355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Дюбин » Анка » Текст книги (страница 22)
Анка
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 12:00

Текст книги "Анка"


Автор книги: Василий Дюбин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 42 страниц)

– А и брешешь же ты, сопливый атаман, – покачал головой Сила Силыч. – Своему народу брешешь. Сказал бы хоть правду, мол, на германскую каторгу посылаю вас… У меня, мол, не розничная, а оптовая торговля людьми…

– Замолчи, старый хрыч, – зашипел Павел.

– Не замолчу… Не запугаешь… Я пока еще на родной земле стою…

– А вот я заставлю тебя стать на колени и стукнуться лбом в эту землю. Потом поклонишься и мне. Но раньше отобьешь земной поклон немцу, другу и спасителю нашему.

Старик, опираясь на палку, приблизился к Павлу.

– Нет, раньше тебе. На! – и он плюнул ему в лицо. – И другу твоему. На! – и на щеке лейтенанта повис плевок.

Лейтенант дернулся, отпрянул и, брезгливо морщась, выхватил из кармана платок:

– Мразь…

Павел ударил старика ногой. Силыч, выронив палку, повалился на землю. Полицаи схватили его за руки, подняли, встряхнули, словно мешок с костями, и, держа его под мышки, вопросительно посмотрели на атамана.

– Вздернуть! – взвизгнул, брызгая слюной, Павел. – И немедля. Повесить при всем народе!..

Толпа ахнула, качнулась и замерла…

XXIV

Во время бомбежки Кумушкина Рая погиб заведующий поселковым медпунктом. Теперь Душин заменил его.

Помещение медпункта так же, как и на Бронзовой Косе, состояло из трех комнат. В двух размещались процедурная и приемный покой; в третьей комнате жил фельдшер.

Дарья Васильева ведала колхозной баней. Возвращаясь с лова, рыбаки прямо с берега шли мыться. Жены еще на берегу вручали им белье. Напарившись всласть, рыбаки благодарили заботливую Дарью, расходились по хатам.

Не забывала Дарья и медпункт; в свободные часы она по старой памяти помогала Душину: мыла полы, стирала марлевые занавески, постельное белье из приемного покоя. Бывало, скажет Душин:

– Ты бы, Дарьюшка, отдохнула. У тебя и так хватает забот. Оставь, я сам сделаю.

Она улыбнется, ямочки на румяных щеках так заиграют, что кажется, будто они светятся:

– Сейчас, Кирилл Филиппович, у каждого забот по горло. Вон мой Гришенька третьи сутки в море. А к вам больные даже ночью приходят, с постели подымают. Тоже устаете, небось?

– Привык.

– И я к труду привычна, – и она снимала с койки несвежие простыни, стаскивала с подушек наволочки, стелила чистое белье, а на окна и застекленные шкафы вешала белоснежные марлевые занавески.

Душин следил за непоседливой и проворной Дарьей умиленным, благодарным взглядом. А кончалось тем, что его лицо становилось печальным, глаза темнели. Он вспоминал свою тихую, застенчивую жену, так страшно погибшую под бомбежкой на полевом стане. Рассеянный и занятый думами о покойной жене, Душин забывал о том, что, может, в сотый уже раз обращается с одним и тем же вопросом к Дарье.

– Так она перед смертью ничего и не сказала?

– Какое там! И пикнуть не успела, бедняжка, подголовы срезал осколок враз.

– Да, да… – спохватится Душин. – Ты же говорила мне об этом… Забываться стал.

– Нельзя так расстраиваться, Кирилл Филиппович. Все равно этим горю не поможешь. А себя пожалейте. Вы людям нужны.

– Да, это, конечно, справедливо… – согласится он и затихнет, а думы все о ней, о жене…

Евгенушка пришла на медпункт в тот момент, когда Дарья только что закончила мыть полы и стелила пестрые дорожки.

– С первым осенним дождиком вас, – сказала Евгенушка, войдя в процедурную.

– А-а, Ивановна! – приветливо встретила ее Дарья. – Проходи, проходи, чего у двери топчешься.

– Нет, нет, – запротестовала Евгенушка. – Филиппович, дайте мне табуретку, я тут, у порога, посижу, а то у меня туфли перепачканы.

– Пожалуйста, Ивановна, садись, – пододвинул он табуретку.

– Уф! – выдохнула Евгенушка. – До чего же не люблю я, когда хмурится небо. Плывут по нему какие-то лохматые грязные тучи, похожие на застиранные простыни, и сеют мелкое-мелкое водянистое просо. И море становится серым, тусклым, неприветливым.

Душин посмотрел в окно.

– Осень нынешняя, кажется, будет хлюпкой. Помесим мы грязь в Кумушкином Раю.

– Раз уже сентябрь мокрый да хмурый, то на октябрь и надеяться нечего, – махнула рукой Евгенушка. – Пойдут такие штормы, что только держись, рыбаки.

– У них нервы крепкие, – заметил Душин.

– Это верно. Ходила я с ними в море, знаю.

Дарья поставила табуретку возле Евгенушки, села рядом.

– Вот и управилась я. А ты из школы?

– Из школы.

– Все-таки работаешь понемногу?

– Дали несколько часов. Штат-то у них заполнен.

– Все же к своему делу приставлена.

– Я и не обижаюсь. Спасибо им и за это.

– А Галочка?

– Уроки готовит. А я сюда завернула, Кирилла Филипповича навестить.

– Спасибо, Ивановна, – застенчиво проговорил Душин.

– Как-никак, – продолжала Евгенушка, – а мы с Филипповичем давнишние друзья. Когда-то он квартировал у нас.

– Что там – квартировал. Жил как в родной семье.

– Наконец и своей семьей обзавелись… да вот… горе-то какое случилось.

– Живой о жизни должен думать, не век же ему горевать. Встретится хорошая женщина, и Филиппович снова женится, – сказала Дарья.

– Никогда, – покачал головой Душин.

– Мой Гришенька тоже так думал, когда умерла его Дарья, тезка моя. Часто, бывало, рассказывал мне о ней. А вот женился же.

Душин, все время смотревший в раздумье на море, вдруг приподнялся с табуретки, потянулся к окну.

– Идут, – сказал он.

– Кто? – машинально спросила Дарья.

– Наши с моря возвращаются.

– Батюшки мои! – спохватилась Дарья. – А у меня баня не топлена. Побегу.

– Идем вместе, я помогу тебе, – сказала Евгенушка, вставая.

– И я с вами, дрова буду колоть. Все равно больных нет, – и Душин стал торопливо развязывать тесемки халата.

Гитлеровцы осатанело рвались к Ленинграду, Москве и Ростову. С фронтов приходили нерадостные вести. Наши части отходили с упорными, жестокими боями: они изматывали, обескровливали врага, но вынуждены были временно отходить на восток, оставляя десятки городов и сотни населенных пунктов. И чем неутешительнее были эти вести, тем с большим упорством трудились рыбаки.

В летнюю путину добыли много осетра, судака и леща. И осенняя путина началась удачно. Бычок шел несметными косяками, его брали двумя драгами, наполняя почти доверху байды и трюмы моторных судов. На приемном пункте едва успевали принимать рыбу.

Суда приближались к берегу стройной кильватерной колонной, как настоящие боевые корабли. Во главе флотилии, под красным вымпелом, по-прежнему шел «Буревестник». Пронька, храня славные традиции «двухсотников», никому не уступал первенства.

Над морем и побережьем низко плыли, подгоняемые северным ветром, мутно-свинцовые тучи. Моросил мелкий надоедливый дождь. Кондогур и Панюхай отсиживались в кубрике. Кавун, Васильев, Кострюков, Лукич, Пронька и остальные рыбаки собрались на палубе. На берегу уже толпились женщины.

– Эх, и закатимся сейчас в баньку! – в предвкушении наслаждения потирал руки Васильев.

– Дымит, – протянул руку Кострюков в сторону поселка. – Труба дымит.

– Чтоб моя Дарьюшка да не постаралась баню истопить? – с гордостью подхватил Васильев. – У нее всегда все в аккурате.

– А вон и она, твоя Дарьюшка, – толкнул его Кострюков. – Видишь? С узлом стоит.

– И я бачу свою жинку, – сказал Кавун.

– Вот окаянные бабы, завели какой порядок, – улыбнулся Васильев. – Не помывшись в бане, домой не ходи.

– Хороший порядок, – одобрительно сказал Кострюков. – Что может быть лучше доброй бани после холодной морской ванны, а?..

– Стоп! – крикнул Пронька мотористу.

Мотор заглох. «Буревестник» по инерции прошел еще немного и остановился, качаясь на волнах.

– Заякорить!..

Через несколько минут от всех судов отчалили байды, доставившие на берег рыбаков. Дарья, передавая мужу узел, сказала:

– Тут, Гришенька, и твое белье, и Кострюкова, и Лукича, и Кузьмича, и Пронькино, и дедушки Кондогура, и…

– Ладно, ладно, – перебил Васильев, – разберемся, Дашенька. Лишь бы бабушкино белье сюда не попало. Кого мы потом в него наряжать будем?

Все засмеялись. Кавун, разворачивая газетный пакет, допытывался у жены:

– А рушник е?

– Е, е! – отвечала жена.

– И мочалка е?

– Та невже ж без мочалы?

– А исподне е?

– Ну и дотошный ты мужик, ей-богу! Все есть, – вступилась Дарья, – идите мойтесь, а то баня остынет.

– В самом деле, поторопимся, братцы. Что за мытье в холодной бане! – и Кострюков зашагал в поселок. За ним поспешили остальные.

Парились там же, где и мылись. Над печью был вмазан опрокинутый вверх дном средней величины котел, обложенный осколками чугуна. Пылавшие в печи дрова нагревали воду в большом котле, одновременно накалялись докрасна опрокинутый котел и чугунные осколки. Холодная вода подавалась через желоб в огромную бочку, стоявшую у стены.

Первым вошел в мыльню дед Кондогур. Он зачерпнул полный ковш кипятку и плеснул на малиновое пузо опрокинутого котла. Мыльня мгновенно огласилась змеиным шипением, пар, схватываясь, устремился к потолку и, остывая, стекал по стенам вниз..

– Добре! – послышался басистый голос Кавуна.

Вошли Кострюков, Васильев, Пронька с отцом и другие рыбаки, а Кондогур все плескал и плескал кипяток на раскаленный чугун. Мыльня была просторной, вместительной, но в ней стоял такой густой пар, что не сразу отыщешь бочку с холодной водой и котел с кипятком. Панюхай вошел последним. Стоял невообразимый шум и гам. Рыбаки перебрасывались шутками, гремели тазами, плескались водой. То и дело раздавались взрывы смеха. Ничего не видя, Панюхай пробирался ощупью. Столкнувшись с кем-то, он предупреждающе крикнул:

– Ты, чебак не курица, гляди, струмент мне кипятком случаем не ошпарь.

– Го-го, деда! Уж не думаешь ли ты жениться?

– Непременно.

– Небось, и невеста есть на примете?

– А как же! Без невесты, чебак не курица, в таком деле рази обойдешься?

Раскатистый хохот оглушил Панюхая. Он зажал руками уши, подождал немного, потом отнял руки, но рыбаки все еще хохотали.

– Эй, дружок! Где ты? – гаркнул Панюхай.

– Тута! – откликнулся Кондогур с верхнего полка, нахлестывая себя по спине и груди дубовым веником, на котором уже не осталось ни одного листочка; во все стороны торчали одни голые прутья. – Полезай сюда.

Панюхай взобрался к Кондогуру, растянулся на полке вниз брюхом, попросил друга:

– Ты мне спину бы того… веничком. Уважь, дружок. Меж лопатками свербит.

– Это можно. Сейчас я живым манером.

И Кондогур принялся охаживать веником Панюхая. Вначале тот крепился, но под конец взвыл:

– Ой, полегче, дьявол! У меня, кажись, на спине кожа отлипла.

– Жени, жени его, дедушка Кондогур! – послышалось снизу. – Поддай ему пару! Притворяется он!

Панюхай, не переставая стонать, сползал вниз. В мыльне звенел веселый хохот рыбаков.

После бани Кондогур усердно потчевал Краснова и своего друга Панюхая крепким заварным чаем, однако сам почти не прикасался к чашке. Он беспрестанно попыхивал трубкой, сделанной ему Душиным взамен раздавленной. Трубка была глиняная, таких же внушительных, как и первая, размеров – с кулак. Краснов, кашляя, обеими руками отмахивался от дыма; наконец не выдержал, сказал:

– Да разве же это трубка? Настоящая паровозная топка.

– Он меня, Лукич, в копченого чебака обратил, – пожаловался Панюхай.

– Просто дышать нечем. Пойду-ка я на воздух. Спасибо за чай, – и Краснов удалился.

– Ты уж, Лукич, не прогневайся! – крикнул ему вслед Кондогур. – Не могу без трубки. Я без нее, что рыба без воды…

Но Михаил Лукич ушел от Кондогура не потому, что не выносил дыма. Он вспомнил, что у него в кармане лежит повестка на имя Проньки. Сына вызывали в райвоенкомат, а он, голова еловая, и забыл об этом. Дома Лукич не застал сына и отправился в клуб, где коротала свободное время молодежь.

Поселок, казалось, был погружен в глубокий сон. Кругом тишина и непроглядная темень. Нигде ни огонька. Лукич остановился возле клуба. Оттуда доносились оживленные голоса и веселый смех. Он заглянул в библиотеку. Читальный зал был полон. Здесь собрались и молодежь, и пожилые, даже шустрые школьники. Одни обменивали книги, другие читали газеты и журналы. Проньки здесь не оказалось. В фойе Лукич остановился. Через открытую дверь из зрительного зала доносились молодые веселые голоса:

– Здо́рово он их отделал!..

– А ну, Проня, еще почитай!

– Слушайте…

Лукич узнал голос сына и заглянул в зал. Молодые рыбаки полукругом расположились на сцене.

Пронька читал:

«Чтоб почувствовать, что значит современный капиталист, нужно подсчитать приблизительно количество двуногих зверей этого семейства и количество рабочих людей, которых это зверье истребляет в междоусобных своих драках за золото и ради власти своей внутри государств своих против пролетариата. Подсчитав это, мы убедимся, что каждый банкир, фабрикант, помещик, лавочник является убийцей сотен, а может быть, и тысяч наиболее здоровых, трудоспособных, талантливых людей. Готовя новую войну, капиталисты снова готовятся истребить десятки миллионов населения…»

– Вот уж, действительно, верно сказано: «двуногие звери».

– А теперь Гитлер старается для капиталистов мир завоевать, истребить миллионы людей.

– Читай дальше.

– Метко сказал этот Горький.

– Здорово. Еще почитай.

Пронька не заставил себя долго просить.

«…Человечество не может погибнуть оттого, что некое незначительное его меньшинство творчески одряхлело и разлагается от страха перед жизнью и от болезненной, неизлечимой жажды наживы. Гибель этого меньшинства – акт величайшей справедливости, и акт этот история повелевает совершить пролетариату. За этим великим актом начнется всемирная дружная и братская работа народов мира – работа свободного, прекрасного творчества новой жизни».

– Вот, товарищи, какое дело, – сказал Пронька. – Если взять наши дни, то можно сказать так: истребление фашистов есть акт величайшей справедливости. А когда мы уничтожим фашистов, этих двуногих зверей, тогда и начнется дружная и братская работа народов мира.

– Верно, Проня!

– Вот и нас призывает Родина на борьбу с гитлеровским зверьем… Завтра мы уйдем в армию… Нам доверят боевое оружие… Думаю, не посрамим комсомольской чести.

– Не посрамим!

Лукич удивленно вскинул выцветшие на солнце брови: «Гляди, уже знает… Да, моего Проньку врасплох не застать».

– Сынок! Поди-ка сюда, – окликнул Краснов.

Пронька спрыгнул со сцены, подошел к отцу.

– Что, батя?

– Да вот… бумажка тебе.

Пронька взглянул на повестку, улыбнулся озорными глазами:

– Знаю.

– Слыхал, как вы тут толковали. А отцу что ж не сказал? – упрекнул Лукич.

– Да ты, батя, с дедом Кондогуром еще в бане парился, когда я повстречал на улице секретаря сельсовета, от него и узнал.

– Пришел, значит, и твой черед, – вздохнул Лукич, запуская пальцы в короткую рыжеватую бородку.

– Никак, ты закручинился, батя?

– Плясать тоже не с чего… Единственный ты у меня… Мать померла… Вовсе сиротой остаюсь…

– Ну, батя, зря ты это… А наши рыбаки разве не семья тебе? Да и не одного твоего сына берут в армию. Вон, погляди, сколько нас, – кивнул Пронька на сцену, – целый комсомольский взвод.

– Ладно. Нечего агитировать меня. Сам понимаю. А только от этого не легче с родным дитем расставаться. На войну, чай, идешь, а не на блины к теще… Однако время бежит, надо тебе собраться да отдохнуть перед дорогой. Завтра я вас на «Темрюке» в Ейск доставлю.

– Вот это другой разговор, батя. Ребята, пошли!..

XXV

Стояли хмурые предвесенние дни. Редко выглядывало из-за туч солнце, зато часто поливали холодную землю дожди, на улицах хутора не просыхали мутные лужи. Сильными порывами налетал сиверко, задирая обветшалые камышовые стрехи, будоражил море, и оно яростно бушевало, кидая на берег косматые волны.

Павел вернулся из города в полдень. Вызывал шеф. Когда он вошел в прихожую, трое полицаев резались в карты. Четвертый сторожил погреб. Полицаи не сомневались, что их атаман приедет злым как черт. Кому могла быть приятна в такую дурную погоду прогулка до города и обратно? Но на вызов шефа не явиться нельзя было.

Однако Павел, забрызганный с ног до головы грязью, усталый и промокший, к удивлению полицаев, оказался в превосходном расположении духа. Шеф подарил ему золотые именные часы и выдал крупную сумму денег ему и полицаям – вознаграждение за утверждение на хуторе «нового порядка».

Павел достал из саквояжа четыре объемистых пачки советских красненьких тридцаток и бросил их на стол.

– От шефа за верную службу.

– Вот спасибочки, – оживились полицаи.

Один из них извлек из пачки одну кредитку, повертел в руках, внимательно осмотрел ее и авторитетно заявил:

– Сделано в Берлине.

– По-твоему, выходит, деньги фальшивые? – настороженно спросил Павел.

– Утверждать не берусь. Но ручаюсь головой за то, что печатались они не в Москве. Я, атаман, двадцать три года занимался высоким искусством фальшивомонетчика, за что шесть раз был удостоен чести наблюдать за суетой мира сего из-за тюремной решетки.

– Зря тебя не удавили в тюрьме, черта вислоухого, – засмеялся Павел и отправился, пошатываясь, в горницу. Он был изрядно выпивши.

– Тогда я не был бы у тебя, атаман, дворовым волкодавом. Кто сторожил бы твою кралю?

Павел остановился у двери.

– Ну, что она? Не звала меня?

– Нет. Все про дочку спрашивает.

– А что отвечаете?

– Как было приказано: атаман, мол, отправил свою дочку в Германию, чтоб из нее там сделали культурную фрейлин.

– Ну?

– Вздохнет и ни слова больше.

Павел закурил папиросу, жадно глотая дым.

– Спит на соломе или на перине?

– На перине. Голову на подушку кладет, твоей шубой укрывается. А вот кушать перестала. Ни крошки в рот не берет. Только воду глушит. Надо полагать, решила помереть голодной смертью.

– С нее это станется, – сказал Павел.

– А жаль. Бабенка чертовски хороша. Ей-богу, хороша. На редкость.

Павел изжевал мундштук и с досадой выплюнул потухший окурок.

– Да разве ж она человек? Это сатана! Оборотень! Третий месяц сидит в погребе, а вот… не покоряется. Гордая, дьяволица. Подыхает, а не гнется. И откуда, скажи на милость, у нее такая сатанинская силища берется?..

Павел разделся, разулся и бросился на кровать. Хотел уснуть, забыться и закрыл глаза. Но сон не шел к нему. И с закрытыми глазами видел перед собой Анку, даже ощутил ее дыхание. И так живо всплыла в памяти картина: лунная ночь… обрывистый берег… Анка обвила шею тонкими руками… обожгла поцелуем… Это было давно, одиннадцать лет назад… Но и сейчас чувствует Павел прикосновение горячих девичьих рук. Поцелуй тот горит на его губах… мутит рассудок…

Павел вскочил с кровати, выбежал в прихожку:

– Не могу!.. Не могу, чтоб ее верх был… Я не переживу такого позора, – понизил он голос и сразу как-то обмяк, сгорбился.

– Успокойся, атаман. Возьми себя в руки. Не позволяй нервам шалить.

– Ду-ра-ки… Разве можете вы понять, что делается у меня вот тут, – и он ударил себя кулаком в грудь. Тяжело ступая, прошел к столу, сел на стул. – Там, в саквояже, коньяк…

Полицай откупорил бутылку, налил полный стакан коньяку. Павел выпил одним духом, стукнул об стол стаканом.

– Еще!..

После второго стакана уронил голову на стол и заплакал.

Полицаи притихли. Кто-то из них прошептал:

– Пускай уснет…

Павел медленно поднял голову.

– Не до сна мне… Вот что… Отправляйтесь двое и посмотрите, на замке ли курень Анки. Кажется, на замке… А ключ, наверно, у этой старой хрычовки… У Акимовны. Не найдется ключ, сбейте замок. Пригоните баб, и пускай они уборку произведут в комнатах… Кровать надо поставить… постель добыть, ежели ее нет в Анкином курене… Вы знаете, как это надо сделать… Да! И чтоб корыто было, горячая и холодная вода…

– Все будет в порядке, атаман.

– Наколите дров, затопите печь… Возьмите из нашей кладовой хлеб, сахар, муку, окорок… Словом, провианту всякого… харчей, значит, побольше, и отнесите все это туда… Дайте-ка еще коньяку…

Полицай откупорил вторую бутылку, наполнил стакан. Павел отпил один глоток, облизал губы.

– Когда все будет готово, приведете туда Валю. Ежели Акимовна станет противиться, возьмите девчонку силой.

– Хорошо, атаман.

– Один из вас останется там, в курене, а другой – ко мне с докладом. Идите.

Оставшийся с Павлом полицай, дымя папиросой, покачал головой:

– Не понимаю я такой любви, атаман.

– Дай срок, поймешь, – желчно засмеялся Павел. Он отхлебнул коньяку и продолжал: – Я в детстве знаешь, что делал?.. Сажал на ладонь маленьких, в желтом пушку, цыплят, сжимал пальцы в кулак и выдавливал из них пузыри, как из рыбешек. Так поступлю я и с Анкой.

– Тогда какого черта ты с ней нянчишься, сам от любви сохнешь?

– Дурень, любовь была да сплыла. Осталась одна злоба. Она, как огнем жжет… Я из-за нее, из-за проклятой, родного батьку в ссылку упек… Ну, думаю, теперь буду владеть красавицей. А она как поступила? До колхоза не допустила меня, из своей хибарки выгнала, когда я хотел осчастливить ее, к себе как жену взять. Это как, по-твоему, можно стерпеть?

– За что же прогнала?

– А ни за что. Я, видишь ли, по пьянке шлюхой ее обозвал, а дочку ублюдком…

Павел помолчал.

– Ну, сбежал я в город, работал на заводе. Забылся… Девок там хватало. Да вот прошлым летом, как раз перед войной, получил отпуск и черт меня дернул приехать сюда… Увидел Анку и, поверишь ли, словно бы тисками сжало сердце. Опять возгорелся любовью к ней… – Павел криво улыбнулся. – Она же, стерва, вызвала в сельсовет, поиздевалась надо мной и чуть ли не взашей вытурила… На весь хутор осрамила… Разве можно забыть такое?.. Нет, порода Белгородцевых такой обиды не прощает… Я ей придумаю страшную казнь.

– Надо думать, курень ты готовишь для нее? – полицай косо посмотрел на Павла.

– Для нее, стервы.

– А к чему это, если хочешь казнить ее?

– Чтоб она уверовала в меня… Покорилась при всем народе… Мне надо сломить ее упрямство…

– А потом?

– Поиздеваюсь над ней всласть… опозорю… осрамлю… и уничтожу. Понял теперь, что ни от какой я любви не сохну. Злоба во мне горит, душу обжигает…

– А если не покорится?

– Немецким солдатам отдам на посрамление, а потом – в Германию ее… на рынок.

– А дочку?

– И ее на рынок… Чтоб и следа не осталось!..

Павел уронил голову на стол, промычал что-то и затих.

Павел проснулся в постели. Спал он так крепко, что не чувствовал, как полицай перетащил его на кровать. В горнице было темно. Только на полу, протянувшись от приоткрытой двери, лежала узкая, желтоватая полоска света. Поднявшись, Павел опустил на холодный пол босые ноги, поскреб ногтями волосатую грудь, крикнул:

– Эй, кто там есть?

В горницу вошел полицай, держа в руке лампу.

– Еще не вернулись?

На крыльце послышались тяжелые шаги.

– Да вон, кажись, идут, – прислушался полицай.

Через две-три минуты в горницу ввалился в грязных сапогах один из посланцев. Павел молча уставился на него.

– Порядок, атаман.

– Ключ у кого был? – спросил Павел.

– У старухи.

– Не противилась?

– Нет. И дочку молча отдала.

– Струсила, карга старая, – усмехнулся Павел. – Поумнела, когда я ей последние зубы вышиб. Нет! Упрямцам я буду мозги вышибать. Или на перекладину вздергивать. Как Силыча… И пусть они болтаются в петле, покуда в них черви не закопошатся… – Он повел вокруг взглядом. Возле кровати стояли его сапоги, начищенные до блеска. Брюки тоже были в порядке. Полицай постарался. Павел натянул на себя брюки, обулся, вышел в прихожую, умылся, надел мундир. – А где вислоухий фальшивомонетчик?

– Там остался, с девочкой.

– Ладно. Теперь спуститесь в погреб и приведите сюда Анку.

Полицаи ушли. Павел закурил и, расхаживая по горнице, размышлял:

«Неужели я не сломлю ее?… Неужели она не позарится на соблазнительную наживку и не попадется на крючок?.. Ведь не таких белуг я засекал… Ладно, дам ей свободу… Но это будет моей последней уловкой. Потерплю еще месяц-два… Не придет ко мне с поклоном, не покорится публично – казню… Сам! И рука не дрогнет…»

Скрипнула дверь, и в горницу вошла Анка. Свет керосиновой лампы упал на нее. Но чье это худое, иссиня-бледное лицо? У Анки было совсем другое: свежее, живое, а сквозь тонкую смуглую кожу щек проступал румянец… И глаза не Анкины! Нет! У нее были зеленые с просинью – ясные, чистые. В них всегда играли радужные искорки, а эти холодные и неподвижные, словно в них угасла жизнь.

Анка пошатывалась на ослабевших ногах. Позади нее стоял полицай, готовый в любую минуту подхватить обессилевшую женщину. Павел махнул рукой:

– Иди. Понадобишься, позову.

Полицай вышел.

– Тебе трудно стоять. Почему не сядешь? – мягко сказал Павел.

Анка опустилась на стул и поникла головой. Павел взял другой стул, сел напротив. Он долго разглядывал ее черную измятую юбку, серый жакет-блузку с застежкой «молния», спутавшиеся волосы. Анка почти три месяца не мылась и не меняла белья. У нее был такой изможденный, жалкий вид, что при взгляде на нее дрогнуло бы самое черствое сердце. Павел же только радовался, но старался не выдавать своего злорадства.

– Вот что, Анка, – сочувственно начал он, притворно вздыхая. – Вижу, что ты ненавидишь меня. Поступай, как знаешь, это твое дело. А я по-прежнему люблю тебя… Не веришь? Неужели ты не понимаешь, что я мог бы тебя давно передать в гестапо…

– Это никогда не поздно сделать.

– Не могу.

– Эх, Павел, Павел… До чего нее мелкая, подлая у тебя душонка. Посмотри на себя. Ты предал Родину, свой народ. Ты продал свою совесть. Что же у тебя осталось?..

Павел молчал.

– Прикажи своим «орлам», пусть отведут меня обратно в погреб. Или передай в гестапо. Гадко мне глядеть на тебя. Дай мне хоть спокойно умереть.

– Нет, ты будешь жить. Если бы не любил, давно уничтожил бы. У меня рука твердая. Нужно было повесить Силыча – повесил и глазом не моргнул. Нужно было отправить Таньку Зотову в Германию на работу – отправил.

– Бедная Таня, – задумчиво произнесла Анка, качая головой: – Но она хоть взрослая. А вот как ты мог… – Анка проглотила слезы и сжала губы. Она помолчала и подняла на Павла горевшие гневом глаза. – Как ты мог… отправить к этим людоедам… гитлеровцам… ребенка?

– Какого? – удивился Павел. Он забыл, что велел полицаям говорить Анке, будто отправил Валю в Германию.

– Валю. Дочь мою… Пожелал, чтоб из нее сделали там культурную фрейлин?

– Ты что, бредишь, Анка? – Павел вскочил и нервно забегал по горнице. – Разве я мог разлучить тебя с Валей? Я ведь люблю тебя и Валю.

Анка, опираясь рукой о спинку стула и не сводя с Павла широко открытых глаз, едва слышно проговорила:

– Она тут?

– Тут.

– Это правда?

– Правда.

– Нет, ты хоть раз в жизни можешь сказать правду?

– Я говорю правду, и ты сейчас убедишься в этом. Хочешь видеть Валю?

– Где она? Кто смотрел за ней?

– Я поручил ее Акимовне. Сейчас она дома. В родном курене. Ждет тебя. Идем.

– Идем… Идем скорей… – но Анка и шага не сделала, грохнулась на стул… – Ничего… это пройдет… пройдет… Ноги что-то непослушными стали… Сейчас пойдем…

Павел вышел на крыльцо, крикнул полицаям:

– Запрягайте коней!

Когда он вернулся в горницу, Анка уже стояла. Павел сказал:

– Будешь жить в своем курене. Тебя никто не тронет. Убегать не думай. Все равно бежать некуда. Это одна глупость. Я буду изредка приходить, чтобы только взглянуть на тебя и дочь. Ничем не обижу.

– Валя не признает тебя за отца. Никогда.

– Пускай называет дядей. Не обижусь. Буду ждать, когда Валина мать поймет, что я люблю ее больше своей жизни, и поверит мне. Да, Анка, я буду тем доволен, что хоть изредка… – он смолк.

Вошел полицай.

– Пролетка у крыльца.

– Едем, – и Павел пошел следом за Анкой, помог ей сойти с крыльца.

Спустя несколько минут лошади остановились около Анкиного куреня. Павел хотел помочь Анке сойти с пролетки, но она оттолкнула его:

– Я сама. Сама… – Анка открыла калитку и неверными спотыкающимися шагами заторопилась к дому. Павел не отставал от нее.

Нетерпеливо толкнула дверь, окинула тревожным взглядом прихожую. Пол вымыт, на стенах ни пылинки, в печи с треском пылали дрова.

На столе грудой лежали продукты, хлеб.

– Где же Валя? – Анка схватилась за сердце, бессильно прислонилась к косяку. – И это твоя правда?

Павел не успел ответить.

Из другой комнаты вышел полицай. За ним выбежала Валя.

– Мама! Мамочка! – бросилась она к матери.

У Анки подломились ноги, она упала на колени, обняла дочь, целуя ее лицо, волосы, руки.

– Доченька… родная моя…

– Мамуля, а этот дядя, – указала девочка на полицая, – дал мне шоколадку и сказки рассказывал. Мамуля, он говорил, что у меня тоже будет папа.

– Рыбка моя золотая…

Павел кивнул головой через плечо, и полицай проворно шмыгнул за дверь.

– Ну вот, Анка, и моя правда… Горячая вода на печи, холодная в ведрах. Вон корыто. Помой дочку, сама искупайся, ужинай, пей чай и отдыхай, поправляйся. Ты тут полная хозяйка. Я мешать не буду. Покойной ночи, – он вышел и тихо притворил за собой дверь.

По дороге Павел заехал к Бирюку. Тот уже спал. Павел легонько постучал в окошко. Бирюк впустил его. Павел в потемках сунул ему пачку денег.

– Это тебе за Силыча. Помянешь грешную душу старика… Только что отвез Анку в ее курень. Задабривай Акимовну, она любит Анку, и Анка, конечно, будет с ней откровенной. Если она замыслит побег…

– Ясно, – перебил Бирюк.

– Действуй.

– А сколько тут? – Бирюк похлопал ладонью по деньгам.

– На твой век хватит. Мало будет, добавим, – и Павел шагнул через порог.

За его спиной загремел дверной засов.

XXVI

Тимофея Белгородцева вызвали в контору, выдали ему документы, деньги, проездной билет до Мариуполя и пожелали счастливого пути.

– Значит, я вольный теперь казак? Могу ехать домой? – спросил Тимофей.

– Куда хотите. Вы отбыли положенный вам срок наказания и теперь свободны. А хотите – оставайтесь у нас работать вольнонаемным.

– Нет уж, поспешу домой! К морю, как магнитом, тянет!..

О начавшейся войне Тимофей узнал в поезде, следовавшем из Архангельска в Москву. Убедившись в том, что гитлеровская Германия действительно напала на Советский Союз, Тимофей перекрестился, сказал про себя:

«Слава богу. Вот и конец настал Советам. Германец си-и-льный! Сомнет большевизму…»

Две недели протолкался Тимофей в Москве на Курском вокзале. По всем железнодорожным магистралям с востока на запад и с запада на восток бесконечными вереницами шли воинские эшелоны и санитарные поезда, забивая все пути узловых и промежуточных станций. Тут уж было не до пассажиров. Война!..

Через Тулу, Орел, Курск, Харьков с большими трудностями добрался Тимофей до станции Лозовая и надолго осел там. В драке за место на крыше вагона его сбросили на перрон, и он сильно ушиб себе обе ноги.

Белгородцева подняли железнодорожники, отнесли в больницу.

Немцы бомбили Лозовую. Сотрясались стены больницы, звенели и сыпались оконные стекла. Больные в страхе покидали палату, расходились и расползались, кто куда, и только один Тимофей лежал не шевелясь на койке, улыбался в рыжую, тронутую сединой бороду, не переставал шептать:

– Конец большевикам. Конец…

Вскоре немцы заняли Лозовую. Как-то в палату вошел гитлеровский офицер с переводчицей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю