412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Шугаев » Избранное » Текст книги (страница 19)
Избранное
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 03:56

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Вячеслав Шугаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 46 страниц)

РАССКАЗЫ

АРИФМЕТИКА ЛЮБВИ

…этот бедный приют любви, любви непонятной, в какое-то экстатическое житие превратившей целую человеческую жизнь, которой, может, надлежало быть самой обыденной жизнью…

И. А. Бунин. Грамматика любви

Жена давно болела, он давно знал, что – неизлечимо, и уже как бы притерпелся к предстоящей пустоте.

За гробом шел со спокойным, серым лицом – даже хлесткая октябрьская крупа не выбила живой кровинки. Шел твердо; остро, без прощального тумана в глазах, смотрел на покойницу. Сухой крупитчатый снег синё набился в складки простыни и в изголовье, вокруг ее черно-красного платка. Но бледный, желтоватый лоб, белые, костистые скулы и нос снег не тронул. «Потом полотенцем обмахну. Ладно, хоть не дождь. Нехорошо бы ей было». Справа, под руку с ним, шел Веня, их старший, беленький, долговязый, изревевшийся до икоты. Младшего, Васька́, он вез на санках, и тот, укутанный соседками в тридцать три одежки, сидел квашенкой, важно и гордо поглядывал по сторонам сизыми, материнскими глазищами.

Веню трясло, он прижимал, стискивал отцов локоть. «Вразнос парнишка. Мужик пока не проклюнулся. И еще этот ик привязался. Ну что он руку-то мне рвет? У могилы-то что с тобой будет? Дальше-то, ребята, как будем?»

Поднимались в горку, он неловко ступил на ледышку, поскользнулся – Веня цепко и сильно поддернул, поддержал. Кладбище устроилось на пологом южном склоне хребтика, в кедраче, скорее даже не кладбище, а погостец: две-три стариковские могилы с крестами, две-три тесовые тумбочки со звездами – новосельное было место, как и их леспромхозовский поселок.

– Роман Прокопьич, Роман Прокопьич, – быстрым, задыхающимся шепотом окликнули его – догнала похороны диспетчерша Тоня. – Сварщик спрашивает, дверцы делать? – В гараже доваривали ограду, успевали к последнему прощанию. Ответил не сразу. В дверцы, конечно, попросторнее заходить, половчее, но опять же гурьбы не предвиделось и в родительский день – на всем свете втроем остались, а троим куда дверцы?

– Калитку.

Вот и первая горсть, вот и последняя – простоял без шапки, со строго сведенными бровями, все время шевеля засливевшими губами. Вроде как считал каждый камушек, каждый комок – сколько их надо, чтобы вовсе человеку исчезнуть? Гладил невнимательно Веню, прижавшегося к плечу; Васька́ поставил впереди, придерживая за концы шарфа. Когда могилу обхлопали лопатами, Роман Прокопьевич надел шапку.

– Все, нет у нас больше мамки, – так он хотел сказать напоследок, но губы не послушались, никто не понял его слов, разве только Веня – он сразу бросился к Ваську и торопливо усадил его в санки.

После поминок, после чересчур сладкой кутьи и чересчур горького вина, Роман Прокопьевич места не находил: сдавило нутро, медленно и тяжело разрасталась в нем то ли изжога, то ли другая какая муть. И соды выпил, и холодной воды – не помогло. Топал по дому, вздыхал, без нужды поправлял на Ваське одеяло. Видел, что Веня не спит, следит за ним большущими, белкастыми глазами. Потом сел, выпростал тонкие белые руки:

– Пап, давай я пока с вами поживу?

– Отстанешь, Веня. А нынче экзамены. Нехорошо может выйти.

– Догоню. Что такого-то? Возьму и догоню. А мне с вами охота…

– Надо учиться, Веня. Как ни крутись, а что положено, то положено. Спи. Каждую субботу теперь приезжать будешь. Спи.

Ушел на кухню, снова выпил соды, подождал: может, зацепит эту резь, всплывет она облегчающим пузырек. Нет, как было, так и осталось. Роман Прокопьевич посидел на табурете у печки, уперев руки в колени и чуть подавшись вперед. «Ох, до чего же муторно. Вроде и не больно, а прямо деваться некуда. Хоть на стену лезь… Тошно мне, душно, и не в соде дело. Никакая сода теперь не поможет».

Понял наконец, что давит и томит его не телесная боль, а душевная, прежде никогда не являвшаяся, и потому, видимо, с такою физической ясностью досаждавшая теперь. Он привык любое душевное неудобство заглушать работой или незамедлительной прикидкой своих ближайших поступков, жизненных движений – трезвый этот расчет начисто вытеснял любую сердечную смуту. А, впрочем, бывала ли она, эта смута? Где, в какую пору?

В лесную жизнь впряжешься – по сторонам оглянуться некогда! Был вальщиком, трактористом, мастером, сейчас механик: лес, металл, зимники, лежневки, запчасти, по двое рукавиц-верхонок за неделю горело – уставал до хрипа в горле. Все как надо шло, все как у людей! А вот эта вдовая, небывало долгая ночь отделила его ото всех, обособила.

Не заметил, как сжевал папироску, обжегся, зло махнул ее к печке – «К черту! Брошу курить!» – сгреб с тумбочки неначатые пачки папирос, перекидал в топку. Вспомнил, где-то махра еще была, пошарил, пошарил, нашел в рыбацком сундучке – тоже выкинул, крошки выгреб. «И вино брошу. Ничего не надо. Так буду. Вожжи подберу, справлюсь». – Еще посидел, походил, потряхивая головой, слепо таращась в углы и окна, точно придумывал, что же еще переиначить, какую еще ревизию произвести? Стало не то чтобы легче, но – терпимее.

Утром поехал с Веней в райцентр. Проводил до интерната, в дверях стеснительно и чинно пожал ему руку, молча выслушал сбивчиво-звонкие сочувствия выбежавшей учительницы. Покивал ей, пошел было на автостанцию, но вспомнил еще одно дело. Ощупывая легонько языком острый скол давно сломанного зуба, постучал в дверь Лейкина, частного зубного врача.

– Давай так, – сказал плешивому, сморщенному Лейкину. – Меня все одно не заморозить.

Потом Роман Прокопьевич стоял под навесом вокзала, ждал автобуса, баюкал щеку в остывшей ладони. Подкатывало в груди, подсасывало, маялась она еще и без курева. Роман Прокопьевич тупо смотрел на вокзальную суету и, откликаясь внутренним, тошнотным толчкам, приговаривал: «Так тебе. Так тебе. А еще и не так бы надо!»

Позже он уже не пытался перешибить боль болью, начальное горе отступило, но все искал и искал новых хлопот, занявших бы ноющую, ненасытную пустоту. В гараже не хватало слесарей – выдумал себе вторую смену: уложив Васька́, шел к верстаку, до полночи шабрил, пилил, нарезал, потом будил сторожа, но домой не спешил. Сидели с подслеповатым, хромым Терехуном, пили чай. После двух-трех кружек Терехун очухивался от сна:

– Парнишка-то сейчас один дома?

– Один.

– Вдруг проснется, звать начнет. А никого нет, темень кругом. Страх-то какой!

– Сообразит. Мужичок крепкий, в меня. Ни с того ни с сего не забоится. Да и с чего просыпаться-то? Меня нет, значит, спать надо.

– Мало ли что надо. Вообще, шел бы, Прокопьич. А то и я вроде не у места. Кого сторожить, если ты тут? Зачем тогда будил?

– Завидно стало. Успею, уйду. Ты чего не закуриваешь, Семен?

– Ты чего по ночам шатаешься, Прокопьич? – сказал как-то Терехун. – Народ напахался, спит, а ты, выходит, двужильный? Всех переработать собрался, что ли?

– Ладно, карауль потихоньку. Пойду. Ты траву, что ли, в махру подмешиваешь? Нет? Вот ведь наловчились делать – дух-то травяной, сладкий.

К дому почти бежал – вдруг да правда Васек проснулся. Соскальзывал в кочкастые, глубокие колеи, пробитые в снегу лесовозами. Прохватывало слабым, тревожным потом, Роман Прокопьевич приостанавливался, часто глотал открытым ртом морозную темень.

Васек спал глубоко и мирно, даже не распечатав аккуратного конверта одеяла. Почти в ухо ему мурлыкал черный седой кот, поленившийся спрыгнуть с подушки при появлении хозяина. Роман Прокопьевич прогнал кота, посидел немного с Васьком, чувствуя тяжелеющие, бездельно свисшие с коленей руки. Как попало разделся, огруз, закаменел поверх одеяла…

Отпустило его к лету. Садили огороды, Роман Прокопьевич копался в своем, и неожиданно потянуло его разогнуться над сырой, курящейся полынным паром землей, опереться на лопату, оглядеться. Так и сделал: на бугре, за огородом, уже согнал желтизну земляничник, тройка, промытая ручьями, весело и сыто чернела, черемуха светилась набухшими соцветьями – натягивало от нее терпким и чистым холодком. Роман Прокопьевич вздохнул раз, другой, – весенняя горчина и сладость охотно заполнили грудь.

– А что, Веня? – Роман Прокопьевич впервые пожалел, что бросил курить. – Давай за лето веранду пристроим. Варенья наварим и чаи будем на веранде гонять. Ваську́, так и быть, щенка возьмем. Пусть тоже с нами чаи гоняет.

Васек заколотил грязными ладошками в пустое ведро.

– Сейчас возьмем! Сейчас! Пусть сейчас чаи гоняет!

Веня нагнулся, забрал ведро.

– Отобьешь руки-то. – Выпрямился, тоненький, большеглазый, с нежно засмуглевшими щеками. – Давай, пап, пристроим. И колодец уж тогда надо. Не набегаешься на реку. – Улыбнулся. – Щенок тем более будет. Водохлеб.

Васек запрыгал, руками замахал.

– И я водохлеб! И я!

– Точно, Веня. И колодец выроем. – Роман Прокопьевич взялся за лопату. – Обязательно с журавлем поставим.

Он знал, что заглазно его уже сватают, прочат в мужья вдовой фельдшерице Анисье Васильевне. И в магазине, и на улице слышал, как за спиной вздыхала чья-нибудь сердобольная грудь: «И долго это маяться он будет? Усох уж совсем, почернел». Непременно вторила этому вздоху другая заспинная сваха: «И Анисья тоже одна с девчоночкой мается. Горе бы к горю, глядишь, и жизнь бы вышла».

Роман Прокопьевич всерьез еще не примерял дальнейшую жизнь, но понял: к вдовству не притерпишься, у Васька вон цыпки, как птичья роговица, а рубашки, хоть и на кулаках тертые, почему-то в пятнах и полосах – прямо корова жевала. К тому же исчезла куда-то прежняя сосредоточенность – решил-сделал, – дергался все, хватался то за дом, то за работу, и невыносимо ему было, что ни с чем не управляется.

Но и добровольным да сердобольным свахам не хотел поддаваться. «Знаю я их. От скуки хоть на дурочке Глаше женят. Их послушать – плевое дело себе жену, ребятам мать найти. Им – комедия, спектакль целый, а мне дом держать. Без всяких яких, в один пригляд, семью не собьешь. Другое дело, если Анисья сама этих свах напускает. Сама, может, щупальца-то раскинула. Залетит, мол, мужик, деваться ему некуда. Вроде бабочки на огонь. Только какая я бабочка?!» – Роман Прокопьевич возмутился: он и не взглянет в ее сторону, обходить за версту будет – не надо его заманивать, в спину подталкивать, дайте малость оглядеться.

Однако Анисья Васильевна вовсе не походила на женщину, привыкшую заманивать и завлекать. Дородная, статная, с азиатской крутостью в скулах и горячим сумраком в глазах, далеко слышным голосом – уж такая-то скорее предпочтет наступать, на своем настаивать.

Попробовал разгадать ее каверзы, чтобы, при надобности, помешать им – не на того, мол, Анисья Васильевна, напала. Зашел в фельдшерскую, укараулив, когда там никого не было.

– Здорово, Анисья Васильевна! Заглянул вот по дороге.

– Вижу, проходи. Здравствуй, Роман Прокопьич.

– Да тут постою. Наслежу только зря. Ты мне порошков каких-нибудь дай. Прямо ломает всего. – Ломать его, конечно, не ломало, но, переминаясь у порога, вспотел изрядно.

– Простыл, что ли? Лето на дворе, а они простывают. Хилый мужик пошел. – Она неторопливо потянулась к шкафчику на стене – весело, чисто запохрустывал накрахмаленный халат. – Держи градусник. Да не торчи в дверях-то. Садись. Поглядим, что за хворь к тебе привязалась.

– Какой там градусник! Некогда. Давай какой-нибудь порошок, да побегу.

– Я вот тебе побегу. – Анисья Васильевна сильно, резко встряхивала градусник – подрагивал черный тяжелый узел косы. Подошла к Роману Прокопьевичу, от ярко загорелых щек, от полной, нежно-смуглой шеи натянуло травяной, огородной свежестью. – Не больно, видно, ломает. Вприбежку захотел. На, ставь. Чего смотришь? Ну, чего ждешь-то?! Градусника, что ли, не видел?

Роман Прокопьевич, утираясь рукавом, вовсе смешавшись, пробормотал:

– Ты это… Анисья Васильевна… Минутку… Тут на пару минут выскочу… В гараже ждут… Потом уж приду, замеряю.

Она горячо, раскатисто возмутилась, даже замахнулась:

– Так бы и треснула этим градусником! Уговаривать еще буду! Ты чего дурака валяешь? Ломает его. Смотри, не переломись. Обойдешься. Нет, ты зачем приходил, Роман Прокопьич? Потолочься тут от нечего делать?!

– Да ладно, – слабо отмахнулся он. – Черт знает зачем. Показалось. – Выскочил, пробежался, остыл. «Пристала с этим градусником. Лечить вот ей с порога надо. Голосище-то дурной – загромыхала. Могла бы и спросить: как живу, что ребятишки делают. Тяжело, нет ли вертеться-то мне. Как положено, по-соседски. А если и так все знает, могла бы просто поговорить. О том о сем, о прочем».

С умыслом попался ей на глаза еще раз. Замедлил шаги, усердно поздоровался: может, она остановится, разговорится и вдруг да проглянет ее вдовья корысть. Анисья Васильевна в самом деле остановилась, но не для зазывных речей:

– Ох ты и вежливый! Опять, что ли, заболел, за версту кланяешься?

– Да неловко мне – сбежал тогда. Веришь, терпеть эту колготню не могу.

– Ясно. На здоровье не жалуюсь, вот головой только маюсь. Так, нет?

– Ну, спасибо. – Роман Прокопьевич вовсе не обиделся, но в голос подпустил обиженной мрачности. – Дураком, значит, помаленьку делаешь?

– Не засти дорогу-то, когда не надо.

– А когда надо?

– Когда рак на горе свистнет.

– Ясно. Теперь и мне все ясно. Пока.

Анисья Васильевна, смеясь, покивала часто – передразнила его давешнюю усердную приветливость.

«Нужен я ей. Думать не думает. Женщина самостоятельная, напрашиваться не будет. Правда что головой маюсь. Ведь думал, огнем горит, только знака ждет… Нет, одно неудобство вышло. Вот чего я к ней пристал? Ясно-понятно: проморгаться и забыть».

Но не забыл. За лето так из него ребятишки да хозяйство жилы повытянули, что перед ноябрьскими, приодевшись и наодеколонившись, опять пошагал к фельдшерской. Заглянул в окна – одна. На крыльце долго обмахивал голиком сапоги, хотя снег был еще легким и мелким – не приставал. Шапку сдернул заранее, в сенцах, и ни «здравствуйте», ни «давно не виделись», а от порога – напролом:

– Слышала, что про нас говорят?

– Слышала. – Анисья Васильевна сидела за столом, листала толстую, громоздкую книгу. Ответила спокойно, глазами встретила, не отвела, и вроде запрыгали в них холодные, сизые огоньки.

– Ну и что скажешь?

– Да что. На чужой роток… – Только теперь занялись ее скулы темно-каленым.

– Нет, это понятно. Чего сама-то думаешь?

– Ничего. – Прокалились уже и щеки, ярким, треугольным пламенем лизнуло и шею в вырезе халата. – С какой стати я думать буду? Других забот, что ли, мало?

– Да как же так, Анисья Васильевна? Что я, баб наших не знаю. Уж сто раз к тебе подступались. Им-то что-то же говорила!

– Мало ли что. Не запоминала. – Анисья Васильевна неловко встала, уронила табуретку – наклонилась, зло покраснела, тяжело шагнула было к узенькому шкафчику, тут же махнула на него: «А, к черту», остановилась у окна.

– А ты что за допытчик? Не совестно? С лету, с маху: что думаешь, что скажешь. Разогнался. Осади, сдай малость. – Говорила, не оборачиваясь, почти прижавшись лбом к стеклу. Руки в карманах – халат плотно обтянул большую, сильную спину, проступили пуговки лифчика.

– Не умею я издалека-то… То да се, шуры-муры – не привык. – Роман Прокопьевич сел на оббитый клеенкой топчан, беспомощно, жарко вздохнул. – По мне, чем много говорить, так лучше сразу: да – так да, нет – так нет.

– Что – да? Что – нет? – Анисья Васильевна вернулась к столу, тоже села. – Ерунду какую-то мелешь. Опять, что ли, ломает всего? – Лицо ее охватило уже какой-то брызжущей пунцовостью, появились, пропеклись черные веснушечки на азиатских скосах. Но глаза держала вскинутыми – влажный, черно-коричневый жар их заставил Романа Прокопьевича отодвинуться, заерзать на топчане, прижаться к горячим кирпичам печки.

– Вообще-то я никуда не тороплюсь… Прыть это моя дурная напрямую все хочет. И если толком-то, Анисья Васильевна, то вот я зачем. Говорят, конечно, мало ли что… Но я не против. То есть, в самом деле, Анисья Васильевна, вместе нам легче будет жить.

– Вон что. Сваты пришли, а мы и не заметили. – У нее остывало лицо и оживала насмешливая громкоголосость. – Пожа-алуйте, дорогие сваты, милости просим. – Она встала, в пояс поклонилась сопревшему Роману Прокопьевичу. – У нас товар, у вас купец…

– Анисья Васильевна, ей-богу, я серьезно. Нет, так и скажи по-человечески «нет». Потом просмеешь.

– Стой-ка, стой-ка, купец-молодец. – Она уперла руки в крутые бока. – Да ведь ты еще и жених, а, Роман Прокопьич? Что ж притулился, как бедный родственник? Давай гоголем, гоголем вокруг меня. – Анисья Васильевна притопнула, белую руку в сторону отвела. – Я невеста неплоха, выбираю жениха… – Вдруг устало обмякла, села, оперлась лбом на подставленную ладонь. – Ох, извини, Роман Прокопьич. Какая из меня невеста. И сердце закололо, и в глазах потемнело…

– Давай жизнь-то поддержим, Анисья Васильевна. Вот ведь я что пришел – сообща, домом и поддержим. Я уж в одиночку-то надсажусь скоро.

– Давай попробуем, – устало согласилась она, не поднимая головы. – Давай сообща.

Роман Прокопьевич не знал, что сказать еще – в самую бы пору закурить, переждать молчание. Можно бы, конечно, за вином сбегать, событие-то в самый раз для вина, но уж больно все строго вышло, больно сурово – «нужда проклятая все гонит, все умом норовишь, сердцем некогда».

– А я, дурак, и бутылку не захватил. Просто из головы долой. – Роман Прокопьевич кулаком по колену пристукнул. – С большим бы удовольствием за тебя выпил, Анисья Васильевна.

– Успеем теперь. Какая уж бутылка. – Анисья Васильевна говорила ровно и вроде даже насмешливо, а все ж закапали на стол слезы, пролились горячие, а может, и горючие. Быстро убрала их ладонью. – Вот помолчали, считай, враз нагулялись, напровожались, наухаживались. Теперь деваться некуда. – Улыбнулась. Снова накалялись щеки и скулы. – Ладно, жених. Обниматься-целоваться пока повременим… Смех, честное слово. Чего молчишь-то? Сосватал и испугался?

Роман Прокопьевич поднялся и тоже поклонился ей в пояс – само как-то вышло.

– Спасибо тебе, Анисья Васильевна. Все-е понимаю. Спасибо.

Повернулся, вышел, на крыльце нахлобучил вмиг выстывшую шапку на горячую, разбухшую голову.

Дома – еще со двора услышал – взвивались вперемежку визг, лай, мяуканье. Васек сидел на полу, у кровати, истошно крича, махал, тряс расцарапанной рукой. Рядом, припадая на передние лапы, тоненько вскуливал, взлаивал щенок, на рыжем носу проступали булавочные капли крови. Под кроватью, перебивая протяжное мяуканье злым пофыркиваньем, прятался кот.

Роман Прокопьевич подхватил ослепшего от рева Васька́, потащил к умывальнику:

– Давай-ка, герой, сопатку твою вычистим. Ну будет, будет выть-то. Кто это тебя? Кот, собака?

– Никто-о! Я разнимал, а они не слушались. – Васек уже стоял, невнимательно тыкал полотенцем в щеки, лоб, в подбородок – опять отвлекся, засмотрелся. Щенок, отчаянно колотя хвостом, заискивающе повизгивая, медленно вползал под кровать.

– Верный, опять получишь! – Васек с разбегу бухнулся на коленки, подкатился к щенку, схватил за шкирку. – Брысь, кому сказал – брысь! – Брызнуло из-под кровати яростное шипение кота.

– Правда что, битому неймется. – Роман Прокопьевич веником выбил кота, веником те легонько поддал Ваську́. – Все. Скоро кончится лафа. Мамка придет, разберется. Наведет порядок. По одной половице будем ходить. Да к тому же в носках. А Верный твой вообще – в мягких тапочках. – Говорил просто так, не из охоты поворчать – никогда привычки не было, – а от ощущения какой-то общей расслабленности, душевной зыбкости. «Устал – дальше некуда. Что вот мелю, спрашивается?»

Васек вроде и не слушал, занятый щенком. Мокрой тряпкой хотел стереть кровь ему с морды – тот пятился, извивался, рвался изо всех сил. Васек наконец прижал Верного коленкой к полу, утер ему вспухший нос и, пыхтя, заприговаривал, забормотал:

– Ну вот, а ты боялся. Мамка придет, а у нас порядок. Все лежим и спим. – Васек с усталым причмоком зевнул, а Роман Прокопьевич рассмеялся.

В субботу приехал Веня, соскучившись по Ваську́, он и укладывал его в этот вечер, что-то неторопливо ласково шептал – Васек громко вздыхал и нетерпеливо, счастливым голосом требовал, когда Веня умолкал:

– Еще! Веня, еще! А он-то куда спрятался?!

Роман Прокопьевич ждал Веню на кухне. Давно стыл чай, холодно, крупитчато забелело сало на картошке, но Роман Прокопьевич не торопил его, сидел за столом, спрятав под мышками замерзшие вдруг ладони.

Веня вышел размякший, разнеженный, с сонно сощуренными глазами. Плюхнулся на табуретку:

– Ну и Вась-карась. Еле уторкал.

Роман Прокопьевич взял стакан с чаем, прихлебнул:

– Что ты! Говорун – поискать надо. Один же все время. Намолчится, вот удержу и нет… Вот что, Веня. Жениться хочу. Дом без матери, сам видишь, разваливается.

Веня выпрямился, тревожно, горячо расширились глаза.

– Анисья Васильевна матерью будет.

Веня не сразу откликнулся.

– Мачехой, пап.

– Не должна, Веня. Женщина добрая.

– Все равно – мачехой.

– Конечно, не родная. Но я решил, Веня. Тебя вот ждал спросить. Как ты?

– Не знаю. Может, и добрая. – Веня потрогал самовар. – Я снова, пап, согрею.

– Подожди, Веня. Ты не мнись, прямо говори. Против, что ли? Или боишься?

– Меня ведь, пап, почти дома не бывает. Лишь бы Ваську́ хорошо было. – Веня наконец посмотрел на отца. – И тебе. А бояться чего – она веселая. Вон как в клубе пела.

– Вот я и говорю: добрая женщина. Значит, всем лучше будет. И тебе, Веня.

– Может, и мне.

Съехались, зажили. Анисья Васильевна сразу принялась белить, стирать – Роман Прокопьевич не успевал к колодцу бегать, – потом гладила, крахмалила, перевешивала, расстилала, передвигала – дом захрустел, засверкал, заполнился яблочной свежестью вымороженного белья. В занятиях этих и хлопотах, пока руки были заняты, она привычно разговаривала сама с собой, чтобы в первую же передышку громогласно «подвести черту»:

– Нет, даже не думай, Роман Прокопьич! Никаких гостей, никакой свадьбы – обойдемся. Как сошлись прогрессивным методом, так и жить станем.

Он изумлялся:

– Я и не думаю, бог с тобой…

– Квашню поставлю в субботу: Веня приедет, посидим. Вот и отметим новоселье. Новоселье-новосемье. Ух ты, как складно.

Или объявляла со столь же неожиданным напором:

– Васька я тоже в паспорт запишу. И Веню, если согласится. Раз теперь братья Любочкины, надо записать. Чтоб честь по чести. Раз ты записал, то и я. Хоть и разные фамилии, а все равно – родня.

Роман Прокопьевич неопределенно отвечал: «Как знаешь… Если охота, что ж…» – про себя между тем удивляясь снисходительно женской вере в бумаги, в силу каких-то записей – «Записывай не записывай, как жизнь покажет, так и выйдет…»

А жизнь показала, что Любочка, пятилетняя дочь Анисьи Васильевны, легонькая, конопатенькая, белобрысенькая, не ведая того, свела их всех на первых порах, смягчила многие непременные неровности и неловкости.

Она мягонько, но настойчиво вскарабкалась на колени Роману Прокопьевичу, он с растерянным смущением придержал щупленькое, верткое тельце – она умостилась, откинулась на кольцо рук, как на спинку.

– У тебя конфетки есть? – звонко и тоненько протянула-пропела. – И в кармане нет? Нигде нет?! А почему-у?

– Зубы болят, – Роман Прокопьевич чуть ли не краснел под ясно наивным ее, неотрывным взглядом.

Потянулась к нему, прижала теплые ладошки к впалым, щетинистым щекам.

– Не бойся, вылечим, у моей мамы лекарства много. – Ладошки скользнули по его щекам и смяли, оттопырили губы воронкой. – Скажи: «Любочка, не балуйся, Любочка, смотри у меня».

Роман Прокопьевич неожиданно поддался – промычал, прогудел:

– Люочка, не ауйся… Люочка, сотри у еня…

Она снова откинулась как в кресле, раскатила быстренький, бисерный хохоток. Коротко посмеялась Анисья Васильевна – обдала мимоходным, почти беззвучным смехом.

Васек давно уже стоял рядом с отцом и тяжело, ревниво сопел. Когда Любочка отсмеялась, сказал, едва сдерживая слезы и набычившись:

– Слезай давай. Это мой папа.

Любочка привстала на коленки, обняла Романа Прокопьевича за шею.

– Вот и нет! Вот и нет! Это мой папа.

Васек дернул ее за подол:

– Слезай, слезай! Не было тебя и не надо. – Разревелся, ногами затопал.

Из кухни выскочила Анисья Васильевна – «Что такое?» – Любочка выскользнула, вывернулась из рук Романа Прокопьевича, кинулась к матери:

– И мама моя, и папа мой. А ты – Васька-карась, по деревьям не лазь, – припомнила Любочка уличную кличку Васька.

Он ровно и громко затянул открытым ртом:

– А-а-а…

Роман Прокопьевич поддал ему: «Ну-ка, перестань! Тоже мне мужик». Анисья Васильевна подхватила Васька на руки, прижала: «И ты мой. Пореви, пореви. Ой, как обидели-то!»

Теперь тоненько, противненько завела Любочка.

– Ох ты, господи. – Анисья Васильевна присела, прижала и ее. – Давайте в две дуды. Вот весело как стало! Ну, ну. Ревун да хныкалка – куда я с вами денусь?

Любочка справилась первой, оттолкнула материну руку и сама стала гладить Васька, дуть ему на макушку:

– Васек, Васечек. Ну ладно, ну хватит, – завздыхала, то ли передразнивая мать, то ли всерьез.

В воскресенье за столом с пирогами, за самоваром собралось, по словам Анисьи Васильевны, новосемье. Возле самовара сидели взрослые: взволнованно румяная Анисья Васильевна в жаровой кофточке с отложным воротником; потный, осоловевший от чая Роман Прокопьевич в новой жесткой белой рубахе и Веня, в своем школьном мышином костюмчике, с тонкой, тревожно выпрямленной шеей и потупленно-замеревшими глазами. Сидели молча, вроде бы сосредоточившись на застольных шалостях Любочки и Васька. Они тараторили, смеялись, кричали – куролесили кто во что горазд и, вконец разойдясь, принялись строить друг другу рожи: Любочка, сморщив нос и губы, выкатив глазенки, трясла головой, потом спрашивала: «А так умеешь?» Васек, сглатывая восторженную нетерпеливую слюну, кивал и тут же косоротился, пучил глаза. Любочка хохотала: «Умеешь, умеешь». – «А вот так можешь?»

Анисья Васильевна зажала уши.

– Уймитесь. Ох и глупомордики. Лопнете сейчас, на кусочки разлетитесь. Ой, страх, ой, ужас. Васек! Не пугай ты меня!

Васек запрыгал, вовсе уже раззадоренный притворным страхом Анисьи Васильевны.

– Мама, мама! А ты вот так умеешь?! – надул щеки, одну щепоть приставил ко лбу, вторую к подбородку.

Веня по-прежнему сидел неподвижно и молча, но показалось, что он метнулся – так быстро и жарко глянул на брата, оказывается, привыкшего уже звать эту женщину мамой. Глянул, тут же спрятал глаза и покраснел. Анисья Васильевна все заметила, все поняла, запылала и, конечно же, уронила нож, а наклоняясь на ним, зацепила тарелку. Роман Прокопьевич налил еще чаю, отодвинулся от стола, как бы подчеркивая: он хочет посидеть в сторонке, помешивая, позвякивая ложечкой в стакане.

Анисья Васильевна потчевала Велю:

– А черничные-то ты и не пробовал. Ешь, пожалуйста, Веня. В интернате-то совсем отощал, – с нервным радушием приговаривала она, а Веня, не поднимая глаз, отнекивался.

Любочка и Васек притихли, чинно дули на блюдцу, гоняли по ним радужные пузыри. Вдруг Любочка, как давеча на Романа Прокопьевича, уставилась на Веню с ясной, наивной пристальностью.

– Ве-ня-я! – вдруг тоненько пропела-протянула Любочка. – Ве-ня-я!

– Что тебе? – Веня, слабо улыбаясь, повернулся к ней.

– Ве-ня, Ве-ня, – пела Любочка.

– Ну что? Что?!

Она повторяла и повторяла это слово, удивленно, радостно, ничего не добавляя к нему – ей достаточно было выпевать его чистеньким тоненьким голоском, чтобы все поняли, как интересно видеть и звать человека по имени Веня.

Анисья Васильевна потянулась к нему через стол.

– Ты зови меня тетей Анисой. Слышишь, Вениамин? И распусти, распусти душу-то. Я дак уж не могу. Неловко пока, не по себе, ну да и плохого ничего не сделали. Не из-за чего пока глаза-то прятать. Раз уж так вышло, Вениамин, давай противиться не будем. Слышишь?

Веня поднял глаза:

– Да я понимаю, – чуть запнулся, чуть покраснел, – тетя Аниса.

Впрягся Роман Прокопьевич в новый семейный воз и, чтобы хомут не стирал, не сбивал шею, потащил ровно, без рывков, не дожидаясь ни вожжи, ни тем более кнута. Давно, с первой своей промысловой осени, запомнил он и распространил на дальнейшую жизнь таежное правило: «Носом тыкать да понукать в лесу некому. Или сам старайся, руки наперегонки пускай, или пропадай». Так говорил дядя Игнатий, взявший когда-то его, долговязого, мосластого мальчишку, в напарники бить орехи в Дальней тайге. В зимовье они пришли к вечеру, позади был жаркий сентябрьский день, была долгая, петлистая трона с немереными тягунами и спусками. Поэтому Роман Прокопьевич – в те времена просто Ромка, – скинув понягу – рюкзак таежный, – плюхнулся на пенек и замер, как бы растворяясь в вечерней прохладе. Дядя Игнатий повесил понягу на крюк, под козырек зимовья, взял ведра, ушел к ключу, вернулся – парнишка малость пришел в себя:

– Чего мне делать, дядя Игнат?

Тот закурил, взял топор, подбил, подправил рассохшуюся дверь, из-за стрехи достал четвертинку с дегтем, смазал петли, потом уж ответил, да и то нехотя:

– Был бы ты парень, сразу бы прогнал. Хоть и так не маленький. И я-то хорош – взял напарника… Да правда, и выбирать не из кого… Два кола, два двора – вот и вся деревня. Все равно, Ромка, еще так спросишь – выгоню. Сам гляди.

Стал глядеть и мигом все увидел: надо дров нарубить, натаскать, сухой лапник на парах свежим заменить, печку подмазать, дыру на крыше свежим корьем заложить. – Больше он ни о чем не спрашивал дядю Игнатия, так молчком и отколотили полтора месяца…

Вот и положенную долю домашних работ справлял он незаметно и быстро. Анисья Васильевна только подумает, что надо бы воды запасти к стирке, а он уже с утра пораньше коромысло через плечо да по ведру в руки; только соберется она картошку перебрать, а он уже – в подполье, поставил «летучую мышь» на приступочек и знай гнется над ларями; только захочет она послать снег со двора в огород перекидать, а он уже навстречу ей с деревянной лопатой и метлой – Анисья Васильевна руками разводила и весело возмущалась:

– Да это что такое! Мне поворчать охота, власть показать, а он? Отгадчик какой нашелся. Прямо не жизнь, а по щучьему велению да моему хотению. – Как-то даже нарочно отодрала в дровянике слабую доску, думала, не заметит, и уж тогда она, в самом деле, отведет душу, наворчится.

Но он заметил, приколотил, по пути проверил затем на крепость все доски ограды и палисадника. Анисья Васильевна повинилась:

– Доску-то я оторвала. Догадался, нет?

– Правильно сделала. Еле держалась, да руки не доходили.

– Больше не буду. Все ты у меня видишь, все в голове держишь. Буду теперь только хвалиться. Ну, у меня, мол, хозяин, ну, мужик. – Она вздохнула с неожиданною, сожалительной кротостью, голову этак сочувственно приклонила к плечу и руки на животе сложила. – Уж больно молчишь ты много, Роман Прокопьич. Может, хвораешь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю