Текст книги "Избранное"
Автор книги: Вячеслав Шугаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 46 страниц)
Из красного уголка вынесены все столы, тумбочки, ветвистые пыльные фикусы, оставлен лишь бильярдный столик, за ним сидит Дима Усов в черном свитере, от бровей на лице – задумчиво-мрачная тень. Дима говорит:
– Ребята, я даже не знаю, с чего начать. Зачем мы собрались – всем известно. По мне, так лучше бы не собираться, я не знаю как.
В комнате горячий шепот: «Черт!», «И не придумаешь», «Попробуй разберись», потом густая, подавленная тишина. Встает Зина Мошкова, комсорг дирекции, белокурая, рослая, строгая девушка.
– Дима, ты абсолютно неправильно ведешь собрание…
– Какое это собрание? – пожимает плечами Дима, – просто так поговорить решили.
– Все равно, не продумав, нельзя. Надо организованнее, – Зина проходит к столу, аккуратная, в белой кофточке. – Сегодня я была в экспертизе, взяла это письмо.
– Ой, не надо! – слабо вскрикивает Вера.
– Верочка, я понимаю, что тебе тяжело, но ничего не поделаешь. Чтобы всем стало ясно.
Зина четко, громко оглашает письмо, Вера, закрыв лицо руками, чуть покачивается на стуле, тягостное смущение витает над опущенными головами молодых специалистов. Зина продолжает:
– В экспертизе убеждены, что написал его Витя Родов, как и подозревала Вера. Верочка, ты, может быть, скажешь, почему?
– Нет-нет.
– Понимаю – страшно неудобно. Витю и Егора мы спросим потом, а сейчас я предлагаю подумать…
– Да почему?!
– Пусть говорят!
– Может, и не писал Родов!
– Тише, товарищи, тише. Экспертизе мы тоже не имеем права не верить. Представляете, доказано, что писал Витя. Я слышала, он утверждает, что доказательство – ошибочно. Но представляете, экспертиза – строго научное разбирательство. Там не может быть ошибки.
Все растерянно переглядываются.
– Так почему бы нам не подумать, как это произошло. Вере тяжело говорить, мы же слышали, какая грязь в письме? Но мы-то тоже знаем Витю. И если экспертиза не ошиблась, а я думаю именно так, то почему мы не попробуем разобраться: как же это могло случиться? Понимаете? Автор анонимки – ваш товарищ. Почему? Почему так никто не подумает?
Ларочка поднимается с разведенными руками:
– Зиночка, миленькая. Витя – прекрасный человек, я не верю, что он написал это. Что ты, Зиночка! Это недоразумение, Верочка погорячилась. А экспертиза? Ну, кто не ошибается.
Следом бубнит Куприянов:
– Он помогал… Делился… Никогда не замечал плохого…
Вскакивает Дима:
– Зина, по-моему, ты затеяла постыдную вещь.
– Дима, не увлекайся, – строго говорит Зина.
– Да ну тебя! Бог с ней, с экспертизой. Пусть она тысячу раз права, но не могу я во что бы то ни стало выискивать недостатки в угоду твоей экспертизе. Не могу. Ребята они все хорошие, и больше я про них ничего не знаю. Понимаешь, нельзя доказать того, чего не знаешь, Зиночка.
– Вот здесь сидит наш руководитель, – Дима показывает на Михаила Семеновича, – можно и его, если на то пошло, Зина, спросить, а почему вы рекомендовали Родова в партию? Как же вы не разобрались в человеке?
Тамм резко перебивает:
– Во-первых, Дима, не надо думать за меня, даже если вы очень умный. Во-вторых, рекомендацию я взял обратно – знаю я или не знаю, но бдительность я проявить должен. Я вижу, вам хочется спросить, что это за рынок: дал, взял, а я вам, Дима, прямо скажу: это не рынок и не перестраховка, а чувство ответственности, которого, к сожалению, я не вижу в молодых людях. И еще два слова. Почему я должен плохо думать о вас, а не хорошо? Почему я должен думать, что вы сидите и сочиняете гадкие письма, а не читаете умные книжки? Я хочу хорошо думать о вас, молодые люди, и все отцы так хотят думать и думают, уверяю вас. Так что же мешает вам быть хорошими? Витя, вы можете ответить?
Витя встает, поворачивается к ребятам:
– Может быть, экспертиза никогда не ошибается. Правильно. Но клянусь, у меня нет других слов и доказательств, в этот раз произошла ужасная ошибка. Я не писал письма, поверьте. Прошу вас.
Облегченный вздох согревает комнату. Слава богу, не надо подозревать, мучиться, все ясно – конечно, не мог он написать.
Подброшенный этим вздохом, Егор стискивает спинку стула и долго, с ужасом смотрит на Витю. Тот выдерживает взгляд и повторяет:
– Поверьте, прошу вас.
Егор срывается и бежит в коридор. Настороженное, нервное недоумение – все поняли: что-то случится.
У Вити выступают крупные капли на лбу, взбухают вены на сжатых кистях. Слышно, как Егор бежит, топает по лестнице, вот уже гул тише – он на первом этаже, сейчас будет в комнате.
И Витя кричит, зажмурившись:
– Егор, Его-о-ор! Не надо, не на-н-а-до! Это я, я, написал! Я все расскажу, Его-о-ор!
Но поздно, поздно: дребезжат стекла, чуть пылит белая стена – грохочет картечный дуплет.
* * *
Егора похоронили рядом с могилой архитектора Юры Дятлова, под высокой, сильной рябиной. Здесь иногда бывает Тамм, бывает Дима Усов, бровастый, плотный парень, а тощий техник Куприянов приходит вместе с женой Ларочкой, пышной, румяной женщиной.
Где-то в начале мая – только-только возникает трава – они обязательно все встречаются здесь. В этот день по всей России поминают ушедших родителей и близких своих.
1966 г.
ЗАБЫТЫЙ СОН
1Утром в день свадьбы Трофим Пермяков с завидной точностью поспешил на службу, хотя никто бы не укорил его за предусмотренный законом отгул. В обед отсиделся в конторе, мучаясь жениховским своим положением: любого встречного приглашай к столу да еще улыбку из себя тяни – изображай душевное довольство. В предсвадебной суете он видел досадный сбой всего прежнего хода жизни, такого обстоятельного и размеренно плавного.
Конторские знали нрав Трофима и не приставали с веселыми расспросами о свадьбе, не связывались – пошлет куда подальше, а потом драться, что ли, с ним.
Но с Дальнего озера пришел за ондатровыми капканами Иван Фарков и, дорвавшись до райцентровских запасов водки, с утра колобродил в конторе – в полный голос ругал директора промхоза, главбуха, приемщика пушнины, но вдруг, без перехода, сменил гнев на милость, всех зауважал, занежничал и, конечно же, сунулся к Трофиму:
– Слыхал, слыхал, Трофимушка! – черный, мордатый, здоровый Фарков неожиданно прослезился. – Прошла молодость-то, прошла! Уж я ли не парень был – не стало. И тебя, Трофимушка, сегодня пропьем. Ох, пропьем, не пожалеем!
Трофим упер глаза в стол, сухое, бледное, длинное лицо порозовело.
– Распишусь, тогда и с поздравлением лезь. А пропить, Ваня, без тебя пропьют. Завтра опохмелиться приходи.
– Но-но-но! Не зажимай! – Фарков погрозил толстым грязным пальцем. – А я те, Трофимушка, гостинцу привез. Сохатинка-свеженинка – хошь, шашлык жарь.
– Не нужен мне твой гостинец. Иди проспись лучше, не разоряйся.
– Обижа-аешь! – густо протянул Фарков и покрутил тяжелой головой. – Ох, обижа-аешь!
– Иди, иди, парень. Добром говорю.
– Молчи, жених. Хрен на палочке – вот ты кто! – И Фарков плюнул на Трофимов стол.
Трофим вскочил, и графин с водой на тяжелой скорости пронесся мимо увернувшегося Фаркова.
На мгновение протрезвев, Фарков выскочил за дверь, но снова просунулся.
– Врешь, Трошка. Не возьмешь на скандал – ученый. Думаешь, тебе – свадьба, а мне – сутки?! На-ка вот! Графин я те после припомню! Недоносок ты, и дети твои недоносками будут! – Фарков скорчил мерзкую рожу, скурносился, наморщил черные толстые щеки – глаза, придавленные ими, превратились в щелки, хищно выставились крупные желтые зубы. – Ы-ы! Мыфыфей! – гнусаво и непонятно подразнил Фарков и, сторожась, прикрыл дверь.
Трофим брезгливо подобрал губы, двумя пальцами вы тащил промокашку, потыкал ею в столешню: гнев сошел со лба, со щек – они вновь побледнели – и сжигал только уши алым, яростным пламенем, в котором белели хрящи.
Весь скандал наблюдал Виктор Буйков, инспектор из треста промхозов, но не вмешивался. Буйков часто бывал в Преображенском и, легко перенося тяготы таежного хлебосольства, не раз признавался в застолье: «Я, мужики, душой у вас отдыхаю. Будь моя воля, ушел бы к вам охотоведом. Но жена – зарежь ее – против. Из-за бабы и пропаду, чахотку на бумагах заработаю. Кстати, мужики… Благоверная моя спит и видит: соболь на плечах, соболь на голове. С кем по-дружески договориться можно? Сам-то в тайгу когда попаду? Добро, мужики? Вот спасибо!»
Буйков некоторое время молчал, а потом откашлялся и строго заметил:
– Что же ты, Трофим Макарыч, нервы распустил. Ты же руководитель, образованный человек – и вдруг графины кидаешь?
– Жалко, что не попал.
Обжигающе-светлые глаза Буйкова дрогнули.
– Попал! Да это же уголовный кодекс! Тем более пьяный-то он, а не ты. Нехорошо.
– Ты, Виктор Петрович, тоже помолчи. Настроение у меня неважное.
– То есть?!
– Без то есть. У меня еще чернильница на столе стоит.
– Ну-ну… Герой… Забываешься, парень! – Буйков потяжелел от справедливого возмущения, горло пересохло, потным жаром примяло реденькие волосы, и череп как бы раздался, увеличился, переваривая Трофимовы дерзости. Но Буйков вовремя опомнился. «Завелся мужик. На любой рожон полезет. Швырнет чернильницей – вся командировка насмарку. Доказывай, разбирайся, требуй наказания. Нет, нет и нет!»
– Ладно, Трофим Макарыч. Утихнем, замнем. – Буйков прикрыл ладонью лицо, как бы отстраняясь от прежнего настроения, а открывшись, улыбнулся. – Значит, захомутали ясна сокола?
– Почему захомутали? Сам в здравом уме и памяти.
– Значит, пир на весь мир?
– Приходи вечером. Выпьешь – посмотришь: на весь или только на район…
– Спасибо. Если смогу – обязательно.
– А чего не сможешь? Деваться тебе все одно некуда. А других гостей нигде нынче не будет.
– Первый раз такого жениха вижу: у него свадьба, а он на работе торчит. К чему бы это, а Трофим Макарыч?
– Что ж что свадьба. Работа-то замуж не выходит.
– Все-таки праздник. А то на тебя посмотришь и подумаешь: не иначе как на аркане мужика под венец тащат.
– На голове, что ли, мне ходить, если свадьба? Лет десять проживем, и все по уму – вот тогда я, может, повеселюсь.
– Да-а, далеко заглядываешь… – Буйков, удерживая зевок, напряг щеки, покраснел – выступили ленивые, крупные слезы.
– Без загляду только воробьи живут. – Трофим встал, потянулся к оленьим рогам на стене – снять плащ и кепку. – В общем, появляйся, Виктор Петрович.
Все же Трофим укоротил рабочий день, – пошел уговаривать дизелиста, чтобы тот светил нынче подольше, не глушил движок в одиннадцать вечера, когда свадьба только-только наберет силу.
Дизелиста Петра Красноштанова он застал дома. Тот сидел у окошка, читал книгу, обернутую в газету, и сделал вид, что страшно удивлен появлением Трофима.
– Ух ты! Кого вижу-то! Здорово, Троша. – Красноштанов встал, аккуратно, не закрывая, положил книгу на подоконник, снял маленькие, какие-то птичьи очки в стальной оправе. – Давно не виделись. Считай, с весенней охоты. Как живешь, Троша?
– Свадьба у меня нынче. Вот просить пришел.
– Что ты говоришь?! И тебя, значит, потянуло? Кого берешь? – Красноштанов распахнул руки, словно собирался обнять Трофима, длинное, тощее тело его странным образом заколебалось, закачалось как бы под воздействием столь неожиданной новости. «Во ломается! – подумал Трофим. – Будто первый раз слышит. Спектакль, стервец, покажет. Делать ему нечего».
– Петя, ты посвети нынче подольше. А уж я в долгу не останусь.
– Даже слушать обидно, Троша. Да я всю ночь могу светить. Мотору что – он железный, а я человек, я все-е понимаю!
– Хоть до часу посвети, ладно?
– Больше ни слова, Троша. Петька Красноштанов разобьется, но сделает. Что ты, не знаешь?! – бледное, худое, носатое лицо Красноштанова осветилось преданностью, братской готовностью услужить Трофиму, непроизвольно задвигался кадык на длинной шее, словно Красноштанов уже глотал свадебную бражку.
– Спасибо, Петя, сильно уважишь. – Трофим не знал, что еще сказать, и кивнул на книгу. – Что за книженция? Толстая какая.
– У-у, парень! Книга – во! Про то, как люди жили! – Красноштанов схватил книгу, суетливо нацепил очки. – Третий день читаю и почти все время реву. Вот посмотри, как он, чертушка этот Жан и Жак, пишет: «Оставьте меня навсегда, не пишите мне, не усугубляйте мук моей совести, дайте мне возможность забыть, если возможно, чем мы были друг для друга. Пусть глаза мои никогда более не увидят вас, пусть я не услышу более вашего имени, пусть воспоминание о вас не смущает моего сердца…» Это баба, значит, объясняется… Как, а? – Красноштанов опять бережно положил книгу на подоконник, сдернул очки и зажал в кулаке.
«Дурында он все-таки! – Трофим с жалостью посмотрел на Красноштанова. – В самом деле слезу пустил. Ослаб душой, совсем ослаб». Он вспомнил, что у Красноштанова есть прозвище – Милый Зять, что пьяного его колотят и жена и теща, а сам он, выпив, любит похулиганить: то собак свяжет за хвосты, то у начальника милиции дверь колом подопрет.
– Петя, тебе кто Милого-то Зятя дал?
– Да это карга. Теща. Тсс. – Красноштанов испуганно сжался, но тут же тихонько рассмеялся: – Тьфу ты, ее же дома нет, а я все боюсь. Она, она, дура старая, припечатала! Я ей однажды выпивши давай книжку читать. Читаю да говорю: вон как люди ласково жили. Не сволочили друг другу, а уважительно обращались. «Милая маменька, милый зять…» Она и давай меня Милым Зятем навеличивать с тех пор. Как ни скандалим, а все Милый Зять. Лучше бы материлась, честное слово.
– Ясно, – сказал Трофим. – Так ты уж посвети, Петя.
– Какой разговор!
2Невеста тем временем изнемогала под тяжестью праздничных забот: чистила рыбу, шинковала капусту, до ряби в глазах крошила морковь, свеклу, картошку, воздвигая винегретную гору; схватывалась, что забыты огурцы, неслась в погреб; по дороге, на бегу, вспоминала, что еще не взяла у соседей посуду, и, не добежав до погреба, сворачивала к воротам – мчалась через улицу к Сафьянниковым, от них в магазин за гранеными стаканами; наконец, обессилев и утонув в омуте несделанного, опустилась на лавку и, приговаривая угасшим, дрожащим голосом: «Ну что это за свадьба! Не свадьба, а каторга!», расплакалась.
Мать ее, Елизавета Григорьевна, крупная, рыхлая, болезненная женщина, давно уже отдыхала на табурете посреди кухни.
– Ну, девка, и раскисла ты. Я в твои годы с зари до зари спину гнула, и ничо – плясать могла, с отцом твоим до петухов простаивала.
– Причем тут годы, мама! В такой день – и все сама, сама! Нет, я тебя не упрекаю – с твоим сердцем вообще бы в холодке сидеть да не шевелиться. Но он-то мог остаться! Знает ведь – родни нет, девчонки только после работы прибегут; и люди-то, поди, смеются, что в конторе сегодня.
– Мой тебе совет, Нинка. Брось ты счас все это, не гоношись боле. Ляг, полежи – тебе нынче, ой, не скоро отдыхать. Баня вон топлена, полежи – да сбегай поплещись. Пусть народ видит: румяна невеста да свежа. И перед мужем предстать должна как росой умытая. Старики как говорят: ясные да бодрые – будут дети добрые; квелые да пьяные – будут все с изъянами.
– Ой, мама, опять ты с этими разговорами! – Нина перестала плакать и покраснела, но на распаренном слезами лице краски не прибавилось. – Хватит уж тебе! Что я, девочка шестнадцати лет, – знаю, все знаю!
– Бесстыжие вы все-таки нынче все до одной. Нашла перед матерью чем хвалиться – зна-аю! Ты скажи, не таись: может, Ване полоумному люльку уж заказывать? Пусть плетет. А то и оглянуться не успеешь…
– Как не стыдно, мама! С утра просвещаешь – весь поселок слышит. – Нина окончательно возмутилась, и приступ возмущения вытеснил усталость. Она легко, быстро встала, схватила ведра, коромысло.
Елизавета Григорьевна не думала рассердить дочь, считала, что помогает набраться бабьего ума-разума, но спохватилась, когда дело до нервов дошло, громко, со стонами завздыхала.
– Что-то опять к сердцу подкатывает. Ох ты, батюшки! А кому ж, как не матери, это говорить… Ты брось, брось ведра-то, не двужильная! – Но Нина уже ушла.
Огородной тропкой меж желто-зеленых безголовых стволов подсолнухов она спустилась к обмелевшей сентябрьской реке. Забыла про ведра и, задумавшись, присела на теплый белый камень. Смотрела на живую, по-летнему блестевшую воду, на багровые, крепкие еще листы прибрежной смородины, смотрела слепо остановившимися глазами и ничего не видела. «Уж быстрей бы проходил этот день! – думала Нина. – Так устала, так устала – кто бы знал! Невеста, невеста, как-то дальше все будет?»
3Весной Нина получила письмо от Томки Еланцовой, с которой училась когда-то в библиотечном техникуме. Письмо обрадовало Нину напоминанием об ушедшем безоблачном времени, она даже зажмурилась, глядя на конверт. Но отхлынула от сердца горячая грустная радость, и Нина удивилась: никогда они с Томкой особенно не дружили и писем друг другу писать не клялись. Томка жила в Боготоле, работала в городской библиотеке, вышла замуж за «чудесного скромного пария» – так писала Томка, он составитель поездов, заочно учится в институте, а можно считать, что «учимся вместе, я приношу ему книги, вместе сидим над контрольными», у них двое «чудесных крепеньких шалунов», – впрочем, Нина сама может убедиться в этом, посмотрев на прилагаемую фотографию.
И далее Томка расписывала, во что она одевает своих бутузов, своих кровинушек, хулиганчиков, чем их кормит, поит, забавляет, расписывала их необычайную смышленость, их многообещающие склонности и задатки. Нина внимательно рассмотрела фотокарточку: да, славные ребятишки, курносые, беленькие – в мать, и так же испуганно-удивленно таращат глаза, как Томка на экзаменах. «Наверно, погодки», – подумала Нина и спросила себя: зачем же Томка написала ей? То ли ее так переполняла материнская гордость, что она рассылала письма с фотографиями сыновей даже по случайным, необязательным адресам, и, может, сейчас уже пол-Союза умиленно вздыхает над ее «чудесными шалунами». То ли она узнала от общих подруг, что Нина еще одна, незамужняя, и новость эта удивила Томку: «Надо же! У Нинки столько кавалеров всегда было! Я ей как завидовала, в техникуме ни один парень на меня не смотрел, а вот в жизни-то все наоборот выходит», – видимо, так злорадно подумала Томка и, пожалев Нину, в утешение прислала карточку своих ребятишек, сопроводив материнскими восторгами.
Письмо произвело на Нину большое впечатление. Ночью ей даже приснились белоголовые курносые мальчонки, которых она любит без памяти: они за ворота, на траве поиграть, а она уже места не находит, из рук все валится – бежит посмотреть, как там ее миленькие да ненаглядные; они качели под старой черемухой привязали, а она с крыльца не уходит – не дай бог, расшибутся. И вот чуяло сердце – пришла беда: зовет их обедать мать, то есть она, Нина, а мальчонки не откликаются, как сквозь землю провалились. Она туда, сюда, плачет, кричит, волосы рвет – нет мальчонок. Догнала она их в глухом темном лесу: уводит за руки сыновей какая-то старуха, сгорбленная, с холщовой котомкой за спиной. Нина в ярости ухватила старуху за плечи и трясет, трясет ее: «Вот тебе, старая ведьма! Вот тебе! Будешь чужих детей воровать!» Старуха вывернулась, лицом к Нине стала: «Успокойся, Ниночка, – вежливо так говорит. – Сыночки-то мои, ошиблась ты. У тебя-то ведь никого нет». Томка, Томка Еланцова уводила Нининых сыновей!..
Проснулась Нина в слезах и долго обдумывала сон. За окном начинался рассвет, бессолнечный, но теплый, просторный, апрельский. Глухо дождила капель – Нина поняла, что ночь была тоже теплой, и, не угнетенная солнцем, сейчас особенно свежа снежная сырость, горчащая разбухшим ожившим тальником. Нина поспешно встала, словно торопилась куда-то, натянула пальто, платок, на босу ногу обулась и вышла на крыльцо. Влажно дышал прозрачно-серый теплый снег: на ближней горе за ночь появилась черная тропка – проторил ручей, и неторопливо, с паузами, пробовал сейчас голос в огородных сугробах. Все живое хмельно сникало от тальниковой, возбуждающе чистой горечи. У Нины закружилась голова, она схватилась за косяк, закрыла глаза и так простояла минуту-другую. Очнулась, с легкой улыбкой опустилась на мокрое, веселое от капели крыльцо. Сказала себе с неожиданной серьезностью, точно поклялась: «Как хочешь, Нинка. Хватит быть дурой. Тебе двадцать шесть, никого уже не дождешься – все принцы, рыцари и прочие «чудесные скромные парни» давно переженились и стали отцами. И черт с ними. Тебе нужен полный дом ребятишек, непьющий муж. Тебе пора замуж, Нинка. Хоть за колодину лесную, но пора».
Несколько позже мать завела излюбленный разговор:
– Котору весну без мужика встречаешь. Вон, смотри, Трофим. Чем тебе не пара? Не пьет, не курит…
Нина промолчала, хотя обычно морщилась, покрикивала на мать: «Замолчи!» Да, если уж замуж, то за Трошку Пермяка – вместе выросли, за одной партой сидели. И сейчас рядом Трошка живет, действительно на виду, не пьет, не курит.
Огорчало, конечно, что не больно пригож, да выбирать-то не из кого! Уж не по любви, а хотя бы по вкусу. В Преображенском одни старики да семейные мужчины, а холостые ребята, как на подбор, шалопуты, все же путные перебрались в город и, похоже, возвращаться не собираются. Так что Трофим еще первый жених здесь, больше того, завидный жених. Вот если бы в город. Но от больной матери не уедешь, лучше душу не травить, не надеяться.
И все-таки Нина порой вздыхала: «Уж там-то нашелся бы какой-нибудь, влюбился бы в меня, а я в него. Столько парней там – да разве стала бы я кому навяливаться? Да ни за что! Меня бы нашли, мне бы сказали: «Ниночка! Сердце мое!»
Впрочем, Нина забыла: девчонок в городе тоже хватает. К тому же у Нины была городская любовь, нежданная, сумасшедшая, которую она не забыла, а лишь старалась забыть.







