56

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Вячеслав Шугаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 46 страниц)

9

Первым автобусом он поехал повидаться с сыном. Загородные поля еще потягивались под радужно-белым невысоким туманом, солнце свежо и неторопливо сквозило в незатопленных кронах берез и осин. Тяжело токала голова, дыхание опаляло набухшие, слипшиеся губы, глазные яблоки подпирала изнутри режуще-усталая боль – нет, невозможно смотреть на этот утренний, чисто-белый свет. Но при закрытых глазах было еще тяжелее: он видел вчерашнюю свою молодечески-бессмысленную улыбку, с которой сидел за столом, свое торопливое, хищное возбуждение, с которым сочувствовал Груне, жалел ее, изо всех сил располагал к себе, свой петушино-победный шаг вслед за ней, дородной, скучающей по мужскому присмотру. И эта мокрая осока, какая-то бешеная, бесстыдная любовь, внезапное, трезвое довольство женщины, которой он больше был не нужен. Да и она ему тоже.

Непоправимый стыд до того жег его и переворачивал, что потом, жаром и холодом – вперемежку – окатило голову и спину. «Добился, согрешил – хоть из автобуса выпрыгивай. Мишке как сейчас в глаза посмотрю? Ну, Груня одна, годы уходят, тело бесится – ей понятно, ей надо было. А я-то! Сколько себя уговаривал да стыдил! Чистый праведник. Пустынник, ешки. И надо же – в миг скрутило, полетел. С холодного сердца да с пьяной-то башки!»

При свете этого раскаяния он, конечно, увидел жену. Ольга явилась в тихом, кротком сиянии, исходившем от золотисто-русых волос, нежно-полных плеч, густо-синих, ласково-близоруких глаз – сияние это, разумеется, возникло лишь для того, чтобы вовсе добить замученную совесть Василия.

На миг приостыл стыд, и Василий усомнился, не слишком ли праведной видит жену? «Я-то пластаюсь тоже не для себя. Завод, завод и завод – скоро тридцать, а я нигде не бывал. То Мишка маленький, то квартиры не было, то техникум кончал – вообще без зазора живу. А когда чуть полегчало, о себе я подумал? Как же! Ольгу Викторовну на юг послал. Пусть вздохнет, подышит, встрепенется малость от забот. Я – ладно, привык вкалывать как вечный двигатель. А ее ребятня замучила, какие нервы надо иметь: сорок человек уму-разуму учить. Другие вон получку домой не приносят, им согрешить как на футбол сходить. И ничего – живут. И земля носит, и семья терпит. А я? Да господи! Святой угодник по сравнению с ними. И маяться нечего из-за пустяков».

Он опустил стекло, выставил тяжелую, горящую голову. Обдало упругой, мягкой прохладой, освежило, выдуло ненадолго серую, вязкую муть.

Туман пропал, автобус по тесной, каменистой дороге поднимался на Крестовый хребет, за которым скрывалась Крестовая падь и деревня Крестовка, где наверняка уже крутился у открытой калитки, высматривал автобус Мишка. У Василия нетерпеливо заныло сердце в лад с нетерпеливо воющим мотором – скорей бы, скорей подхватить Мишку, уткнуться в его заляпанную смолой рубашку, хлебнуть его молочно-лесного, родного духа – сразу полегчает, сразу отступит маетное это утро.

«Что-то уж больно я раздумался. Не с Ольгой ли что? Тьфу, тьфу, тьфу! Типун мне на язык. Очень уж жалею ее, очень нервничаю. Вроде бы она все слышала, все знает – хоть на глаза не показывайся. Ох, ешки, чую, отольется, отзовется мне этот грех какой-нибудь бедой!

Ну почему я до вчерашнего не думал о ней, как сегодня? Все знал и не остановился. Этим грехом, мать честная, вроде как перечеркнул все – всю прошлую жизнь. Оправдаться хотел! Нет их, оправданий-то, нет!»

Автобус бесшумно скатился в падь, весело взвыл в молоденьком, реденьком сосняке и вылетел на желтеющий луг перед Крестовкой. Василий издалека увидел Мишку: сусликом замер он на бревнах, скинутых у крайнего дома, у лесничества.

Попросил шофера хрипло-неуверенным после молчания голосом:

– Притормози напротив пацана.

Мишка спрыгнул с бревен, напрямик продрался сквозь крапиву, шиповник, черные дудки прошлогоднего дикого укропа, выскочил на лужайку перед дорогой.

– Папа! Ура, папа-а! – тоненько, ликующе взвился его голосишко над маленькой, тихой Крестовкой.

Обнял, прижался, повис, больно зацепил крутым лбишком подбородок, потом нос.

– Здорово, парень, здорово!

– У-у, колешься как! – все еще восторженно звенело Мишкино горло. – Что привез?

– Спрос. А кто спросит… – Мишка захохотал, запрыгал вокруг, зажимая ладошками нос – Держи. – Василий вытащил из сумки целлофановый пакет с мороженым, за дорогу сильно подтаявшим.

– Ого-го! Все мне? Зараз?

– Бабу-то, наверное, догадаешься угостить? Вон и Шарик в долю просится. – Василий потеребил за ушами Шарика, от радости стелившегося по земле.

– Баба, баба! – закричал, рванулся к дому Мишка. – Будем мороженое есть! И тебя угощу, и Шарика.

Теща, Евдокия Семеновна, стояла у калитки под осыпавшейся, в коричневых завязях, черемухой. Руки засунуты за фартук, как в карманы, русо-седые гладкие волосы собраны в жиденький узел, дряблое, доброе лицо, усталые, добрые, близоруко щурящиеся глаза – постаревшая Ольга стояла у калитки и негромко говорила:

– Здравствуй, Вася. С приездом. А мы уже третий раз чай разогреваем.

За столом, под сострадательно-пытливым взглядом тещи, Василий поерзал, поерзал, признался:

– Подручного в армию провожал. Вчера подгуляли малость.

Теща резво вскочила, зашарила в углу, за сундуком.

– Ой, что же это я!

– Не надо, Евдокия Семеновна, спасибо, так обойдусь, чаем.

– Вижу, как обойдешься. – Она поставила перед ним четвертинку. – Поди, не закусывал вчера. Вы все теперь наспех норовите. И пьете так, без удовольствия.

– Нет, угощали здорово. Грех пожаловаться. – Василий вздохнул. – Ну, со свиданьицем, Евдокия Семеновна! Ух, зелена!

– На здоровье. Давай ешь, поправляйся. От Ольги-то ничего нету?

– Нет. Думал, вы что знаете.

– Дорога дальняя, пока доберется письмо-то.

Мишка сидел рядом, теребил:

– Пошли, ну, пошли! Папа! Я тебе все покажу.

– Далеко идти-то?

– Рядышком, за забором. Потом в кустах, потом у речки…

Василий рассмеялся, встал.

– Ладно. Веди, показывай. Спасибо, Евдокия Семеновна.

Во дворе Мишка шепотом позвал:

– Сюда, сюда, папа.

Они на цыпочках обогнули дом, остановились у высокой завалины, заросшей молодой лебедой и коноплянкой. Мишка вытянулся, осторожно раздвинул траву. Василий увидел гнездо с желтовато-голубыми яйцами в редких, крупных крапинах.

– Угадай, – прошептал Мишка.

– Чье, да?

– Нет, как я придумал.

– Черт. Трудно, Мишка. Рябушки, что ли?

– Нет. Млеточки. Мои млеточки, мои милые, – ласково прошептал Мишка и подул на яйца потихоньку, тоже ласково.

Потом он показал отцу муравейник, выросший недавно под трухлявой, сухо сгнившей колодиной: собственную грядку в огороде, где выстрелил первыми листочками горох, беленькими, в зеленых разводьях; какие-то ямки, норки, нарытые по всему двору и забитые стеклышками, камешками, гайками. – Мишка называл их секретами.

– Это первый секрет, это второй, это…

– А что же в них секретного-то?

– Вообще секрет. Как ты не понимаешь? Интересно же: никто не знает, а у меня секрет.

– Вообще-то интересно.

Потом они пошли в лес. По ледянке, теперь высохшей, заросшей подорожником и пышной бесплодной земляникой, незаметно углубились в матерые, перемеженные кедром и березой сосняки. Солнечная, звенящая тень, перестук дятлов, живые, упругие прикосновения молодой листвы – Василий размягченно вздыхал, крутил головой, с наслаждением запоминая лесную жизнь.

Они находили по руслам недавних ручьев малахитно-зеленую, еще нежную черемшу, на буграх собирали красновато-сочный щавель, соскребали с жарких сосновых боков желто-белую рассыпчатую смолу и наконец устали.

Василий присел на подмытую, почти прилегшую лиственницу, закурил. Мишка на яркой наклонной поляне напротив играл с каким-то жуком, на коленях гнался за ним, прутиком останавливая, кричал: «Задний ход, муримура!» Слева поляну охватывали кусты жимолости. Ее тонкие резные листочки вздрагивали вроде бы от Мишкиного крика; справа по солнечным буреломным отвалам темно зеленел малинник, подернутый блеклым, невзрачным цветом. Василий почувствовал, что будет помнить, видеть эту поляну всю жизнь – вошла в него, запечатлелась. Еще он подумал, что вот она, лучшая на свете картина: солнечный летний лес и маленький человек, ребенок, освещенный ласковым доверием к каждой травинке, к каждому листу.

10

Замелькали денечки, торопясь к середине года, а в цехе изо всех сил старались притормозить их, чтобы наверстать, выжать, вытянуть полугодовой план. Было не до личных грехов – Василий и думать забыл, отпереживался, ну, разве изредка только что-то укалывало сердце, сжимало – может быть, выходили остатки стыда и раскаяния.

Так что Ольгу он встречал с чистым сердцем. Самолет пришел вовремя, но долго мешкали с трапом, и Василий нетерпеливо заволновался: «Вечно этот аэропорт телится. Люди восемь часов летели – ждут не дождутся на землю ступить, а кто нервный, вообще измучился! И вот тянут, тянут – может, внутри там что случилось? Пока разбираются, а ты как на иголках. Вдруг опоздала, отстала – да, черт знает что могло произойти! Может, все волнения впереди, а им обязательно надо еще и сейчас помучить!»

Но Ольга прилетела, жива-здорова, Василий руки поднял, замахал, чтобы заметила его, но вдруг замер, застыл с поднятыми руками: она остригла волосы – голая шея, голые уши, невероятно переменившаяся, помолодевшая голова. Мальчишка, пионерочка, студенточка. «Елки, совсем чужая, никогда не видел эту женщину, да она что, с ума сошла?!»

Она увидела его, как-то нехотя, слабо улыбнулась и больше не поднимала глаз, пока спускалась. Заболела, что ли? Или самолет всю душу вытряс? Василий почувствовал, как его недавнее нетерпеливо-радостное волнение потемнело, стало отдавать тревожной растерянностью.

«Загорела, конечно, здорово. Но уж больно яркая, даже неудобно. Это глаза меня испугали. То ли больные, то ли чужие, то ли тоже напуганные. Большущие стали. Или загар их так выделил?»

Наспех поцеловались в напористо бегущей толпе. Василию показалось, что целовал только он, а Ольга скользнула щекой, обдала мятно-апельсиновым запахом и сразу точно отгородилась им; пропустила ласковое «с приездом, Оленька», промолчала, обрадованно не заглянула в глаза – навалился теперь на Василия немощный, мелкий озноб, как при лихорадке, нутро занемело от дурных предчувствий.

Он не хотел поддаваться им, говорил с нервно-веселой дрожью в голосе:

– Обкорнали тебя по первому классу. Нет, ничего! Только здорово непривычно.

– Жарко было. Надоели.

– Прямо не узнал тебя – сильно устала?

Она пожала плечами, помолчала, прежде чем ответить.

– Не знаю. Кажется, нет. Только гул сплошной в голове, вроде все еще лечу.

«Просто отвыкли друг от друга, – ненадолго успокоился Василий. – Да на людях к тому же, в беготне этой. Не маленькие, с нежностями можно и до дома потерпеть. Дома уж обниму, прижму. Отойдет от путешествия, от юга этого. Наладится все, настроится. Завтра Мишка приедет. Заживем».

В такси спросила:

– Ты в какую смену?

– Во вторую.

Посмотрела на часы.

– Не торопясь успеешь.

– В Крестовку-то телеграмму посылала?

– Нет. Позвоню в лесничество, передадут.

Говорила равнодушно, отвернувшись в окно, и Василий снова опустел, снова прихватило душу лихоманным, дурным ознобом. «Вот уж действительно, как неродная. Давно не виделись называется. Что, что случилось?! – Он разозлился. – Ждал тут, надрывался. Оля, Оленька, свет в окошке. А у нее слова человеческого нет!»

– После юга-то тошно здесь, да, Оля?

– Почему? Все как всегда.

– Не слепой, вижу. Маешься, что приехала.

– Не выдумывай.

– Больше и сказать нечего, да? Рада, хоть вой? Со свиданьицем, Ольга Викторовна.

У нее сразу же заголубели, задрожали слезы.

«Ладно, помолчу. Скоро все узнаю. А то распалюсь, раскипячусь – машина взорвется, через потолок вылечу».

Дома, не заметив его праздничных стараний: сверкающих полов, цветов на столе – не сняв босоножек, словно на минутку заглянула в гости, забыв о чемоданах и коробках, Ольга быстро, отсутствующе прошлась по квартире, вернулась в комнату, где сидел на диване Василий, остановилась перед ним с нервно соединенными ладонями. Он ждал, окаменев, дав себе слово держаться, не переходить на нервы, что бы ни услышал, что бы ни узнал.

– Вася. – Она вздохнула глубоко-глубоко. – Вася, я, кажется, полюбила одного человека.

– Кого? – Он закурил и почувствовал, как проваливается, падает в горячую, непереносимую пустоту.

– Его зовут Андрей. Он живет в Калуге. – У нее перехватило горло, и в голосе была слезно-отчаянная звонкость.

– Как же ты его полюбила? – Пустота становилась все бездоннее, горячее, томительнее.

– Не знаю. Он очень хороший.

В пустоте появилась зацепка вроде кустика, обнажившегося корня, можно ухватиться и спросить: «Лучше меня? А я плохой?» Нет, лучше падать дальше.

– И что же ты хочешь делать?

– Он ждет письма, телеграммы. Вообще, меня ждет.

– Что у вас было?

– Все.

Все, и у пустоты есть дно. Ударился, чуть не взвыл, зашелся в беззвучной боли. Она плакала, размазывала слезы ладонью – южная смуглота на щеках превращалась в багровую, нездоровую припухлость.

– Спасибо, Вася, что ты так слушаешь… Спокойно… Мне так было страшно.

Боль не то чтобы отпустила, а переменила режим, стала вихреобразной, ломотно-безжалостной – вихрь этот поднял Василия из пустоты с гулкой стремительностью – как только сердце вынесло все перепады давления?

– А Мишку куда денешь?

– Мишка со мной, только со мной.

– На калужские харчи, значит?

– Не надо так.

– Мишку ты не получишь! У хорошего Андрея ему делать нечего.

– Как же я буду? Я не смогу без Мишки.

– Сможешь! Смогла лечь, смогла встать, смогла разобраться, кто очень хороший, а кто – нет. Все сможешь!

– Прошу тебя, не надо так! Это же очень серьезно – что же теперь кричать?

– А вот зачем! – Он испытывал безоглядное, какое-то пенно-яростное воодушевление. – Затем, что ты предала Мишку, меня, все эти семь лет предала за какие-то двадцать дней!

Она уже сидела на диване, беззвучно, с закрытыми глазами плакала, покусывая пальцы.

– Нет, нет, нет. Иначе бы я не сказала.

У него внезапно устало, ослабело сердце, точно окунули его в некий замораживающий раствор.

– Вообще, что ты ревешь? Я кричал, понятно, от неожиданности. Впору об стенку колотиться, а я только кричу. А ты-то что? На сто рядов весь разговор видела. Могла бы заранее нареветься. Уж слезами-то вовсе ничему не поможешь.

– Я не думала, что так тяжело будет. Так ужасно…

– Что же этот Андрей отпустил тебя? Ясно же было, не за сахаром едешь?

– Он хотел… вместе. Я не разрешила.

– Жалко, что не приехал. Поговорили бы всласть.

С тоскливым удивлением подумал, что еще час назад жизнь виделась ясной и устроенной – и вот пропала, развалилась; он уже может язвить и насмехаться над зловещим существованием какого-то Андрея. И тут Василий впервые увидел, безжалостно и полно, Ольгино соглашающееся тело, южную, пышную траву, на которой оно соглашалось.

– Как ты могла! – его передергивало, чуть ли не мутило от безысходно-холостой ярости. – Разомлела: солнышко, море, до нас далеко. Как ты могла нас-то забыть?! Неужели так дешево все? Ну ладно бы только сомлела, ладно бы только минуте поддалась – как-то понять можно. Да и то нельзя! Ну как ты могла сердце вкладывать? Сердце-то неужели такое дешевое? Неужели не болело, а сразу подавай ему Калугу, Мишке – отчима, тебе – хорошего Андрея! Неужели я для тебя никто? Неужели ничего не дрогнуло, ничего путного не вспомнилось?

Он снова устал, снова придавило жаркою безнадежностью.

Она, согнувшись, закрыв ладонями лицо, долго молчала.

– Как ужасно ты говоришь… Все не так. Это ты хочешь, чтоб хуже меня никого не было. Думала я о вас, еще как думала! Но если так вышло, если никогда со мной так не было. И вы рядом, и он, и еще что-то – сердце измучилось. Я думала, справлюсь, пересилю! Не смогла. Так ярко все, красиво – жизнь будто снова пошла, с другой стороны показалась. Ты вот судишь и даже не понимаешь, что есть совсем другая жизнь! Не хочу я оправдываться, объяснять, унижаться – все я сказала! Не мучь ты меня больше.

– Все так все. – «Какая еще другая жизнь?! Глупости. И объясняться действительно хватит. Яснее некуда. У нее-то, может, и будет другая жизнь, а у меня-то, у меня – откуда я другую возьму?» – Вообще, зачем ты мне все это рассказала? Знать ничего не знал, не спрашивал. Было и было! Сказка, другая жизнь – ну и хранила бы про себя. Пока не знал, меня не касалось. Развлекалась, с ума посходила, ну и все, точка. Мишка, семья, дом – жить надо, работать, положенные хомуты тащить. Господи, ну зачем ты все это рассказала!

Ее опухшее, несчастное лицо посерело, вытянулось, отвердело, и Василий понял, что эта спокойная и неожиданная серость от брезгливости, какого-то пренебрежения к его последним словам. За что-то осудила, хотя не ей бы осуждать. «Тут разберешься – как же! Может, и разобрался бы, да с непривычки трудно. – Он усмехнулся невольно этой «непривычке». – Да, парень, ко всему привыкнешь, когда нужда припрет».

Она сказала непросохшим, медленным голосом:

– Как же жить, если и об этом молчать?

Он не перенес ее голоса, ее непонятного презрения, ее серого, остывшего к нему лица.

– Как я молчу! Если хочешь знать, у меня тоже была женщина! Но я никого не продавал, ни от кого не отказывался! И в голову бы не пришло! – Отомстить, ударить, поквитаться. – Очень хорошая женщина. И полюбила бы меня, и никогда никакого обмана бы не припасла. Но я ушел, мне, кроме вас, никого не надо. И не сравнивал, не выбирал – просто ее не стало для меня.

Вроде бы вздрогнула.

– Я не сравнивала. Разве в этом дело?

– А в чем?

– В том, что случилось. Хватит, иди, опоздаешь.

Слепо и тупо собрался, вышел на улицу, остановился среди чахлого глинистого пустыря, совершенно забыв, куда идет. Подумал, что надо разыскать давнего приятеля Костю Ушканова – компаньона по таежным работам, – занять у него сотни две-три, хоть спрашивать не будет, зачем деньги, и уехать, улететь куда-нибудь на Курилы, исчезнуть, дав Ольге полную волю; тотчас же расхотелось пропадать ни за что ни про что, неотомщенным, рогатым, смешным – нет, он улетит в Калугу, найдет этого Андрея и вышибет из него охоту крутить мозги замужним женщинам, выпотрошит всю южную дурь из мерзавца: пришлет из Калуги телеграмму Ольге: «Ты ему больше не нужна. Твой бывший муж Василий».

А еще лучше махнуть сейчас в Крестовку, забрать Мишку и исчезнуть вместе с ним; поселиться в маленьком городке на Волге, устроиться бакенщиком и зажить с Мишкой тихо, уединенно; вырастить из него трудолюбивого, молчаливого, крепкого парня и вместе уж податься в Калугу – повидать мать, перед уходом в армию, к примеру. Сколько слез она прольет на вокзале, каяться-то как будет, провожая Мишку, и тогда он, Василий, скажет: «Не убивайся. Я-то на что. Я всегда тебе помогу». Не-ет. Он скажет: «Вот, Ольга Викторовна, как блудить-то при беззаветно преданном муже. Раз согрешишь, в жизнь не очистишься».

«А разговаривал я все-таки никудышно. Завелся, как на базаре. Вообще лучше бы молчать. Но ведь как ножом по сердцу, попробуй вытерпи. Слова – тьфу, только душу травят. Надо было врезать – и делу конец. Цыкнуть, врезать, кончай, мол, блажь. – Но и мысленно он испугался, засовестился, не смог поднять руку на Ольгу. – Нет, вру, не врезал и не врежу. Тоже привычки нет. И отмолчаться не отмолчался бы. Так крутит, жжет, да и от чего отмалчиваться-то? От жизни? От Ольги? От проклятой этой новости?

Вот уж про грех свой я зря высказался, вот уж захлестнуло меня не ко времени! Поквитался, дурак. Квитый-битый называется. Только со зла ляпнул – ни к чему ей было знать. Пусть есть за мной вина, но ее-то вины она не касается. Моя вина – не вина, баловство, приключение, я же в Калугу не собрался. Да и нет тут никакой вины – можно даже сказать, что выдумал все, чтоб уязвить побольнее. А она еще говорит: «Как же жить, если и об этом молчать?!» Прекрасно бы все было, если бы промолчала, дура. Тысячи, а может, миллионы мужей и жен черт-те как уже опоганились, и ничего – голубками воркуют, живут себе рядком да ладком. А тут надо сразу трагедию с комедией ломать – «кажется, я полюбила одного человека!».

Ну а если полюбила? Тогда тем более молчи, укрепись уж полностью и тогда – напролом! Ну разве можно за какие-то три недели полюбить. Добро бы я пьяница был, тупой, как валенок, вахлак вахлаком, тогда понятно: к любому встречному побежишь. Но ведь не так все, не так! Люблю же ее, любил, уважение всегда, мир. И на руках носил, и души не чаял.

Но зачем же тогда сказала? Значит, запал ей этот Андрей, значит, есть в нем что-то такое, чем я обделен. Да пошел он к чертовой матери! Еще о нем не хватало думать! «Как же жить, если и об этом молчать!» Ох уж и брезговала она мной, когда говорила это! Вроде мат от меня услышала или еще какую грязь. Выходит, противно бы ей промолчать было! Нехорошо, нечестно. Что, мол, если по-чистому да по-честному человек поступает, то всегда может во всем признаться. Мол, я не какая-то там согрешившая жена, а честный человек и не боюсь, мол, про себя правду говорить. А я, выходит, дешевка, прежде всего о тишине да благодати подумал, а не о правде. Лишь бы не маяться, а правда подождет.

Какая же это правда? Хуже смерти. Позорная правда. Что это за правда, если с нее всю душу выворачивает? Может, вся правда между женой и мужем – щадить друг друга? И так жизнь не ромашки с солнышком. Пока заботы да нужды перехлебаешь, никакой правды не надо. Ладно, я пощады не прошу. Не надо щадить. Но если она уж такая честная и чистая, почему она человеческое-то во мне не увидела? Мол, Вася, ты – не тот человек, скучно с тобой, карусель одна беспросветная, а я вот другого встретила, он жизнь мне приоткрывает, мы с ним мечтать будем, рассуждать о жизни, а не только жить. Ну, другое дело. Может быть, я бы и согласился, я действительно только жить умею. И умею, может, действительно скучно.

А она ведь мужчину другого нашла. У них ведь все-е-е было. И он лучше меня. Он – хороший. В Калуге живет! Это что за правда?! Мать честная, да и есть ли она? Если за считанные дни жизнь вверх тормашками становится, то правда вообще как ванька-встанька. Качай в любую сторону – все правда!»

Было три часа пополудни, было безоблачно, жарко и ветрено. Василия, нелепо застывшего на полынном крапивном пустыре, насквозь пропекло этим жарким ветром. Он был бы рад закричать, облегчить онемевшую, темную душу, но не находилось, не получалось крика, пусть бы и, бессловесного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю