355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Ауслендер » Петербургские апокрифы » Текст книги (страница 6)
Петербургские апокрифы
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:38

Текст книги "Петербургские апокрифы"


Автор книги: Сергей Ауслендер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 53 страниц)

«Ну, конечно, от нее», – досадливо подумал Миша и, почувствовав, что краснеет, рассердился и отложил конверт, не распечатывая.

Неловко несколько минут помолчали мать и сын.

– Да, про Москву, – рассеянно заговорил Миша, и вся радость от солнечного утра, милой знакомой комнаты, детской нежности к матери будто чем-то была отравлена.

Рассказывал вяло, с досадным усилием, стараясь не проговориться, и все же как-то проговариваясь и все больше и больше раздражаясь.

– А ведь сегодня надо будет ехать в Петербург. Дела там много, – сказал Миша под конец.

– Неужели не поживешь с нами, Мишенька? Я так ждала. Соскучилась по тебе. Все одна и одна. Старик целый день со своими проектами. Прежде ты так любил жить у нас, – сморщившись огорчительно, говорила Анна Михайловна.

Жалость, опять охватившая Мишу, была теперь какая-то неприятная, раздражающая, и он сказал подчеркнуто-равнодушным голосом:

– Ничего не поделать. Работать нужно, и так много времени даром прошло. Ну, буду одеваться.

Анна Михайловна встала.

– Одевайся, мальчик мой. Молоко-то выпей, – подавляя вздох, сказала, затянулась, выпустила тоненькими колечками дым, поглядела на Мишу, хотела будто сказать что-то, вздохнула, улыбнулась кривой, бледной улыбкой и вышла.

Миша долго еще лежал неподвижно, наконец медленно выпил молоко и стал лениво одеваться. Только уж совсем готовый, взяв полотенце и мыло, чтобы идти умываться, вдруг вспомнил про письмо и, небрежно разорвав конверт, вынул тонкий благоуханный листок, мелко исписанный.

«Прекрасный таинственный паж со старинной гравюры. Как странно и властно вошел ты в мою жизнь, сам ничего не требуя, не зная. Вот прошла уже целая ночь без тебя, а я вижу твое бледное тонкое лицо. Я не могу больше быть в моей комнате, я вижу тебя каждую секунду. Ты здесь, ты со мной, ты позволяешь целовать твои тонкие нежные руки, ты опускаешь ресницы и улыбаешься мне. Что в твоей улыбке: гибельное равнодушие или еще дремлющая нежность? Я протягиваю руки к тебе. Я на коленях умоляю, странный, прекрасный призрак, мальчик мой, я не могу без тебя; не люби меня, презирай, но позволь, как рабыне, быть послушной твоей воле. Я схожу с ума, я гибну. Я твоя».

Миша перечел письмо; легкий румянец покрыл его щеки. Та странная загадочная улыбка чистой и бесстыдной Хлои появилась на его губах.

Долго задумчиво стоял, смотря в окно на занесенный снегом огород, и то новое, самому ему непонятное, холодное любопытство, которое появлялось в последний вечер Москвы и вчера в монастыре, крепло в нем.

В дверь постучал Давыд Матвеевич.

– Миша, одевайся скорей. Поедем со мной в лес. Хочешь?

– Да, папа, я сейчас, сейчас. Конечно, с удовольствием поеду.

Напевая что-то, быстро умылся Миша, и, поторапливаемый отцом, выпил остывший чай.

Анна Михайловна уложила в корзинку завтрак и проводила их до передней, заботливо беспокоясь:

– Не простудись, Мишенька, пальто у тебя легкое. Говорила, надо новое шить. Шубу-то надень сверху. К обеду возвращайтесь. Вечером пульку сыграем. Ведь сегодня ты не уедешь уж, Мишенька? – робко добавила она.

– Ну, хорошо, мамочка, милая; могу завтра ехать, – ласково ответил ей Миша.

– Как ты сегодня хорошо выглядишь. Вот что значит дома один день пожил. Даже румянец выступил и какой-то сияющий. Письмо приятное получил? – спрашивала Анна Михайловна.

– Да, да, очень. О делах пишут. Заказывают виньетки. После расскажу, – заторопился Миша и, ощупав в боковом кармане письмо, которое он зачем-то захватил с собой, побежал к саням, где Давыд Матвеевич уже уселся, ворча на кучера.

Знакомые, печальные под снегом, поля замелькали.

Давыд Матвеевич бубнил что-то, будто сам с собой разговаривая, длинный и сложный новый план хозяйства развивая.

Солнце разнеживающе светило в глаза.

Было тяжело и тепло от мягкой шубы.

Миша улыбался, убаюкиваемый бегом саней, своими мыслями, смутными и радостными.

Въехали в лес. Тяжелые ветви елей, низко сгибаясь, били по головам и осыпали хлопьями снега. Изредка Давыд Матвеевич останавливал сани, вылезал в снег и долго топтался около какого-нибудь пня, как казалось ему, следа свежей порубки, осматривая его и ворча.

Поколесив по лесу, завернув по кочкам к угольным ямам, осмотрев опасный мост под обрывистой рекой, Давыд Матвеевич велел кучеру везти в Кузьминовку.

Поднялись в гору по узкой и ровной, как аллея, дороге, и въехали в Кузьминовку, примостившуюся у самой опушки леса, на берегу озера.

Иван подхлестнул лошадей, пустил их вскачь, по улице, и лихо осадил, завернув к крайней от озера избе лесника Семеныча.

Давыд Матвеевич вызвал лесника и пошел толковать с мужиками, уже ожидавшими его у бревен, а Миша, путаясь в шубе, направился к избе, в которую выскочившая на крыльцо Пелагея приветливо его зазывала, приговаривая:

– Давно, баринок, у нас не бывали; будто ждали гостей, лепешек сегодня напекла. Не споткнись, родименький.

В темных сенях суетливая старуха даже как-то под локоток подхватила Мишу, чтоб он не споткнулся.

Из светлой избы теплом и запахом свежего хлеба пахнуло. Пелагея помогла Мише раздеться.

Из-за красной занавески, отделявшей кровать, выглянуло робко и быстро спряталось чье-то лицо.

– Дунечка, не робей барина; поди самовар вздуй, – сказала Пелагея и, понизив голос, забормотала весело Мише:

– Молодушка у нас. Третью ночь еще с мужем. Больно людей стыдится; все за занавеской сидит; известное дело.

Дунечка в розовом сарафане, с круглым румяным лицом и по-девичьи стройной еще фигурой, конфузливо поклонилась и, надвигая платок на лицо, прошла к печке.

– Благословил Господь, – продолжала Пелагея, – женили сына. Приданого триста рублев и девка, как ягодка; смирная, кажись, скромная, покорная.

– Да когда же они так скоро познакомились? Ведь недели три тому назад я был, еще и не думали? – спросил Миша.

– Да, не думали и не гадали, а так дело подошло. Кузьма из Сидоровки приехал, говорит: «Не прозевайте, засылайте сватов», – длинно и подробно рассказывала Пелагея, а Миша смотрел на Дунечку, возившуюся у самовара, котенка, играющего на полу, и будто издали откуда-то наблюдал все и себя бесстрастными любопытными глазами и, вынув письмо Агатовой, перечитывал его под рассказ Пелагеи как интересную книгу с волнующе-неизвестным концом.

V

Поезд приходил рано утром, и когда Миша выехал из ворот Николаевского вокзала,{22} пустынный Невский был задернут, как сеткой, туманом сырых сумерек.

Таяло. Извозчики были на колесах, промозглым ветром обхватывало, и Миша с радостным волнением всматривался в знакомые дома, в сотый раз повторяя всю ночь преследовавшую его строчку:

«Скоро я полечу по улицам знакомым».{23}

Как всегда при приезде в город, казалось, что нужно очень много чего-то сделать, кого-то повидать. Было странно и даже чуть-чуть обидно, что дядя, у которого жил Миша, еще спал, и заспанная горничная, отворив дверь, ушла в кухню.

Никаких писем не ждало Мишу в его маленькой, уютной комнате, в которой все, и запыленный мольберт, и смешанная мягкая мебель в чехлах, и кровать без подушек, имело вид запущенный и нежилой.

Миша прошелся по комнате, но, вспомнив, что шаги могут быть услышаны в дядиной спальне, сел у стола.

Не хотелось разбирать вещей или хотя бы умыться.

Голова после ночи в вагоне была тяжелая, во рту гадко; без мыслей смотрел Миша в окно на безнадежно унылую стену противоположного дома и моросящий полуснег, полудождь.

Незаметно как-то Миша заснул, опустив голову на руки. Снов не было, но казалось, будто кто-то подошел к нему, нежно касаясь волос, жалобно о чем-то просит, и не то это мать, не то Агатова, а Мише тяжко и тоскливо от этих просьб. С усилием поднял, наконец, Миша голову, чувствуя, что надо сейчас делать что-то неприятное и даже гадкое.

Дотрагиваясь до плеча Мишиного, стоял около его стула Николай Михайлович Кучеров, брат Анны Михайловны и Мишин дядя.

– Ты заснул Миша, а я ухожу сейчас. – Как съездил? К тебе господин Второв два раза звонил, просил прийти, как только приедешь, – очень важное дело.

Николай Михайлович уже в вицмундире, с портфелем, гладко выбритый, натягивал перчатку и говорил, как всегда, с некоторой добродушной насмешливостью.

Мише сейчас была приятна эта сдержанная холодность истинного петербуржца. Будто студеной водой он вымылся, протер глаза и ответил такими же деловито-незначительными фразами.

– Мама кланяется. Отец просил напомнить в департаменте о его ходатайстве. В Москву съездил очень хорошо.

– Да, – сказал Николай Михайлович, уже собравшись уходить, – будь мил, и исполни завтра за меня одно дело. Мы устраиваем концерт, но день пришлось изменить. Кое-кому я сказал по телефону, но нужно будет съездить к нескольким актерам. Это не больше часа у тебя займет. Пожалуйста. Ну, до свиданья. Я обедаю, как всегда, в половине седьмого.

Пришла, шурша крахмальными юбками, горничная Даша, доложила: «Чай кушать пожалуйте» – и быстро и ловко принялась убирать комнату.

Миша пил чай в темной столовой при электричестве, и ему нравилась и эта холодноватая, но удобная квартира, и полное независимое одиночество, и то, что у Второва ожидают интересные новости и что начинается суетливая, энергичная городская жизнь.

Петербургская привычная бодрость охватила его.

Наскоро разобрав свои вещи, тщательней, чем всегда, умывшись в ванной комнате и переодевшись, Миша вышел на улицу.

И деловитая толпа на улице, и трамваи, и даже мокрая слякоть и дымное небо казались Мише милыми и как-то опьяняли его.

Весело перепрыгивая через лужи, на ходу вскочил он на трамвай и отправился к Второву, жившему на далекой линии Васильевского острова.

От трамвая пришлось еще пройти довольно далеко в глубь линии, чуть не в поле, которое виднелось в конце улицы. Второв жил в новом, еще окруженном лесами доме на самом верху.

Он сам отпер дверь, перед которой стояла бутылка молока и лежало письмо.

В высокой мастерской топилась железная печь, пахло красками; фантастической яркости пейзажи знойных, неведомых стран украшали стены.

Второв в синем рабочем переднике, с кистью в руке, рыжий, веселый, быстрый, заговорил, как только увидел Мишу.

– Ну, слава Богу, приехали. Я был у С.{24} (он назвал фамилию известного художника), тот в восторге от вас. Непременно хочет вас видеть и вашего «Дафниса». Мы устраиваем свою выставку. Есть возможность журнала. Одного мецената заинтересовала Елизавета Васильевна. Да, с ней был опять удивительный случай.

Второв громко говорил, подбегал к большому полотну на раме, решительными мазками клал краски, отскакивал посмотреть, мешал что-то в кастрюле, стоящей на плите, – все это делал стремительно, отчетливо.

У Миши даже голова слегка закружилась от этих новостей, громкого голоса, быстрых движений Второва.

Мутный свет падал сквозь стекло потолка, от накалившейся печки было жарко; Мише хотелось тоже быть быстрым, деятельным, уверенным, как Второв. Он уже почти не слышал, что тот рассказывал.

Второв резко повернулся на каблуках, зорко оглядел и, улыбаясь толстыми, алыми губами, своими, сказал:

– Вы изменились, Гавриилов. Браво! Вас что-то обожгло, и в глазах что-то… Нет, вы не влюблены, но… какого же приключения вы сделались героем? Кто «она»? Я всегда говорил, что вы еще выкинете совсем неожиданное. Подождите, Елизавета Васильевна выведет вас на чистую воду.

Он ничего не расспрашивал, будто все зная, только смеялся, и от его громкого, слегка наглого смеха Мише становилось весело, и он горделиво и робко краснел, как бы только сейчас сообразив всю необычайность и интересность того, что случилось и что ожидало его.

Он готов был рассказать все Второву, чуть не похвастаться, но тот бросил кисть в угол, сорвал передник, протанцевал какой-то импровизированный танец перед своей картиной, припевая:

– Готово! Готово! Каков колорит-то!

Потом бросился к кастрюле, из которой шипя уходила вода, и больше уже не обращал внимания на Мишу.

Второв вынул из шкафа две тарелки, сыр и колбасу, завернутые в бумажки, составил с маленького круглого стола чашечки с красками и бутылку скипидара, покрыл его скатертью и, разлив жидковатую кашицу по тарелкам, пригласил Мишу сесть.

– Ваше место, синьор. Это – овсянка, пища богов. Укрепляет, возрождает, возбуждает, – весело болтал он, показывая свои крепкие, белые зубы.

Они ели пахнущую слегка дымом кашку и говорили о будущих работах, выставках, любовных приключениях друзей, Матиссе, Гогене,{25} Полуяркове, близких успехах; только имени Агатовой Миша почему-то не произнес, рассказывая со смехом московские свои злоключения.

Дружба соединяла этих двух, столь противоположных молодых людей – тихого, меланхолического, вялого Гавриилова и Второва, быстрого, бодрого, шумного. Ни с кем не чувствовал Миша себя так легко, никто так много не возбуждал веселой и энергичной легкости.

Когда, пройдя по бесконечной линии, вышли они на набережную, прояснило, ветер с моря гнал тучи, и робкое солнце заиграло на крыше морских доков, на противоположной стороне и далеком куполе Исаакия.

Размахивая руками, Второв говорил высоким, почти визгливым голосом:

– Этот город меня опьяняет. Вы еще не проснулись, Гавриилов, вы еще не чувствуете его. Он учит быть легким, стройным, неуловимым, всегда готовым на самое фантастическое приключение или подвиг и, вместе с тем, свободным, замкнутым, никому не раскрывающим своих тайн. Вот чему учит этот магический, холодный и вольный Петербург.

VI

Утром Миша поехал по дядиному поручению объехать участвующих в концерте.

Внизу швейцар подал ему письмо.

По зеленому узкому конверту Миша узнал, от кого оно.

Сказав извозчику первый стоящий в дядином списке адрес, Миша сел в сани и распечатал письмо.

За ночь навалило снегу, слегка подмораживало; багровея, светило солнце; быстро ехал извозчик. Бегло пробегая нежные, страстные строки, Миша улыбался. Весело было и от солнца, и от быстрой езды, и от предстоящего весело-хлопотливого дня, и пьянили, кружили голову эти слова, мелким почерком написанные:

«Твоя… дни и ночи только о тебе думаю… Милый, прекрасный… Я поняла, что всю жизнь ждала тебя… Не забудь меня, пожалей… О, как тяжко и печально влачатся дни без тебя».

Извозчик остановился.

Миша взбежал на лестницу. Франтоватая горничная открыла дверь и, взяв карточку, провела в крошечную, как бонбоньерка, безвкусно обставленную низкой мягкой мебелью и безделушками гостиную; а по боковой стене так странно в этой маленькой комнате было видеть огромную, в тяжелой раме картину.

Миша, ослепленный, смотрел на пеструю чешую лат архангела, пронзительной ясности зеленое небо сзади и сверкающий меч.

В первую минуту Миша не мог ничего понять, – неожиданность и необычайность красок поразила его.

Только когда сзади него раздался слегка скрипучий голос: «Чем могу служить?» – вспомнил он, что покойный муж известной актрисы был гениальным художником.{26}

Миша обернулся и неловко раскланялся.

Известная актриса, уже немолодая, кося из-под лорнетки тонко подведенными, несмотря на ранний час и домашний туалет, глазами, слушала сбивчивые Мишины слова, благосклонно улыбаясь тонкими, злыми губами.

– Ах, Николай Михайлович, как же, мы с ним большие друзья, – говорила она в нос. – Концерт отложен, какая досада. Я не знаю, буду ли свободна. Аннет, мы свободны в четверг?

Худенькая, гладко причесанная пожилая девица выбежала, приседая, из другой комнаты так быстро, будто она стояла у самых дверей, и слащавыми, благоговеющими глазами пожирая актрису, не без гордости затараторила:

– Вторник, четверг и пятницу мы заняты по репертуару. Но в четверг рано освобождаемся, Мария Максимовна.

Со стены на Мишу гневными глазами смотрел архангел, угрожая сияющим мечом.

Актриса, благосклонно улыбаясь, говорила:

– Николай Михайлович, помню, рассказывал мне о вас. Вы занимаетесь живописью? Вы такой молодой, и лицо… Аннет, посмотрите, какое интересное лицо. Мой муж (она театрально вздохнула), наверное, попросил бы вас позировать. Он любил таких странных мальчиков.

Миша сконфуженно молчал.

Аннет подобострастно восхищалась Мишиным лицом:

– Ангелок, прямо ангелок, и такой печальный и строгий.

Наконец актриса милостиво отпустила Мишу, прося заезжать с Николаем Михайловичем.

В последний раз взглянув на ослепительные одежды архангела и на актрису, стоящую посреди своей маленькой, безвкусно обставленной гостиной, Миша думал, как несоединимы безумный гений покойного художника и эта улыбающаяся такими злыми губами женщина, молодящаяся, слегка накрашенная, старомодно-жеманная и чем-то неприятная.

Миша продолжал свой объезд.

Было весело, жмурясь от солнца, мчаться по мягкому снегу из одного конца города в другой, заходить в незнакомые дома, почтительно сидеть несколько минут и ехать дальше.

Последним в списке стоял адрес на Захарьинской, но фамилия была написана неразборчиво.

Миша хотел было отложить визит, чтобы узнать у дяди, но потом решил ехать, тем более что номер квартиры был сказан.

У высокого, с круглой башней, дома Миша остановил извозчика и неуверенно вошел в подъезд. Толстый, важный швейцар едва поднялся со своего кресла.

– Квартира номер десять по этой лестнице? – спросил Миша.

– Да. Вам кого? – расспрашивал швейцар. – Молодой барин уехал, а Александр-то Николаевич вряд ли и поднявшись.

Миша сконфуженно бормотал:

– Я сам поднимусь.

Швейцар пошел к лифту, ворча:

– Мне что, катайтесь, коли охота… Только потом с меня же спрашивают, почему не сказал.

Миша поднялся от лифта еще по нескольким ступенькам и прочел на последней двери карточку:

«Александр Николаевич Ивяков, профессор».{27}

Только уже входя в темноватую переднюю, заставленную полками книг, вдруг вспомнил Миша, что напомнила ему эта фамилия: яркое солнце в замерзшее стекло вагона, огромных драконов на синем-синем небе, быстрые веселые глаза, громкий смех, румяное лицо, раздуваемые ветром светлые волосы Таты Ивяковой, когда она стояла на площадке уходящего поезда, приветственно крича что-то Мише.

Веселой тревогой забилось Мишино сердце, когда входил он в узкую, длинную комнату, с высоким, как в каюте, окном почти у потолка.

– Сейчас барин выйдут, – сказала горничная и ушла.

По стенам висели снимки с картин Боттичелли, над роялем маска Бетховена; старинная тяжелая мебель, свечи в люстре, видное в окно одно только небо – все это говорило о какой-то другой, особой жизни, далекой, отдаленной от городской суеты. Было во всем что-то тихое и старомодное, как и в самом Александре Николаевиче Ивякове, который, шаркая кожаными туфлями, вышел из соседней комнаты.

– Вы от Геннинга?.. Молодой поэт? – спросил Александр Николаевич, подходя совсем близко к Мише, не отпуская его руки и заглядывая ему в лицо близорукими, блестящими из-под очков глазами.

– Нет, я художник. Меня прислал Кучеров к вам с поручением, – запинаясь, ответил Гавриилов, смущенный.

– Ах, художник от Кучерова, художник. Ну, пойдемте ко мне, – разбирая седоватую бороду, такую длинную, что казалась приклеенной, говорил рассеянно Александр Николаевич и пошел в соседнюю комнату, повторяя: – Художник… От Кучерова, художник. Ну, побеседуем.

Кабинет, тоже неправильной формы, был большой и светлый. В полукруглое широкое окно виднелись деревья близкого Таврического парка, купол дворца и далекие трубы; светило солнце.

По стенам между огромных шкафов стройные белели статуи; стол во всю комнату был заложен книгами и иностранными журналами.

Александр Николаевич сел за другой стол у окна и несколько минут, как бы забыв о посетителе, поднося бумаги к самым глазам и расстилая по столу бороду, что-то читал; потом поправил очки, взглянул на Мишу и засмеялся тоненьким детским смехом.

– Что пишут наши ученые дураки! Что пишут! Им ли соваться рассуждать об Антиное и красоте, несчастные гомункулы.

Он вскочил с места, быстро пробежал по комнате, заложив руки в карманы своего светлого чесучового свободного пиджака,{28} и заговорил с воодушевлением:

– Красота, это – радость, солнце, улыбка. Каждое движение, каждое слово, – все должно быть красотой, – и потом, удивленно поведя глазами на Мишу, еще раз спросил:

– Вы художник, от Кучерова?

Миша передал дядино поручение относительно перемены дня концерта.

– Так вы художник. Вам нужно непременно познакомиться с С. (он назвал того же художника, что и Второв). Как бы это сделать? – говорил Александр Николаевич, прохаживаясь по комнате и поглаживая бороду.

– А? Как? Знаете, он заезжает иногда ко мне по пятницам, вечером.{29} Собираются кое-кто из друзей. Вот и вы, пожалуйста… Следует набираться воздуху вам, молодым. Может, и С. увидите.

Миша сконфуженно благодарил и почему-то не сказал, что С. он увидит сегодня же вечером.

Предлог бывать здесь, в этих тихих уютных комнатах, радовал его, и так ласково улыбался Александр Николаевич, теребя бороду. Надо было сделать усилие Мише, чтобы встать и проститься.

– Так по пятницам, пожалуйста, – говорил Александр Николаевич, провожая Мишу до передней.

Не успел Миша сделать несколько шагов по лестнице, как с шумом поднялся лифт, и из дверки выскочила Тата в махровой темной шапочке и коротенькой кофточке. Она была, видимо, чем-то очень занята и, рассеянно взглянув на Мишу, не узнала его и быстро побежала по ступенькам.

Миша постоял несколько минут на площадке, глядя на дверь, за которою скрылась Тата.

Извозчик бранился, что слишком долго пришлось ему ждать. Рассеянно слушая его воркотню, Миша несколько раз оглядывался на высокий, с башнею, дом.

VII

Горничная Даша уже улыбалась, подавая каждое утро Мише письмо в узком зеленоватом конверте, а иногда и два разом.

– Письмецо вам, Михаил Давыдович, опять, – говорила она и на слове «опять» насмешливое делала ударение.

Хорошенькое кукольное личико ее, всегда такое равнодушнопочтительное, морщилось от подавляемой улыбки.

За обедом, в передней, когда Даша подавала пальто, и особенно за утренним чаем, когда он прочитывал поданное только что письмо в зеленоватом конверте, Миша часто ловил на себе ее взгляд, насмешливый и любопытный.

Этот взгляд смущал Мишу, но не сердил.

Сначала Миша тоже писал аккуратно, хотя не умел и не любил писать писем. Выходили они то слишком сухие и незначительные, то притворно нежные, и той равнодушной ласковости, что появилась в последний день Москвы, не находил Миша для писем.

К тому же было много работы и суеты, новых знакомств, планов; кроме того, вышла вся бумага, на которой писал Миша обыкновенно, а новую коробку все было некогда купить, и несколько дней Миша не садился за свой письменный стол, чтобы напряженно сплетать в тщательно отделанные фразы слово за словом, ненужные, придуманные слова, которым писал он будто бы за кого-то другого.

Возвратившись домой поздно ночью, после веселого и хлопотливого дня, Миша нашел на столе телеграмму.

«Что значит молчание. Страшно. Ответ. Твоя».

В первый раз почувствовал Миша тягость, прочитав эти слова, написанные карандашом чьей-то чужой, равнодушной рукой. В первый раз не улыбнулся Миша, не почувствовал опьяняющей, радостной гордости.

Уже потушив огонь, очень долго ворочался Миша в кровати, и когда, наконец, заснул, тяжелые давили кошмары, как камни.

Рано утром, когда в комнате было еще почти темно, вошла Даша и, почти не сдерживая смеха, заговорила:

– Барин, Михаил Давыдович, вам письмо. Ответ просят.

Мише показались эти слова тягостным продолжением тяжелого сна, но, открыв глаза, увидев нагнувшееся улыбающееся Дашино лицо, понял он, что это не сон, и испуганно забормотал:

– Как ответ? Кто ответа?

– Посыльный принес. Он ждет… Барыня велела беспременно ответ принести, – и, не выдержав, Даша сделала вид, что торопится, и быстро выбежала из комнаты, оставив на столике маленький такой знакомый зеленоватый конверт.

Миша не думал, не хотел думать и долго пролежал еще неподвижно, машинально подсчитывая, сколько аршин холста надо купить ему для всех задуманных картин.

Только когда в дверь постучала Даша и сказала: «Ответ готов, барин? Посыльный спрашивает» – Миша поспешно, как пойманный на каком-то преступлении, выскочил из кровати, подбежал босиком к окну, отогнуть стору,{30} и разорвал конверт.

«Милый, – писала Агатова, – не выдержала. Ты молчал. Было страшно. Приехала. Приходи скорее. Жду. Остановилась в номерах „Либава“, на Невском. Ответь, когда придешь. Твоя Юлия».

– Да что же это? – невольно вырвалось у Миши, и вспомнились веселые планы на сегодняшний день, работа в студии у С., обед у Елизаветы Васильевны, вечером товарищеская ложа в театре.

Малодушно хотелось спрятаться, убежать куда-нибудь, но Даша стучала уже в дверь.

– Может, на словах дадите ответ? А то посыльный говорит, дожидаться некогда.

– Хорошо, пусть идет, – бормотал Миша, – пусть скажет, что приду сегодня… В каком часу, не знаю, очень занят. Вероятно, вечером… пусть скажет.

– Больше ничего? – насмешливо спросила Даша и зашуршала юбками в переднюю.

Миша лег, хотел заснуть, но, поворочавшись полчаса с одной стороны на другую, зажег свечу и стал читать.

Буквы прыгали, в глазах темнело, и неотвязной стояла мысль о сегодняшнем свидании.

Миша встал, быстро, как будто торопясь куда-то, оделся и, не дожидаясь чая, выбежал на улицу.

Было пасмурное и сырое петербургское утро; в десятый раз дворники скололи лед на тротуарах, а извозчики едва тащились по мокрому грязному снегу.

Миша без цели проходил улицу за улицей; пронзительный ветер ударял в лицо.

Миша осмотрелся; незаметно для себя он вышел на набережную. Вдруг ему захотелось непременно повидать Второва.

Миша знал, что тот встает очень рано, и, вскочив в подымающийся на Николаевский мост трамвай, очутившись в тесной куче смеющихся курсисток с портфелями под мышкой, Миша почему-то повеселел.

Проходя по тихим линиям, мимо проспектов, обсаженных деревцами, по которым прогуливались отставные генералы, мимо Андреевского рынка, к которому торопились хозяйки с корзинами, Миша успокаивался и, подходя к дому Второва, думал о чем-то далеком и постороннем.

Второв встретил Мишу в пальто и шляпе.

– Разве вы не у С., Гавриилов? – удивленно спросил он. – Ведь уж двенадцатый час. Надо ехать скорей.

Они спустились, взяли извозчика и поехали. Второв казался озабоченным и невыспавшимся. Миша жалел, что заехал к нему.

– Скучно, – сказал Второв, когда в молчании проехали они полдороги.

– Что скучно? – неуверенно спросил Миша.

– Все скучно. Эта толчея, суматоха. Это все хорошо, как приправа к какому-то вкусному большому блюду, а одной приправой сыт не будешь.

– Что же делать? – также неуверенно, почти машинально спросил Миша.

– Почем я знаю! – недовольно дернул плечом Второв. – Кто что умеет. Любить, ненавидеть, драться на дуэли, открывать новые страны, поступать в монастырь. Но что-нибудь, черт возьми, делать, или хотя притвориться.

– А разве это можно? – как-то встрепенувшись, произнес Миша.

– Что можно? – удивленно взглянув на Мишу, переспросил Второв.

– Притворяться влюбленным? – с запинкой сказал Миша и покраснел.

– Господи, какой вы мальчик, Гавриилов. Милый, маленький мальчик. А еще рисуете всякие непристойности. Да что же может быть интереснее в жизни, как не притворяться влюбленным? Плакать, давать страшные клятвы и потом за стаканом вина с приятелем вспоминать старые похождения и смеяться, смеяться. Но… не буду смущать вашу невинность. Что я вам за проповедник достался. Я сегодня елевой ноги встал, вот брюзжу, а вы на меня как на разрушителя мировых проблем смотрите. Поглядите, какая интересная старуха с малиновым бантом на шляпе.

Второв уже смеялся и болтал всякий вздор.

Когда они поднимались по лестнице к квартире С., Второв спросил:

– Вы не познакомились в Москве с некой Агатовой? Говорят, интереснейшая личность. Не то куртизанка XVIII века, не то московская Клеопатра.

– Да, я ее встречал, – неопределенно ответил Миша.

– Красива?

– Не знаю, как вам сказать. Слишком необычайна. Но, кажется, нет, некрасива.

– Эх, вы, «кажется», а еще художник!

Они смолкли, входя в мастерскую.

С. кивнул им из-за своего длинного стола, за которым, низко сгибаясь, он рисовал что-то на крошечном кусочке картона.

Молча прошли Второв и Гавриилов к своим мольбертам и принялись за работу.

В мастерской работало еще несколько барышень и молодых людей, но было тихо, как в пустой комнате.

Изредка С. поднимался, бесшумными шагами проходил по ковру, покрывавшему пол, усталыми глазами вглядывался в работу своих учеников, брал кисть, поправлял, кивал головой, улыбался и молча шел к следующему мольберту.

Так в сосредоточенном молчании прошло два часа.

Миша устал, ему стало весело, больше ничто не пугало. Спокойно сказал он Второву, когда, сложив кисти и раскланявшись с художником, вышли они в переднюю:

– Да, я совсем забыл. Второв, голубчик, пожалуйста, извинитесь перед Елизаветой Васильевной, я не могу обедать сегодня у ней, да и в театр вряд ли попаду. Очень занят.

– Заняты? Чем это? Разве не две дороги вы только знаете – в школу и церковь, как не помню кто из святых писал. Чем вы заняты? – допрашивал Второв.

– Так, одно дело домашнее, – более притворялся сконфуженным, чем смущаясь по-настоящему, говорил Миша, радостно улыбаясь.

– Узнаю коней ретивых,{31} – смеялся Второв. – Ну, Бог с вами. Удачи вам желаю, и помните мои лукавые наставления, способный мой ученик, гордость наставника!

Попрощавшись на углу со Второвым, Миша нанял извозчика на Невский, к гостинице «Либава».

Проходили с музыкой солдаты по Морской.

Косясь из-за туч, выглянуло солнце.

Миша улыбался, и в голосе против воли вертелась фраза, которую он скажет, когда войдет:

– Милая, прости, что я заставил тебя ждать. Я так торопился.

VIII

Отослав письмо с посыльным, Юлия Михайловна долго ходила по длинному, с холодной роскошью убранному номеру.

Она приказала принести себе кофе, открыть чемодан, но, отпустив горничную, она забыла умыться и не дотронулась до стынущего в серебряном кофейнике кофе.

Вчера, сама не веря тем угрозам, которые произносила, она сказала:

– Сегодня же вечером я уеду в Петербург.

Ксенофонт Алексеевич вдруг стих, долго молчал, закрыв глаза руками, и потом, без злобы, без гнева, тихо ответил:

– Да, поезжай. Это будет последняя ставка. Ты увидишь сама…

И с той минуты, будто повинуясь чужой воле, она уже не мучилась, не колебалась, не страшилась. Она не раздумывала и даже ничего не желала, она шла к неизбежному.

Когда через час посыльный вернулся без записки и с равнодушной точностью передал Мишины слова: «Не знаю, когда заеду, очень занят» – Юлия Михайловна не оскорбилась, не огорчилась, спокойно позвонила официанту, потребовала чернил и перо и, сев к столу, будто под чью-то диктовку, не раздумывая, написала:

«Ты прав. Все погибло».

Запечатала конверт, надписала адрес и, вдруг почувствовав страшную, смертельную усталость, тщательно вымылась, одним глотком выпила холодный кофе и легла на мягкую, высокую постель.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю