Текст книги "Избранное"
Автор книги: Вячеслав Шугаев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 46 страниц)
– Все нормально.
– Может, я что не так? Может, мной недоволен?
– Да все так. Молчится, вот и молчу.
– Если накопится что, Роман Прокопьич, не держи. Всего не перемолчишь.
– Не накопится, я не бережливый.
– Ну и слава богу.
И точно. Он не останавливался подолгу на смущавших его или вызывавших прямо-таки душевную изжогу минутах, тем не менее минуты эти существовали, были всегда при нем, могли однажды объявиться и вволю помучить хозяина.
Когда в первую их супружескую ночь Анисья Васильевна, дремно отяжелевшая, вдруг ясным, смеющимся голосом сказала: «Теперь тебе любые семь грехов простятся», у него неодобрительно шевельнулось сердце, отодвинулся от прохладного белого плеча, сухо осуждая и себя и ее за разговорчивость, спросил:
– Как так?
– Вдову приветил. – Она рассмеялась, придвинулась к нему. – Приютил-приветил, семь грехов снял.
Он опять отодвинулся, отвернулся:
– А-а. Извини, Аниса, мне чуть свет вставать. – И поморщился: «Что ж про это говорить, как язык поворачивается?»
– Спи, спи. – Анисья Васильевна полно, громко вздохнула и опять рассмеялась. – Работник ты мой.
Засыпал: «Ладно, перемелется»; вздрагивал: «Ничего, ничего, попривыкнем»; перед тем, как совсем провалиться: «Перебьюсь, а там наладится».
В другую ночь приподнялась на локте, полулежа устроилась в изголовье, над ним – ломко прошуршала подкрахмаленная простыня, коснулись его маленькие, горячие ступни.
– Роман, расскажи, как маленьким был.
– Да разве я помню?! – Он очень удивился. – А зачем тебе?
– Ничего же не знаю. Молчишь, как прячешь что-то.
– Как я маленьким был? Да как Васек. Жил, правда, хуже. Босой, в цыпках, брюхо щавелем набито – да ничего. Кости были, мясо наросло. Маленький был, хотел большим стать – чего тут еще упомнишь? А стал большим – все работаю и работаю.
– Это я понимаю, Роман Прокопьич. Вот тебя пока понять не могу. Живем, живем, и не знаю: то ли мы сообща хозяйство ведем, то ли и друг дружке нужны… Вообще нужны, не только так вот…
– Живем ведь – разве мало? Ты подумай-ка: жизнь поддерживаем, дом есть. Нет, не мало, Анисья Васильевна.
– Вроде так. Да все равно неспокойно. Вроде сердцу воли мало. Тесно как-то, ну и ноет, мешает. А может, кажется. Больно уж жизнь-то ты строго поддерживаешь. От гудка до гудка – и молчок.
– Дался тебе этот молчок!
– А куда его денешь? Похоже, Роман Прокопьич, что не просто ты молчишь, а сказать ничего не хочешь…
– Ну, беда. А что я должен говорить?
– Не знаю. Только не должен. Без нужды и не начинай. Нет нужды, тогда, конечно, молчи. А охота, ох, как охота, чтоб появилась она, чтоб понял ты…
– Да что понял-то?!
– Ничего.
Анисья Васильевна села, резко и зло взбила подушку, как-то размашисто, больно толкаясь, улеглась. Роман Прокопьевич прижался к стенке: «Вот разошлась. Нарочно так ворочается, будто нет меня тут». Она, полежав, полежав, вновь повернулась к нему:
– Может, Роман… может, ты жену забыть не можешь?
Он медленно, придерживая грудь, вздохнул:
– Ты теперь моя жена.
Замолчала и больше не шевельнулась.
«Вот же травит себя, – думал он. – Да и меня по пути. Блажь не блажь, дурь не дурь – бабий сыр-бор какой-то. Зачем Зину-то вспомнила? Судьба раскрутила – не головой же мне биться. При чем тут – забыть. Тоже жизнь была. Васек с Веней – как забудешь? Живая память, и я живой. Но отошла та жизнь, и сердце отболело. У Анисы тоже человек был, хлопоты были, муки свои, Любочка… Снова теперь начали – так чего ей надо? Живем же не тужим – обязательно, что ли, душу скрести?.. Характер, видно, на первых порах унять не может. Пускай, если ей так легче».
В субботу топили баню, Веня из школы не приехал – Роман Прокопьевич прождал его и пропустил первый нар. Послал Анисью Васильевну:
– Иди, ребятишек купай. Я потом – все равно жар не тот.
– А я выкупаю, подтоплю – сама хоть с тобой похлещусь. Забыла, когда парилась.
Сначала повела Васька. Оттерла, отшоркала – только поворачиваться успевал – окатила: «С гуся вода, с Васеньки худоба», – завернула в полушубок, поверх шалью затянула, в охапку его – и домой. Румяно блестели его щеки и глаза из-под шали, весело, тоже умыто – зырк, зырк.
Любочка же капризничала, противилась, выскальзывала, то пискляво закатываясь: «Ой, мама, щекотно», то трубно, ненатурально голося: «Мы-ыло, мыло щиплет. Пусти, не тронь», – и с маху плюхалась на пол – Анисья Васильевна измучилась, накричалась, а одевая Любочку, не удержалась, нашлепала и, голосящую, брыкающуюся, утащила в дом.
Роман Прокопьевич открыл им дверь:
– Вот это я понимаю! Помылись так помылись, – и вернулся к газете, оставленной на столе. Любочка мгновенно умолкла, подбежала к Роману Прокопьевичу:
– Видишь, я какая!
– Вижу, вижу.
– Ну?! – Любочка ткнулась влажным лбом в его руку. – Чего молчишь?
– С легким паром, Любочка!
– Нет, как Мустафа скажи.
– С легким банем, сэстренка. – Так говорил их сосед татарин Мустафа.
Любочка с разбега запрыгнула на кровать к Ваську:
– С легким банем, братишка! Ура-а! – Завизжали, в ладоши захлопали, ногами засучили.
Роман Прокопьевич спросил:
– Готово у тебя, нет?
Анисья Васильевна будто не слышала, старательно заглядывала на кухне в шкафчики и тумбочки.
– Подтопила ты, нет, спрашиваю?
– А когда бы я это успела?! – Она хлопнула дверцей кухонного стола, распрямилась. – Спрашивает он, барин нашелся!
– Сама же собиралась, – Роман Прокопьевич отложил газету, чуть скособочился, выглядывая в проем двери, – что это с ней?
– Я много кой-чего собиралась! – Она слепо, путаясь, натягивала телогрейку. – Вот только в домработницы не нанималась. Хоть бы предупредил, что тебе не жена, а прислуга требуется. – Ушла так резко, что конец шали прищемило дверью, чертыхаясь, приоткрыла, выдернула шаль и опять с силой вбила дверь.
В бане отошла, отмякла, и когда Роман Прокопьевич нырнул, пригнувшись, в сухой, дрожащий жар, она встретила его этаким отсыревше-довольным голосом:
– Веники готовы. Пожалте париться, Роман Прокопьич.
Открыла каменку, плеснула полковшичка, и в прозрачную, раскаленную струю сунула сначала темные, тяжелые пихтовые лапы – разнесся, забил баньку смолистый хвойный дух; потом окунула в этот горячий дух не расправленные толком березовые лохмы – пролился в пихтовую гущину медленный ручеек осенней, терпкой прели.
– Ну, Роман Прокопьич, подставляй бока.
Он забрался на полок, улегся – опалило каким-то остро посвистывающим ветерком. Анисья Васильевна, меняя веники, обмахивала, овевала его, чтобы глубже, полнее раскрылась кожа для жгучего, гибкого охлеста листьев и ветвей. Потом скользом, скользом, потом впотяг, потом мелко, часто припаривая, прихлестывая от лопаток до пят, от носков до груди. Роман Прокопьевич, медлительно переворачиваясь, только уркал, как сытый голубь.
Слез, малиново светящийся, с шумящей от смолисто-березового хмеля головой, нетвердо прошел к кадке – и с маху на себя один ушат, другой, третий – ледяной, колодезной; занемел на миг, застыл и вновь наполнился жаром, но уже ровным, не обессиливающим.
Анисья Васильевна поддавалась венику как-то раскидистее, вольнее, смуглое тело ее вскоре охватило темно-вишневым пылом, лишь ярко, розово-густо проступали из него соски. Слабым, рвущимся голосом попросила окатить ее тут же на полке:
– Силушек моих никаких…
Пар потихоньку схлынул, из-под пола потянуло холодком, чисто зажелтело, залучилось стекло лампочки. Отпустила и вяжущая, сонно-горячая слабость – тело наполнилось до последней жилочки томительной, благодатной чистотой. Анисья Васильевна, сидевшая на широкой лавке, вся потянулась, выгнулась:
– Ох ты, сладко-то как! – чуть откинулась, чуть улыбнулась, прикрыла глаза.
Роман Прокопьевич вдруг застеснялся, отвернулся к черному, слезящемуся оконцу.
– Роман! – засмеялась. – Не туда смотришь. – Придвинулась, задела, опять засмеялась.
– Да неудобно, Аниса. – В поту сидел, а все равно почувствовал, что еще потеет. – Окошко это тут…
Рывком встала, даже вскочила, схватила ковш с кадки, замахнулась:
– У! Так бы и съездила! Пень еловый. – Бросила ковш, вскинула руки, собирая волосы. – Все, Роман! Все! – Будто только что раскалились крепкие, слегка расставленные ноги, чуть оплывший, но все еще сильный живот, матерые, набравшие полную тяжесть груди – раскалились от злости, обиды, от нетерпения сорвать эту злость и обиду.
– Что все-то? – Он исподлобья взглядывал на нее.
– Больше ни кровиночкой не шевельнусь. Вот попомнишь!
После, за самоваром, причесанная, в цветастой шали на плечах, румяно-свежая, исходившая, казалось, благодушием, она неторопливо говорила:
– Черт с тобой, Роман Прокопьич. Тебя не пробьешь. Хотела, чтоб душа в душу. А ты как нанялся в мужья-то. Ладно. Раз так, то так. Вроде и семья, а вроде и служба. Вот и буду как службу тянуть.
Он не откликался, сидел в нижней рубахе, млел от рюмочки да от чая, про себя посмеивался: «Покипи, покипи. На здоровье. Пар-то и выйдет!» – еще принял рюмочку, закурил. Он теперь снова не отказывался ни от вина, ни от табака. Как и положено семейному человеку.
Конечно, Анисья Васильевна не переменилась тотчас же, на другой день, но несколько спустя домашние разговоры стали тусклее, бесцветнее. Она уже не сердилась, не язвила, не шутила – исчезла из обихода сердечность, а осталась хозяйская расторопность, привычка к хлопотам и заботам. Угасли и ночные разговоры. Но когда Роман Прокопьевич обнимал ее, не противилась, хранила должную отзывчивость.
«А грозилась: все, попомнишь! Напугала – не нарадуешься. Вот теперь у нас все чин чином. Прямо душа отдыхает» – так рассуждал Роман Прокопьевич, полностью довольный теперешней жизнью, удачно продолжившей прежнюю по знакомому и вроде бы прочному кругу.
Но вскоре заметил, себе на удивление, что довольство его непрочно, тонко́ и легко рвется. Возвращался с нижнего склада, где день-деньской латали кран-погрузчик, настолько дряхлый, что давно бы пора ему на кладбище, в тяжелые челюсти пресса, но и заменить его было нечем, новый-то никто не припас. Латали, ладили на каком-то порывисто хлюпающем, воющем ветру, снег задувало в рукава и раструбы валенок. Да еще слесарь Сорокин, здоровый, мрачный мужик, все время пророчил:
– Рассыплется. Соберем, и рассыплется. – Гулко откашлявшись, плевал. – Ворот от кафтана. Дырка от бублика.
Роман Прокопьевич слушал, слушал его, наконец рявкнул:
– Не каркай! Рассыплется – тебя поставим.
Сорокин плюнул:
– Меня-то конечно. В любую дыру поставь – стоять буду.
Промерзший, злой, голодный поднимался Роман Прокопьевич на крыльцо, а дома и не увидели, как он вошел. Посреди комнаты было расстелено ватное одеяло, на котором «выступал» Васек: смешно набычился и топориком тюкнулся в одеяло, медленно перевалился через голову, и в эту секунду Любочка опрокинулась над ним в мостике – два громадных красных банта в ее косичках качнулись, заскользили по красному верху одеяла. Анисья Васильевна устроилась сбоку, на низенькой скамеечке, хлопала в ладоши, локтями удерживая рвущегося с коленей кота, негромко, певуче приговаривала:
– Ай да мы, да молодцы. – Лицо ее при этом жило ласковым, усмешливым покоем, брови раскрылились, слегка выгнулись, глаза расширились веселым, искренним интересом к ребячьей возне. Прыгал, рвался к одеялу и тут же пятился, взлаивая, щенок, тоже с бантом на шее. Любочка и Васек вскочили, красные, взъерошенные, и с серьезно-торжествующим сиянием на мордашках поклонились Анисье Васильевне, коту и щенку.
Роман Прокопьевич, тихо выглядывая от порога, вмиг согрелся, разулыбался, впрочем, и не заметил, что разулыбался, и тоже захлопал в ладоши, полез в карман за конфетами:
– Ну-ка, становись в очередь по одному!
Любочка и Васек бросились к нему.
– А мы в цирк играем! Васек – клоун, а я акробатка. – Любочка первой взлетела к нему на руки, Васек обнял его за колени.
– Дайте отцу хоть раздеться-то. – Анисья Васильевна поднялась, отошло с лица недавнее усмешливо-ласковое оживление, стало оно озабоченно-ровным, с легкою, деловитою хмурью на переносице. – Навалились – с ног собьете.
Из чугуна налила теплой воды в умывальник, на стул повесила свежеглаженный лыжный костюм, с печки достала опорки – валенки с обрезанными голенищами, которые заменяли Роману Прокопьевичу тапочки. Накрыла стол:
– Садись, ешь на здоровье. – А сама пошла прибрать в комнате после циркового представления.
Хлебал щи; потихоньку пробирало Романа Прокопьевича их прозрачно-тяжелым огнем; брал полотенце с коленей, утирался, но обычного, сосредоточенно-жадного азарта к еде не было, мешало недовольство собой. «Поторопился, сильно поторопился. Надо было еще у порога постоять, посмотреть, а не в ладоши хлопать. И ребятишек спугнул, и Анису. Так уж ей интересно было, так уж сладко – вроде и не в годах женщина. Прямо хоть самому кувыркайся. Может, и мне бы похлопала – черт, что-то совсем не в ту сторону меня уводит. Да, надо было еще постоять и еще посмотреть».
После обеда в воскресенье он заснул на диване. Спал недолго, за окном еще было светло, чуть только отливало начальной, сумеречной синевой. На кухне, за столом, друг против друга сидели Веня и Анисья Васильевна, говорили старательным шепотом, то есть довольно громко и со смешным присвистом на шипящих. Он видел их лица, освещаемые окном: ее, тревожно-внимательное; морщины вокруг глаз собраны с едва скорбным напряжением; его – худое, печально-смущенное; нежный кадычок судорожно и нервно бегал на тонкой шее.
– …не знаю я, тетя Аниса. Мы на одной парте сидели, а в прошлый вторник она пересела. Не здоровается теперь.
– Может, обидел, Вениамин? Вы же сейчас дерганые все, думать некогда – раз, два, и такое ляпнете… А она – девчонка, да с норовом, да не замухрышка… Нет, ты не обижайся, Вениамин, я же вообще рассуждаю… Ты-то у нас – мухи не обидишь…
– Я ей только записку написал, в кино звал… А она сразу же пересела… Из рук, тетя Аниса, все валится.
– Ох, Веня. Не горюй ты так. Девчонки в ее годы все в барышни норовят. Уж и глазки строят, и круть-верть, и ровесники им не пара – дурочки, да что с ними сделаешь? Потом сами поймут. Главное, ты, Веня, ее пойми. Не обижайся, не кручинься, а пойми. Водит ее туда-сюда, а ты уж постарайся, не суди. Дай понять, что насквозь видишь, да не судишь. Что сердце у тебя понятливое. Она к тебе и потянется.
– Я не обижаюсь. Хорошо бы, как вы говорите… Только не выйдет, тетя Аниса. Ее еще в классе нет, а уже слышу – идет. Это она меня насквозь видит… А я посмотрю и уж ничего не знаю.
– И хорошо, Веня. Хорошо. Душа в тебе живая, вот и болит. Если девка с умом да в сердце не пусто, не бойся, разберется… – Анисья Васильевна вздохнула.
Роман Прокопьевич заворочался, на кухне замолчали. «Это Верка Маякова мозги ему закрутила. Всем парень хорош, но любит слюни пускать. Не в меня… Как бы двоек не нахватал, – подумал невнимательно, точно о погоде за окном, опять приоткрыл глаза: Анисья Васильевна, косясь на комнатный проем, что-то совсем тихо шептала Вене. – Переживает за него, а он и рад стараться. Душа нараспашку. А со мной будто в рот воды… Вон ведь как она сочувствует… Мне бы, что ли, в какую историю попасть. Случилось бы что… Тоже бы, наверно, руку гладила и в глаза заглядывала… Да что мне это заглядывание далось! Должно, заболею скоро – вовсе что-то раскис. Хватит голову морочить».
Тем не менее сильно поманивало сесть сейчас напротив Анисьи Васильевны и попросить: «Посмотри на меня, ради бога, как на Веню. – Дернулся, встал с дивана. – Черт! То ли опять засыпаю, то ли еще не проснулся!»
Умылся, походил, вроде развеялся. Хотел было сказать Анисье Васильевне, что вот, мол, совсем у тебя мужик свихнулся, дурней дурного желания его одолели, и надо дать ему каких-нибудь порошков – видно, застудился в этот раз на кране. Покружил, покружил вокруг нее – не сказал. Постоял, поглядел, как она чистит картошку на ужин, хоть и про себя, но не удержался, проговорил: «Посмотри ты на меня, ради бога, Аниса. Как на Веню». – Стало ему смешно, стыдно до зябкости в кры́льцах, быстрей за шайку – и на улицу.
Долго закрывал ставни, долго стоял у ворот, смотрел на бледненький, тощенький – одна спина да рожки – месяц. Льдисто, по-весеннему оплывшие сугробы, черная полоса дальнего леса, искристое пространство перед ним – успокоили Романа Прокопьевича, и уже спокойно он подумал: «Вот что. Куплю ей какую-нибудь штуковину. Так сказать, ценный подарок. Тем более мартовский праздник скоро. Все они на подарки падкие. Вот и потешу. А там посмотрим, как обрадуется, как глядеть будет».
Утром уговорил бухгалтера выписать ему досрочно аванс и с деньгами за пазухой заторопился к магазину – хотел до открытия застать продавца одного. Тот впустил его в подсобку, запер дверь на железный крюк и, не поздоровавшись, вернулся к мешкам и ящикам, которые то ли пересчитывал до прихода Романа Прокопьевича, то ли передвигал-перетаскивал.
– Матвеич, что ты там в заначке держишь? – Против воли голос заискивал с грубоватой бодростью.
Матвеич повернулся: невозмутимое лошадиное лицо, пыльные ленивые глаза.
– А ты ее видел? Заначку-то эту?
– Да должна быть. Покажешь, так увижу.
– За погляд, сам знаешь, деньги платят. – Матвеич присел, привалился к мешкам – любил человек отдыхать. Он и в магазине все приваливался – то к косяку, то к полкам с товарами. – Что надо-то?
– Анисья скоро именинница. Такое бы что-нибудь, не больно фасонистое, но не наше. Из одежи там или на ноги. Черт его знает, ничего же еще ей не покупал, – договаривал и уже понимал: напрасно договаривает, вроде разжалобить этого пыльного Матвеича хочет.
– Можно посмотреть, можно. – Матвеич вовсе уж разлегся на мешках, так, легонько только локтем подпирался. – Слушай, все спросить забывал: у тебя автокран на ходу?
– На ходу.
– Мотоцикл у меня, видел, наверное, на дворе, под клеенкой стоит. А в городе гараж сварили… – Матвеич замолчал, сел, с ленивым равнодушием уставился на Романа Прокопьевича.
– Привезем твой гараж. Ясно. – Роман Прокопьевич чуть ли не вздохнул с облегчением: слава богу, можно теперь не улыбаться через силу. – Давай короче, Матвеич. Товар на стол.
Тот вытащил из картонной коробки большой целлофановый пакет. Просвечивало коричневое вперебивку с темно-желудевым.
– Вот могу завернуть. Анисья твоя в ножки поклонится.
– Да уж. Что это за штуковина?
– Брючный костюм. – Матвеич зашелестел целлофаном. – Тройка. Штаны, маленькая вот кофточка, вроде жилетки, и большая кофта.
– Не смеши, Матвеич. Как она его тут наденет? За грибами разве? Или на работу в лес перейдет. Нет уж. Баба в штанах – все-таки не баба.
– Эх! Понимал бы. В городе вон от мала до велика в этих тройках ходят. В драку, считай, за ними. Старуха уже, смотришь, голова трясется, а все одно – в штанах. Мода, Прокопьич. Я к тому ж чистый дефицит предлагаю. Японский. Днем с огнем не сыщешь.
– Врешь, поди. Так уж и в драку. – Роман Прокопьевич и сомневался по-прежнему, и проникался постепенно необычностью возможной покупки. – Из дому же меня выгонят за твою тройку. Днем с огнем, говоришь?
– Бери, Прокопьич. Точно. Откажется, у меня с руками оторвут.
– Значит, чуть чего, сдать можно? Заворачивай.
Спрятал до поры у себя в мастерской, в несгораемом ящике, где хранил наряды и дефектные ведомости, а в праздник принес домой, неловко вытащил из-под телогрейки, выложил на стол:
– Носи на здоровье, Аниса.
Молча развернула, соединила вещи на длинной лавке: сначала брюки, потом жилетку, потом кофту – пока расправляла, выравнивала каждую вещь, густо покраснела. Роман Прокопьевич стоял сбоку, засунув руки в карманы, ждал, когда же она взглянет.
Анисья Васильевна выпрямилась и, не отводя глаз от костюма, тихо сказала:
– Спасибо, Роман Прокопьич. Очень хорошая вещь.
– Как она тебе? Ничего? – «Не взглянула даже. Жилочка никакая не засветилась. Глаза бы мои не смотрели на этот костюм. Навялил же, силком всучил, крыса магазинная». – Угодил, нет?! – слегка повысил голос, не слыша ответа.
– Спасибо, Роман Прокопьич. Еще бы. Чистая шерсть. – Она отошла к столу и сразу переменилась, повеселела, как бы вырвавшись из некоего пасмурного пространства. – А Веня открытку прислал. Перед тобой принесли. Вот уж обрадовал! – Протянула открытку Роману Прокопьевичу.
По бокам и поверху ее шли крупные буквы, нарисованные красными чернилами, с разными завитушками, листиками, цветочками: «Лучшей женщине в мире желаю счастья», – а в центре меленьким, аккуратным Вениным почерком было написано: «Дорогая тетя Аниса! Поздравляю с Международным женским днем, крепкого нам здоровья и большой радости. Веня».
Повертел открытку так-сяк, бросил на стол. «Откуда что берется. Сообразил. «Лучшей женщине в мире»! Как язык поворачивается? А тем более рука? Лучшая… женщина… Правда, что язык без костей».
– Он что, за тридевять земель у нас живет? Зачем писать, когда приедет сегодня? Дурачок все же еще суетливый.
Анисья Васильевна бережно взяла открытку, открыла буфет, прислонила к задней, стенке.
– Божницы нет, туда бы спрятала. – Охота ей было взорваться, обидеться за себя и за Веню, но сдержалась, дрожащими руками стала сворачивать подарок Романа Прокопьевича, тройку его злосчастную. – Затем прислал, что сердце доброе. Приедет – еще раз скажет. У доброго человека добра не убывает.
– Да разве в словах дело?
– А в чем? Думаешь, деньги перевел и обрадовал? Лишь бы отделаться. А то, что Вене костюм надо, забыл. Любочке – пальто, Ваську́ одеть нечего.
– Слов знаешь сколько можно наговорить? Причем бесплатно.
– Ну коне-ечно!.. Нету их – так ни за какие деньги не возьмешь. Уж за этот твой костюм не выменяешь. – Она затолкала «тройку» в пакет, сунула в сундук. – А я бы поменяла. Я бы отдала, Роман Прокопьевич. – Накинула платок, взялась за полушубок.
– Далеко?
– Ребятишек позову.
Остался один, достал из буфета графин с самодельной рябиновкой, выпил стоику и сразу же другую. «Поглядела – так поглядела. Дождался. Бог с ней, с обновкой. Согласен, не по вкусу, но сам факт-то могла отметить. Что вот для нее постарался. Не забыл, денег не пожалел. То есть уважаю и на все для нее готов. Поди, нетрудно порадоваться-то было, прижаться там, поцеловать, на худой конец, поглядеть ласково. Нет, Венькина открытка ей дороже. Ну, Анисья Васильевна, плохо ты меня знаешь. Я ведь не остановлюсь. Как миленькая будешь и в глаза заглядывать. Еще попереживаешь за меня».
Через месяц с лишком он случайно услышал, что в конторе предлагают путевку не в очень дальний, но хороший санаторий. Его точно подтолкнуло: «Беру. Надо взять. Отправлю ее. Может, вдали-то настроится как следует, заскучает. Пускай отдыхает, на воле-то быстрей поймет, что я за человек», – подхватился, побежал. Мимолетом вспомнил, что в санаториях этих, на разных там курортах народ со скуки начинает бесстыдничать, семьи забывать, – сам Роман Прокопьевич в такие места никогда не ездил и сейчас вспомнил слухи да россказни, которыми потчевали мужики друг друга в перекуры. Он, посмеиваясь над этими разбавленными веселой похабщиной байками, никогда им не верил. Разве может серьезный человек верить на слово?
В конторе узнал, что выкупать надо немедленно – побегал, побегал по поселку, у того занял, у другого – вечером положил путевку на стол.
– Вот. Отдыхать поедешь, Аниса.
Она так и села.
– Да ты что, Роман. – Придвинула путевку, рассмотрела ее, прочитала. – Да ведь целый месяц выйдет. А кто огород будет садить?
– Сами посадим.
– Никуда я не поеду. Иди сдавай, рви, выбрасывай! Что ты все отделаться от меня хочешь? Молчит, молчит – и на тебе! Штаны носи, езжай черт знает куда!
Теперь он чуть не сел.
– Да ты что! Как отделаться? Для тебя же стараюсь. Как тебе лучше.
– Что я там забыла? Постарался, называется. Ты кому что доказываешь?
– Ничего я не доказываю. – Он не знал, что говорить, что делать, такие кошки скребли – вот уж, действительно, постарался. – Поезжай, Аниса, отдохни. Чего теперь.
– Не собиралась, знать не знала – не хочу. В другой раз наотдыхаюсь.
– Так куда путевку-то теперь девать?
– Куда хочешь.
– Пусть валяется. Смешить никого не буду.
– Пусть.
Он вышел не одеваясь, постоял на крыльце, замерз, но тяжелую, какую-то клубящуюся обиду не пересилил. Тогда, не заходя, улицей пошел к соседу, шоферу Мустафе играть и «подкидного».
Уговорил Анисью Васильевну Веня.
– Тетя Аниса, интересно же. Справимся мы тут, поезжайте. Походите там, подышите. Надоест – вернетесь. Ну, съездите – мы вам письма будем писать. Вообще, тетя Аниса, отдыхать никогда не вредно.
– Ох, Веня. Не ко времени. Потом, кто так делает? Люди вместе ездят. Одна-то я и раньше могла… Не смотри ты на меня так! Ладно. Только ради тебя, Веня.
Уехала. Установились жаркие белесые денечки. Снег сошел за неделю, быстро высохло, запылило желтовато-белой пыльцой с опушившихся приречных тальников. После вербного воскресенья пришло от Анисьи Васильевны письмо, в котором она жаловалась на головные боли, на ветреную, холодную погоду, наказывала, где что посадить в огороде и даже план нарисовала, пометила, где какую грядку расположить. Еще спрашивала, как питаются, мирно ли живут Васек с Любочкой, как Веня готовится к экзаменам – целовала их всех, а всем знакомым кланялась. Отдельно Романом Прокопьевичем не интересовалась, никаких отдельных наказов и пожеланий ему не слала.
Оставил Любочку с Васьком играть у соседей, а сам, впервые, может, за всю жизнь, пошел бесцельно по поселку, по сухим, занозистым плахам мостков-тротуаров. Встретил слесаря Сорокина, угрюмого, здорового мужика, и хоть не любил его, остановился.
– Чего шарашишься, Прокопьич? – гулко откашлявшись и плюнув, спросил Сорокин.
– Надоело по двору, вот по улице захотелось.
– Закурим, что ли, на свежем воздухе?
Закурили, постояли, потоптались.
– Слушай, Прокопьич. Ты меня на неделю отпустишь?
– Далеко?
– Лицензию свояк достал. На зверя.
– А работать кто? Дядя?
– Да я свое сделаю.
– Сделаешь – отпущу.
– Может, зайдем, прихватим? – кивнул Сорокин на магазин.
– Неохота. – Роман Прокопьевич слегка покраснел, в доме теперь было рассчитано все до копеечки – какая там выпивка. – Да и ни рубля с собой не взял.
– Ну, подумаешь, я же зову, я угощаю.
Садилось солнце за крышу конторы, розово светились кисти на кедре, твердела потихоньку, готовилась к ночному морозцу земля, и от нее уже отдавало холодом – трудно было отказаться и еще труднее согласиться Роману Прокопьевичу, свято чтившему правило: самостоятельный мужик на дармовую выпивку не позарится.
– Пошли, – все же согласился, с каким-то сладким отвращением, и если бы видела его сейчас Анисья Васильевна, он бы ей сказал: «Вот до чего ты меня довела».
Посадили огород, снова набухла, завеяла холодом черемуха. Пора было встречать Анисью Васильевну. Сообща, как умели, выскребли, вымыли дом, в день приезда велел Любочке и Ваську надеть все чистое, луж не искать и два раза повторил:
– Автобус придет – бегите за мной.
Вроде и не работал, а торчал все время у окна – не бегут ли.
Любочки и Васька́ не было и не было, Роман Прокопьевич наконец вслух возмутился:
– Хоть бы раз по расписанию пришел!
– Ты про автобус, что ли? – спросил только что вошедший Сорокин. – Да он с час уже как у чайной стоит.
Роман Прокопьевич, забыв плащ, побежал к дому. «Не дай бог, не дай бог, если что!» – только и твердил на бегу.
Любочка и Васек сидели на крыльце.
– Приехала?! – Распаренный, багровый, от калитки выдохнул он.
Любочка приложила палец к губам.
– Мама устала, говорит, не дорога, а каторга, просила не будить, – шепотом выпалила Любочка.
Роман Прокопьевич сел рядом с ними.
«Да она что! Да она что! Видеть, что ли, не хочет?! Извелся, жить не могу, а она устала. Я ей все скажу. Это что же такое! Прямо сердца нет!»
Он вскочил и неожиданно для себя начал топтать землю возле крыльца, поначалу удивляясь, что трезвый мужик белым днем может вытворять такое, а потом уж и не помнил ничего, наливаясь темным, неиспытанным прежде буйством. Топтал землю и выкрикивал:
– Я без нее! А она! Я без нее! А она…
1976 г.







