Текст книги "Анка"
Автор книги: Василий Дюбин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 42 страниц)
– Идем, – повторила Евгенушка. – Вернется Митя, все наживете. Не надо печалиться. Пока будешь жить у меня, а там посмотрим. Согласна?
– Спасибо, подруга. У тебя я буду чувствовать себя как дома.
– Вот и хорошо, Танюшенька, – обрадовалась Евгенушка. – Жить будешь у меня, а работать с Анкой в сельсовете, она берет тебя к себе секретарем. Пошли домой…
Ирину поместили при медпункте в чистенькой светлой комнате, в которой когда-то проживал покойный фельдшер Душин. Когда Ирина, съездив в район за медикаментами, приступила к исполнению своих обязанностей, явилась Дарья и сказала:
– Да будет вам известно, милая Иринушка, что я при Душине тут, на Косе, и на том берегу, в Кумушкином Раю, до самой его смерти была его помощницей.
– У вас есть медицинское образование? – живо заинтересовалась Ирина.
Дарья улыбнулась, и на ее пухлых румяных щеках образовались ямочки:
– Для того, чтобы стирать простыни, наволочки, марлевые занавески и мыть полы, медицинского образования не требуется.
И они обе рассмеялись.
– К тому же, я очень выгодная помощница: никакой платы не требую.
– Однако всякий труд должен оплачиваться, – заметила Ирина. – Санитарка, например, или уборщица, прачка…
– Если она, – перебила Дарья Ирину, – всегда находится на медпункте. Это понятно. А я не могу. Война обезлюдила наш колхоз, и нам, женщинам, тоже приходится выходить в море добывать рыбу. С какими же глазами я буду брать плату, если помогаю по своей доброй воле?
Ирина пожала плечами:
– Все же труд есть труд… Я думаю, что этот вопрос надо разрешить на правлении колхоза.
– Милая девушка, мой Гришенька председатель колхоза, и меж нами этот вопрос давно улажен. Давайте-ка тряпку, ведро. Я немного полы протру.
Великодушие и бескорыстие Дарьи тронули чуткое сердце Ирины. Она ласково посмотрела на рыбачку и сказала:
– Ведро и тряпка в кладовой. Да, кажется, там. А полы мыть не надо, они чистые.
Дарья с хитринкой посмотрела на Ирину.
– Пускай будет по-вашему, – в ее глазах засветились лукавые огоньки, и она засмеялась.
– Чему это вы смеетесь?
– Не догадаетесь… Да ведь это я перед вашим приездом навела тут шик-блеск.
– Ах, вот вы какая хитрючая! – засмеялась и Ирина, шутливо погрозив пальцем.
– Милая девушка, моя хитрость безвредная.
– Верю, Дарьюшка, верю. У вас добрая, открытая душа.
Ирина с первых же дней так привыкла к этой бойкой, расторопной женщине, что, если Дарья по какой-либо причине не приходила на медпункт, она скучала по ней. У Ирины уже выработалась потребность каждый день чувствовать возле себя свою помощницу и наслаждаться ее мягким певучим голосом.
Как-то, в разговоре, Дарья заметила, что медпункт – дело хорошее, а было бы куда лучше, если бы в колхозе открыли родильное отделение.
– А то бывает так, милая моя, что покуда довезут до района роженицу, да порастрясут ее в дороге, намучают, а в роддоме-то и места свободного не окажется. Хоть под плетень садись и рожай себе в муках мученических. А не то поворачивай оглобли домой и бабку-повитуху кличь.
– Нет, Дарьюшка, – возразила Ирина, – обойдемся без повитух. Ведь я окончила перед войной фельдшерско-акушерский техникум и работала в родильном доме.
– Вот радость-то какая! – всплеснула руками Дарья.
– И в район возить рожениц не надо. Наш медпункт располагает отдельной комнатой с двумя койками.
– Это мне давно ведомо, Иринушка, но я не знала, что вы акушерскому ремеслу обучены. Нынче же приведу сюда роженицу, а то ее завтра утром хотят в район везти. Она соседка моя. Вчера у нее были такие колотья, такие схватки…
– Веди, веди, – поторопила ее Ирина.
И Дарья привела соседку. Три дня и три ночи Ирина и Дарья посменно дежурили у постели роженицы. На четвертый день соседка Дарьи родила. Роды прошли благополучно. Довольный и счастливый муж роженицы, не зная, чем отблагодарить Ирину, принес ей жирного вяленого леща.
– Вот… примите… от всея души… – взволнованно бормотал рыбак. – Чебачок, что золото…
– Нет, нет, что вы! – отмахнулась Ирина. – Никаких приношений. Этим вы причиняете мне только неприятность.
Дарья строго посмотрела на соседа, кивнула через плечо. Рыбак извинился и смущенно попятился к двери.
Не было дня, чтобы возле медпункта не толпились бронзокосцы. В течение месяца Ирина завоевала их всеобщую любовь и признание. Одним Ирина оказывала медпомощь на месте, других, с более серьезным диагнозом, направляла в район.
– Ирина Петровна – наша исцелительница, – так уважительно отзывались рыбаки и рыбачки о ласковой и чуткой фельдшерице-акушерке.
Убедился в этом и дед Фиён. Он пришел на медпункт с больной рукой, обмотанной тряпкой. Ирина сняла тряпку, бросила ее в таз. У старика между пальцами был гнойный нарыв.
– Отчего это у вас? – спросила Ирина.
– Да так… – простодушно ответил Фиён.
– Так не может быть.
– Ну… как вам сказать?.. Рыбьим плавником накололся.
– Почему сразу не обратились ко мне?
– Думал, пройдет… засохнет.
Ирина укоризненно покачала головой и обратилась к Дарье:
– Горячей воды.
Она вымыла кисть, взяла скальпель, вскрыла нарыв. Потом промыла ранку, залила йодом, забинтовала.
– Завтра придете. Бинт не снимайте.
На другой день Фиён почувствовал такое облегчение, что решил не беспокоить Ирину и отправился на берег. Его бригада выходила в море.
Панюхай с удивлением встретил его:
– Исцелился?
– Полностью, – и Фиён, размотав бинт, несколько раз сжал и разжал пальцы. – Во! И ранка засохла.
Панюхай покашлял, прочищая горло, и сказал:
– Разве и мне спробовать, а?
– Опробуй, – посоветовал Фиён.
Вернувшись с лова, Панюхай не замедлил отправиться на медпункт.
Дарья приветливо встретила его, поставила перед ним табурет.
– Садитесь, больной. На что жалуетесь? – делая серьезное лицо, спросила Дарья.
Панюхай сел и усмехнулся:
– Ежели бы у нас на побережье были такие докторши, как ты, Дарья, все рыбаки давным-давно перевелись бы.
– Отчего, Кузьмич?
– От тоски смертной, на тебя глядючи.
Дарья захохотала. Ирина, улыбаясь, вступилась за свою помощницу:
– Что вы, Софрон Кузьмич. Дарьюшка красивая женщина. Обаятельная.
– Об этом и толкую, Ирина Петровна, что бабенка она магнитная! Вон Гришака прилип к ней и не отдерешь его.
– Ох, уморил, Кузьмич! – пуще прежнего разразилась звонким смехом Дарья.
Панюхай вынул из кармана часы, нажал большим пальцем. Крышка рванулась, блеснув золотой вспышкой, и стала ребром. Панюхай взглянул на циферблат, захлопнул крышку, спрятал часы.
– Кажись, не опоздал я к приему?
– Нет, нет, пожалуйста, – сказала Ирина. – У вас что болит?
– Да вот, – и он ткнул пальцем в горло.
– Кашель?
– И такая статья имеется. Но я по другому к вам, Ирина Петровна.
– Слушаю.
– Вот… в горле у меня хрипотит… Чем бы это там прочистку сделать?
– Простудное явление, – сказала Ирина. – Надо беречься. На всякий случай вот вам порошки. Принимайте три раза в день. Не пейте ничего резко холодного и очень горячего.
– Благодарствую, – и он ушел в приподнятом настроении.
Панюхай принимал порошки регулярно, но хрипота не проходила. И он пришел к такому заключению: «Видать, порошки слабосильные… Не подюжеют мою болезнь… Придется до могилы хрипотеть…»
А когда Фиён спросил Панюхая:
– Исцелился, Кузьмич?
Тот весело ответил:
– Аль не слыхать? Голос-то мой колокольчиком звенит.
– Да, – качнул головой Фиён, – слыхать. Звенит не звенит, но что-то в горле у тебя, Кузьмич, булькотит.
– То ж я немного водицы соленой на море хлебнул, – ответил Панюхай, поскабливая пальцем переносицу и щурясь на Фиёна.
Каждый день в обеденный перерыв Акимовна приходила на медпункт. Она ни на что не жаловалась, не просила лекарств, а забирала Ирину и уводила ее в столовую. Она сама подавала Ирине первое и второе блюда, подсовывала ей лучшие куски, по-матерински нежно приговаривала:
– Кушай, моя сиротинка… – и уже в который раз спрашивала: – Знать, одна была ты у родителей?.. И они рано померли?.. Сама пробивала себе дорогу в жизнь?..
Ирина утвердительно кивала головой.
– Ну, ну, скушай еще, Иринушка, кормись досыта, моя красавица… А тебя полюбил наш народ. Крепко полюбил.
Ирина сама это видела, сердцем чувствовала. Порой ей казалось, что она родилась тут, на Бронзовой Косе, и выросла среди этих простых добродушных людей. Ирина написала об этом профессору Золотареву, и он ответил, что рад за нее, желает ей еще большего счастья и напомнил, что война кончилась, пора бы задуматься и над повышением своего медицинского образования.
«… ты способна и трудолюбива, – писал профессор, – и для тебя широко открыты двери медицинского института».
– Да, вы правы, Виталий Вениаминович… Но поработаю еще год, а там – в институт, – решила Ирина, поразмыслив над письмом профессора. Она взяла чистый листок почтовой бумаги, чтобы сейчас же написать профессору о своем решении, но кто-то тревожно забарабанил по оконному стеклу.
Ирина распахнула створки окна и увидела заплаканную Галю.
– Что случилось, Галочка?
– С мамой плохо… Ох, Ирина Петровна, как с ней плохо!
– Иду, иду, – заторопилась Ирина. – Я сейчас… сию минуту… – она схватила саквояжик с медикаментами и инструментами и поспешно вышла.
Это было во второй половине дня. Анка и Таня сидели в сельсовете и уточняли список женщин, которые должны были подменить стариков и выйти в море на лов. Увидев в открытое окно проходившего по улице почтальона, Анка окликнула его:
– Чего мимо парусишь?
– Иду по курсу прямо к хате Евгении Ивановны. А вам ничего нет.
– И газет нет?
Почтальон остановился, сплюнул:
– Тьфу, забодай меня белуга. Совсем позабыл… – он вынул из сумки газеты и подал их Анке через окно, подмигнул Тане: – А вам, глазки голубые, пишут. Ждите, – и ушел.
– Дождусь, – бросила ему вслед Таня.
– Ты вот что, – сказала Анка, – давай кончать со списком и пойдем к Генке. Узнаем, что пишет Виталий. Тебе тем более будет интересно, ведь твой Митя и Виталий всю войну друзья неразлучные.
– Хорошо, давай кончать, а то я все равно не перестану волноваться, пока не узнаю, что пишет Виталий… – и Таня склонилась над списком.
Евгенушка, придя из школы домой, пообедала с дочкой (Таню не ждала, та всегда опаздывала, задерживаясь в сельсовете) и положила перед собой стопку ученических тетрадей.
Галя была во дворе, поливала цветы. Почтальон передал ей письмо, и она с сияющим лицом побежала к матери. От Виталия приходили письма, сложенные треугольником и со штемпелями полевой почты, а это был серенький конверт и со штемпелем почтового отделения. «Из военкомата?..» – эта страшная мысль обожгла мозг, и Евгенушка вскрыла конверт, вынула из него четвертушку бумаги.
Короткие фразы «…ваш муж… при штурме Берлина… смертью храбрых…» огненным хлыстом ударили по глазам, ослепили… Евгенушка, роняя голову на стопку тетрадей, тяжелым вздохом выдавила из себя только два слова:
– Ох, доченька… – и осталась неподвижной.
Галина растерялась, окаменела… Потом она испуганно вскрикнула и бросилась за помощью на медпункт.
Ирина застала Евгенушку мертвой… В руке у нее была зажата похоронная… Сбежались женщины, пришли Анка и Таня. Ирина сказала им:
– У нее было очень слабое сердце. И вот… оно не выдержало такого удара. Смерть была мгновенной.
Кто-то прошептал:
– Бедная девочка. И отец у нее был и мать была и враз осиротилась…
Галя тихо плакала, уткнувшись лицом в колени Тани. Таня гладила ее по льняным волосам, говорила:
– Я никогда тебя не оставлю… Никогда… Успокойся, моя девочка… Будем жить вместе… Скоро вернется мой Митенька, и он будет тебе родным отцом… Успокойся, Галочка…
Прошло две недели. Сердобольные женщины окружили осиротевшую Галю чутким вниманием, стараясь хоть в какой-то степени облегчить ее тяжелое положение. Но ни их заботливое участие, ни горячая любовь и преданность задушевной подруги Вали, ни материнская ласка Тани не могли принести утешения Гале и вернуть ей прежнюю жизнерадостность. Она стала молчаливой, рассеянной и часами просиживала в глубоком раздумье. В ее бирюзовых глазах, прозрачных и чистых, как морская вода, больше не вспыхивали переливчатые синие искорки, а поперек лба легла тонкая паутинка наметившейся морщинки. Да, слишком тяжела была утрата, неизмеримо было тяжкое горе, непосильным грузом свалившееся на ее хрупкие плечи. И теперь Галя не бегала, как прежде, вприпрыжку, а ходила медленно, ссутулившись, бросая вокруг себя рассеянные безучастные взгляды…
Каждое утро Таня заходила к Анке, и они вместе шли в сельсовет. И всякий раз, как только Таня переступала порог, Анка первым долгом спрашивала:
– Как там Галочка?
– Все такая же, – отвечала Таня. – Хмурая и молчаливая.
– Валюша, – обращалась Анка к дочери, – иди к Галочке.
Наступили летние каникулы, и Валя все время находилась у подружки.
Был субботний день, жаркий и душный. Почтальон вошел в приемную сельсовета, запыленный и усталый. Он снял с головы соломенную шляпу, вытер носовым платком потное лицо и стал разгружать сумку, выкладывая на стол газеты, журналы и письма. Один треугольник он повертел в руках и со вздохом покачал головой.
– Что такое? – спросила Таня.
– Да вот… письмо Дубова… опоздало малость… – он положил его на стол и вышел.
Письмо было адресовано Евгенушке. Таня несколько раз прочитала обратный адрес полевого госпиталя и поспешила к Анке. Войдя в кабинет, она взволнованно проговорила, подавая Анке письмо:
– Это он него… от Виталия… Неужели он жив?..
– Такого не бывает, чтобы мертвые слали письма из могилы, – сказала Анка, рассматривая со всех сторон письмо. – Однако почерк Виталия… Что ж, Танюша, теперь и мы можем прочесть его. Видимо, письмо завалялось где-то, а такое на почте бывает.
– Читай, – выразила свое нетерпение Таня.
Анка развернула сложенное треугольником письмо и стала читать:
«Родная моя Гена! Моя золотая рыбка Галя!
Я так взволнован, что мне писать трудно, дрожит рука. Да и как же не волноваться! Вы, наверно, считаете меня покойником, а я жив. Жив, мои дорогие, мои любимые! Я только сегодня узнал о том, что меня ошибочно внесли в списки воинов, павших смертью храбрых. Объясню по порядку, как все это получилось…
23 апреля мы ворвались в Берлин со стороны Бисдорфа. За сутки продвинулись только до Силезского вокзала, где засели гитлеровцы, оказывая нам фанатическое сопротивление. Весь Берлин пылал в огне, содрогался от адского грохота, а почерневшее небо было покрыто смрадным дымом. И когда мы начали штурмовать вокзал, я получил тяжелое ранение и одновременно был тяжело контужен, отчего потерял сознание. Меня в этом аду сочли за убитого и передали парторгу мой партийный билет, а писарь внес меня в список погибших. И уже возле самой могилы санитары заметили, что я подаю признаки жизни, и срочно отправили меня в полевой госпиталь под Кюстрин-на-Одере, где мы в феврале, марте и апреле месяце занимали плацдарм…
Медленно возвращалось ко мне сознание. А когда пришел в память, обнаружил, что я заикаюсь. Поэтому я не торопился писать, чтобы не расстраивать вас. Сейчас заикание проходит, рана затягивается, и думаю, что быстро пойду на поправку и скоро увижу и обниму вас, мои родные».
Анка прервала чтение и стала шарить по письму глазами. Таня торопила ее:
– Читай, читай дальше.
– Погоди… Ага! Вот в уголке стоит дата. Виталий писал это письмо тридцатого мая, а в похоронной сказано, что он убит двадцать четвертого апреля… Именно в этот день он был ранен и контужен. Значит, жив! – воскликнула Анка.
– Выходит так… Как будет рада Галинка! Ну, ну, что дальше в письме.
Анка продолжала читать:
«Вчера был у меня наш старшина. Его ранило уже за рейхстагом, в парке Тиргартен. Ходит на костылях. Он лежит в соседней палате. Каким-то образом старшина узнал, что я здесь, пришел навестить меня и поздравить „воскресшего из мертвых“. Он-то и рассказал мне о том, что меня зачислили в покойники. От него же я узнал печальную для меня новость, которая потрясла мою душу»…
Вдруг Анка смолкла и быстро забегала широко открытыми глазами по строчкам, дочитывая письмо про себя:
«Оказывается, Митя Зотов, мой боевой друг, был тяжело ранен в один день со старшиной. Маленький осколок пробил ему грудную клетку и нарушил сердечную деятельность. Митя лежал со старшиной в одной палате. Его оперировали, изъяли осколок, но неделю назад Митя умер… Если Таня возвратилась домой и еще не получила эту печальную весть, подготовьте ее к этому»…
– Чего же ты замолчала? – насторожилась Таня, предчувствуя что-то недоброе.
Анка как-то странно посмотрела на Таню, будто была в чем-то виновата, и тихо сказала:
– Мужайся, Танюша…
– Читай.
– Я говорю… мужайся, – упавшим голосом произнесла Анка, придавив ладонью письмо.
– Не дергай меня за сердце… А мужества хватит… Я крепкой закалки… На фашистской каторге я прошла через все невзгоды и горькие горечи… Трудно теперь меня чем-либо согнуть… Дай-ка сюда письмо…
Таня выхватила из-под ладони Анки письмо, дочитала последние строчки и, опускаясь на стул, прошептала:
– Митя… умер. Тяжело, ох, тяжело…
– Тяжело, – вздохнула Анка.
– Но… – продолжала Таня, блуждая по полу глазами, – я взрослая. А Галочка… Она же еще ребенок… Ей гораздо тяжелее моего…
– Да, да, подруга. Ты права, – оживилась Анка, радуясь, что Таня стойко выдержала удар, так внезапно обрушившийся на нее. – Ты мужественная. Сильная.
Таня порывисто поднялась со стула.
– Конечно, мне нелегко, Анка… Тяжкая боль когтями раздирает сердце… Но я заглушу ее… Виду не подам… Переживу… Не я одна в таком горе… Пойду! – и она направилась к двери.
– Куда, Таня?
– К Галине. Надо же порадовать девочку.
– Верно, Танюша. Иди, иди, – и Анка проводила ее до двери.
Галя и Валя сидели на крыльце. Валя читала вслух книжку, а по лицу Гали бродила еле заметная улыбка. Видимо, в книжке было написано про что-то смешное. Заслышав шаги, Валя прекратила чтение и подняла глаза. Таня медленно поднималась по ступенькам на крыльцо. Она улыбалась, но в ее глазах стояли слезы.
– Девочки… дядя Митя… мой муж… умер в госпитале от тяжелого ранения… – погасив улыбку, сказала Таня.
Валя минуту смотрела с раскрытым ртом на Таню и наконец спросила:
– И вы получили похоронную?
– Нет, девочки. Об этом пишет Галин папа.
Галя недоумевающе посмотрела на Таню.
– С ним получилось недоразумение, – продолжала Таня. – Он жив.
– Жив! – воскликнула Валя, ударив в ладоши. – Побегу скажу мамке.
– Мамка твоя знает.
– Ну, дедушке скажу. Акимовне, Ирине Петровне. Всем, всем расскажу, – и Валя убежала.
– А где же мой папка? – будто пробудившись от глубокого сна, спросила Галя.
– В госпитале… на излечении. Он скоро будет дома. Вот его письмо, читай, Галочка, – Таня отдала ей письмо и ушла в комнату.
Галя взяла исписанный клочок бумаги, который принес ей из далекой Германии такую большую радость, и жадными глазами впилась в неровные строчки. У нее перехватило дыхание, дрожали руки, рябило в глазах. И когда до ее сознания дошло самое главное, когда она поняла, что отец жив, она поцеловала письмо и вскрикнула:
– Он жив! Мой папка жив! Жив, родненький! Жив! Жив! Жив!.. – но тут же вздрогнула, испугавшись своего крика, лицо ее посуровело, стало серьезным. – Глупая… Я глупая девчонка… у тети Тани такое большое горе, а я раскричалась…
Галя тихо вошла в комнату. Таня сидела за столом, положив голову на руки. Заострившиеся плечи и все ее тело судорожно вздрагивали.
«Плачет»… – догадалась Галя и приблизилась к столу.
Она хотела сказать что-то хорошее, теплое, согревающее и успокаивающее больное сердце, но не находила нужных слов. Наконец, вспомнив, как Таня утешала ее в день смерти матери, Галя нежно провела ладонью по мягким волосам Тани и ласково сказала:
– Успокойтесь, тетя Таня. Я никогда вас не оставлю. Никогда. Будем жить вместе…
Таня подняла голову, молча привлекла к себе Галю и крепко прижала ее к груди.
XII
Посылка, полученная с Решетихинской сетевязальной фабрики, обрадовала рыбаков. Вскрыть парусиновый мешок было поручено деду Панюхаю как самому старейшему рыбаку, ездившему в составе делегации в далекую Горьковскую область с письмом Наркома, адресованным рабочим и дирекции фабрики. Посылка лежала в кладовой конторы правления колхоза. Когда все рыбаки были в сборе, Васильев распорядился вынести посылку во двор и сказал деду Панюхаю, передавая ему перочинный нож:
– Кузьмич, ты первым замолвил Наркому слово от имени наших рыбаков насчет сетеснастей, тебе первому и узреть, что в этой посылке.
– Узрим все разом, – сказал Панюхай, прилаживая лезвие ножа ко шву из суровых ниток. – Забота у нас всеобщая и честь нам должна быть одныя. Ну-кось, придержите этот конец…
Дед Фиён взялся за ушко парусинового мешка, Панюхай потянул за другое, и под острым ножом затрещали крепкие нитки. Распоров шов, Панюхай и Фиён извлекли из мешка два новых ставных невода. Глаза рыбаков засветились радостью, послышались возгласы:
– Красота-то какая!
– Вот теперь мы порыбачим!
– Спасибо рабочему классу…
Невода растянули по двору. Панюхай тщательно осматривал их, запускал в ячеи пальцы, натягивал сеть, но крепкие нитки не рвались.
– Добротно вяжут решетихинские мастера, – уважительно произнес Панюхай. – На совесть!
– Прочность неводов, Кузьмич, мы проверим в море, когда перехватим белужий косяк, – сказал Васильев.
– Самая пора краснорыбицу брать, председатель. Причиндалы теперь есть, два этих невода и кошельковый невод, что я связал. Чего же время терять зря?
– И я так думаю. Собирайтесь, а я пойду Сашка упредить. Нынче же и выходите в море.
– Добро!
– Дело, председатель!
– Нынче же и отчалим! – откликнулись рыбаки.
Они мигом перенесли сетеснасти на баркасы, погрузили бочонки с пресной водой и сумки с харчами. А Сашка-моторист всегда был наготове. Его «Медуза» днем и ночью стояла, как говорится, «под парами». Он уже так свыкся с мотоботом, что позабыл о существовании «Чайки».
Время было за полдень, когда «Медуза» взяла баркасы на буксир, вышла из залива и направилась в открытое море. На каждом баркасе оставалось по одному человеку, остальные рыбаки еще у причала садились на «Медузу» и находились на ее борту до прихода к месту, где выставлялись невода.
Жаркое солнце склонялось к горизонту. В голубом небе ни единого облачка, в накаленном воздухе ни малейшего дуновения ветерка. Зеркальная гладь моря покоилась в штиле. Рыбаки лежали на палубе, молча смотрели на удалявшийся берег и под монотонные выхлопы газоотводной трубки подремывали. Из кубрика показалось веселое, лоснящееся от пота лицо Сашки-моториста.
– Эй, старички-рыбачки! – крикнул Сашка. – Что же это вы приуныли?
Панюхай вздрогнул и сердито засопел:
– Черт скаженный… Не плясать же нам на смех рыбам.
– Разумеется. В ваши годы вприсядку не пройдешься. А вы бы какие-нибудь истории рассказывали. Смешные, чтоб дремоту разогнать.
– А про что ты больше интересу имеешь? – хитровато прищурил глаз дед Фиён.
– Про все. Лишь бы смешное было.
– Ладно, – кивнул Фиён. – Нацеливай ухо.
Рыбаки зашевелились, сбросив с себя дремоту, потянули из карманов кожаные кисеты и стали набивать табаком трубки. Фиён продолжал:
– Все знают, что прежде я в Белужьем проживал, хлеборобством занимался. А в двадцатом годе, когда меня кулаки разорили и совсем обездолили, я махнул на Косу и к рыбацкой ватаге пристал.
– Как не знать. Вместе на Тимофея Белгородцева батрачили, – подтвердил Панюхай.
– Верно, атаманствовал тогда над рыбаками Тимошка Белгородцев… Так вот, в ту пору я хлеборобствовал. И повадился в нашем районе волк овец резать. Что ни день, то одну-две овцы и прирежет. Беда! Сколько раз облавой на него ходили, а словить не могли. Тут я и смекнул, как изничтожить волка. Обошел все поля, разведал вражьи стежки-дорожки да на тех волчьих тропах и вырыл семь окопов. Жду-пожду в засаде, а серого нет да нет. Перехожу на другое место… на третье… на четвертое… уж ночь проходит, а его нет. В чем дело? – вопрошаю себя. Овцы гибнут, а волка нет… Оказывается, он распознал мою хитрость и стал за мной охотиться… Сижу это я в окопе, ружье выставил и подремываю. А он, волчий сын, подкрался да к-а-а-ак сиганет на меня! Но палец-то я все время держал на спусковом крючке. Нажимаю и – бах!..
– Срезал? – рубанул рукой воздух Панюхай. – Под самый корень, а?
– Погоди, – придержал его за руку Фиён. – Ну, дым разошелся и что я увидел?.. Здоровенный волчище, поджав переднюю лапу, медленно уходил от меня в степь.
– А ты бы ему еще одним запалом под хвост саданул, – разгорячился Панюхай.
– А из чего? Ружье-то разорвало и лицо мне малость синь-порохом осмалило.
– Отчего же? – любопытствовал Панюхай.
– Оттого, что волк лапой дуло ружья закрыл. Да еще, волчий сын, остановился, поворотил голову и так посмотрел на меня, будто хотел сказать, злорадствуя: «На, мол, тебе, постреляй теперь…»
Рыбаки засмеялись. Сашка недоверчиво покачал головой:
– Разве так бывает, дедушка Фиён?
– Хуже бывает, – вставил один рыбак и рассказал о том, как за ним по морю гонялись две белуги.
– Но ты же в лодке сидел? – спросил другой рыбак.
– Известное дело, в баркасе.
– Так чего же ты их веслами не оглушил?
– В том-то и дело, что они хвостами оба весла в щепки разнесли. Знаешь, как белуги хвостами бьют?
– Не один десяток лет рыбачу.
– Чего ж спрашиваешь… Хорошо, что другие рыбаки подоспели и выручили меня из беды.
Панюхай, засовывая бородку в рот и о чем-то размышляя, покачивал головой. Сашка прервал его мысли:
– Кузьмич! А вы что скажете?
– Вот что: и охотники и рыбаки все одныей статьи брехуны, – уличил рассказчиков Панюхай и засмеялся.
– Хорошо сбрехать надо тоже умеючи, – заметил Фиён.
– А зачем брехать? – незлобливо возмутился Панюхай. – Лучше про быль-матушку сказывать.
– Сказывай, а мы послухаем, – предложил Фиён.
– Ох, братец Фиёнушка! – вздохнул Панюхай, косясь на него. – А в жар-обиду тебя не кинет?
– Не беда, ежели и кинет. Вода за бортом, можно и охладиться. Сказывай свою быль-матушку.
И Панюхай начал свой рассказ:
– Было тому двадцать пять годов назад. Это когда Фиён в хлеборобстве разорился и к нам на Косу причалил, в море счастье добывать. Ну какой из него тогда по первости мог быть рыбак? Каждый человек поначалу моря пугается. С берега приглядывается к нему, обвыкает и с берега рыбку добывает.
Фиён, насторожившийся с начала рассказа Панюхая, оборвал его:
– Неправда, Кузьмич! Вот и рыбаки могут за меня сказать, что я с первого дня в море с ватагой пошел. А вот ты в трех саженях от берега на лодке отсиживался, бычков удочками дюбал да в сапетку складывал…
– Погоди, Фиёнушка, погоди, – замахал руками Панюхай. – Ты возьми в свое понятие то разумение, что тогда у меня ни баркаса, ни сеток по моей бедности не было, вот я и промышлял себе на прожитие бычка.
– Бросьте пререкаться, – вмешался бригадир Краснов.– Скоро к месту подойдем, невода надо будет выставлять. Дайте же досказать Кузьмичу.
Фиён с усмешкой отвернулся, а Панюхай продолжал:
– Так вот… на зорьке это было. Вышел я на лодке порыбачить. Плыву, этак тихохонько веслами помахиваю… А море чуть-чуть дымилось. Но видимость была доступная. Гляжу – и вижу: право по борту, недалече от берега что-то вроде агромадного круглого поплавка то окунется в воду, то наружу вынется, то окунется, то вынется, и по-жеребячьи фыркается. Оробел я… Побей меня бог, оробел… Думаю: неужто это сам водяной леший заигрывает со мной?..
Панюхай состроил страшную гримасу и замолчал, выдерживая долгую паузу. Рыбаки закашляли, нетерпеливо заерзали на палубе. Сашка скрылся в кубрик, через несколько секунд снова показалась его бритая голова, и он выпалил скороговоркой:
– И что же то за чудовище было, Кузьмич? Или вы от страха запарусили, куда глаза глядели?
– Нет! – отрезал Панюхай. – Я стряхнул с себя тую глупую робость, поворотил лодку на два румба вправо и пошел на сближенье. Подхожу – и ахнул!.. Весла обронил. Да ить это же человек утопает… Бедняга, он уже и головой не могет из воды вынуться… только рукой за воздух цепляется и пузыри пускает. Тут я его за руку цап! – и на себя тягну. Я его в лодку, а он меня в воду. Поначалу я не распознал, что за человек, а пригляделся – еще раз ахнул… И тут я вскричал в сердцах – «Фиён! Да ты осатанел, что ли?»…
Рыбаки насторожились. Фиён обернулся и с изумлением посмотрел на Панюхая, а тот не переставал говорить, жестикулируя руками и строя гримасы:
– «Я за спасение твоей живой души пекусь, а ты меня на бездонное дно тягнешь»… А он фырчит да лопочет – «Не упускай чертяку… Крепче держи его… Ногу… ногу… На руку намотай»… Никак в разумение не возьму: как это можно ногу на руку намотать? А когда перетянул его через борт да узрел на его ноге привязанную толстую лесу донки, вмиг все понял… Намотал я на руку лесу, а Фиён тем моментом ногу от нее ослобонил. Тут мы привязали лесу к лодке и пришвартовали голубчика к берегу.
– Какого голубчика? – поглядывая в кубрик, спросил Сашка.
– Осетра-подростка. Вот этакого, – развел Панюхай руки.
На палубе раздался взрыв хохота. Смеялся и Фиён, душимый кашлем. Сашка спросил Панюхая:
– Как же дед Фиён очутился в воде?
– А так, – и Панюхай покосился на Фиёна, тот махнул рукой: валяй, мол. – Пришел он вечером на берег, закинул в море донку с крючьями и сидит. Ждет, когда клюнет. Сидел, сидел, уже и ночь проходит, а клева нету. Тут его от скуки-докуки почало в дремоту кидать. Он взял и присобачил лесу к ноге, да и заснул. На зорьке осетр подошел, хватил насадку, засекся на крючке, рванул за лесу, а Фиён бултыхнулся в воду…
Рыбаки снова разразились смехом, Фиён, посасывая чубук потухшей трубки, сказал добродушно:
– Ладно брешет наш Кузьмич.
Солнце село, когда Сашка заглушил мотор. С борта носовой части «Медузы» сбросили якорь. К мотоботу причалили баркасы, забрали рыбаков. Фиён стоял на палубе «Медузы», поглядывая на баркасы бригады Панюхая.
– Давай ко мне, Фиёнушка, – пригласил Панюхай. – Тебе надо меня держаться. Ить я твой душеспаситель, а?
– Так и быть, Кузьмич, – кивнул ему Фиён и стал спускаться по штормтрапу в баркас.
Невода успели поставить до наступления сумерек. Никто из рыбаков не пожелал возвращаться на борт «Медузы»; заякорили баркасы и улеглись спать. Ночь была тихая, спокойная, а сон в открытом море сладкий и безмятежный. Панюхай, разбросав руки, лежал на чердаке и с присвистом похрапывал. Крепко спали и остальные рыбаки. И только дед Фиён, ворочаясь на корме, глухо ворчал:
– Этаким храпом и лихим свистом можно всю рыбу распугать…
На рассвете с востока подул свежий ветерок, и морская гладь покрылась морщинами мелкой зыби. Баркас слегка закачался, стал заносить кормой и звякнул якорной цепью. Панюхай мгновенно проснулся, сполз с чердака, перегнулся через борт, захватил горсть соленой воды, освежил лицо. Он хотел еще раз зачерпнуть воды, но его рука повисла в воздухе, глаза округлились… Бригада Краснова уже приступила к работе, она выбирала из невода улов, а Сашка и трое стариков тянули на борт «Медузы» кошельковый невод, в котором трепетали, бились, сверкая серебристой чешуей, лещи и судаки.