Текст книги "Петербургские апокрифы"
Автор книги: Сергей Ауслендер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 53 страниц)
Дача на Островах{312}
I
Многочисленные знакомые и родные покойного Александра Павловича Ливерса были весьма удивлены, узнав, что вдова его, Наталья Николаевна, прислала управляющему письмо с просьбой приготовить к ее приезду дачу на Крестовском Острове, где, как она писала, предполагает провести весь май, июнь и июль. Письмо это управляющий нашел нужным показать тетке покойного Ливерса, Анне Павловне Мурыгиной, а от нее то известие о предполагаемом приезде молодой вдовы распространилось уже среди всех знакомых и даже совсем не знавших ни Александра Павловича, ни тем более Наталью Николаевну.
Дело в том, что именно на той самой даче, купленной еще стариком Ливерсом для старшего сына, год тому назад в третью ночь после свадьбы застрелился Александр Павлович. О самоубийстве этом много было толков и разговоров, тем более что и внезапная женитьба Ливерса на никому не известной провинциальной барышне, с которой он познакомился где-то за границей, и неожиданная смерть, не объясненная ни одним словом, и, наконец, поведение восемнадцатилетней вдовы, не обнаружившей особенного отчаяния в этом трагическом происшествии, – все это было необычайно, даже в наше время, когда события странностей самых разнообразных должны были бы, казалось, приучить не удивляться более ничему.
Свадьба Ливерсов состоялась в Туле, где жили родители невесты, и не только не успели молодые сделать визитов родственникам, но и печатные билеты, в которых извещалось о бракосочетании Александра Павловича и Натальи Николаевны, были получены в тот же день, когда в «Новом Времени» уже было напечатано другое извещение…
Выяснилось потом, что именно в день смерти Ливерс сам надписал свадебные билеты и сам завез их на почтамт.
Таким образом, познакомиться с Натальей Николаевной никто не успел, и только на панихидах увидели ее в первый раз. Кое-кто из родственников Ливерса подходил к ней выразить свое соболезнование, но она была очень неразговорчива, даже суха, и сейчас же после службы уходила в свою комнату, предоставляя распоряжаться и занимать гостей Анне Павловне Мурыгиной. Впрочем, это еще было понятно, но то полное пренебрежение, которое обнаружила Наталья Николаевна к родственникам мужа, было прямо-таки необъяснимо. На третий день после похорон она уехала из Петербурга, не известив даже Анну Павловну. Потом, зимой, приехав вводиться в наследство (завещание в пользу Натальи Николаевны Ливерс написал в день смерти), она тоже не сочла нужным никого из родных навестить.
– И хорошо сделала, – говаривала Анна Павловна, – и хорошо сделала, что не вздумала нанести мне визита. Я эту авантюристку вовсе не намерена считать вошедшей в нашу семью. Бедный Саша! Он всегда был слишком впечатлительный и увлекающийся. Я не хочу говорить ничего плохого, я не имею никаких данных, но я уверена, уверена – знаете, этим внутренним ощущением, – что в этой ужасной трагедии роль этой особы не очень красива. И, вы помяните мое слово, мы еще услышим о ней. Я не могу без содрогания вспомнить того ужасного дня. И подумать, что наш честный, добрый, несчастный Саша погиб из-за какой-то наглой, развратной девчонки! – так, разгорячась, говорила Анна Павловна Мурыгина всякий раз, когда речь заходила о Наталье Николаевне.
Только от Ивана Сергеевича, управляющего всеми делами Ливерса, доходили сведения о вдове.
Он сообщил, что всю зиму Наталья Николаевна провела где-то под Мюнхеном в санатории не то для слабогрудых, не то для нервнобольных.
– Все это пустое ломанье, – замечала Анна Павловна, – никаких и болезней-то у нее нет.
Потом Иван Сергеевич известил о полученном письме, в котором говорилось, что никакого ремонта и изменений на даче хозяйка просит не делать. И наконец пятого мая не преминул по телефону сообщить, что вчера, четвертого мая, Наталья Николаевна изволила пожаловать. Прямо с вокзала приехала на дачу. Обошла все комнаты, всем осталась довольна, благодарила Ивана Сергеевича и несколько раз повторила:
– Ну, наконец-то я дома!
Расположения комнат изменить не велела и на осторожные намеки Ивана Сергеевича относительно спальной сказала:
– Нет, не беспокойтесь, пожалуйста. Мне будет очень удобно.
Выглядит Наталья Николаевна такой же молоденькой, разве слегка побледнела.
Все это кому лично, кому по телефону Анна Павловна не преминула тотчас же сообщить, раскрашивая протокольный рассказ Ивана Сергеевича всеми цветами радуги и негодования.
– Нет, какой цинизм и издевательство, – возмущенно восклицала Анна Павловна.
II
Наталья Николаевна вставала поздно, очень поздно – не раньше часа или даже половины второго. В небольшой уборной сейчас же за спальной бывало светло и душно, белый мрамор ванны и умывальника блестел невыносимо, в цветные стекла солнце просачивалось, какое-то тусклое. Наталье Николаевне всегда вспоминалось лето, когда кругом горели леса, солнце было желтое, зловещее в дыму и неподвижное.
Горничной Наталья Николаевна не звонила, сама умывалась, одевалась, причесывалась, так привыкла с детства в большой небогатой семье. Туалет свой совершала очень быстро, торопилась уйти из душной уборной и мрачной с задернутыми портьерами спальной. Что-то не позволило ей совсем перебраться из этих двух комнат, но днем она никогда сюда не входила.
В столовой ее ждала Мария Васильевна, бывшая компаньонка матери Александра Павловича; теперь Мария Васильевна вела все хозяйство, смотрела за домом и прислугой. Это была еще дама не старая, сухонькая, быстрая, всегда веселая; от ее болтовни болела голова у Натальи Николаевны, хотя, не слушая ее быстрых слов, она только рассеянно улыбалась.
Завтракать не хотелось, но Мария Васильевна, как хлебосольная хозяйка, усердно угощала, и чтобы успокоить ее, приходилось есть. Май в том году стоял жаркий, и в открытые окна и дверь на круглый балкончик струился воздух теплый с свежестью недалекого моря, манящий какими-то веселыми прогулками, чем-то бездумным и праздничным.
В белом легком платье, в гладкой, с косами вокруг головы прическе чувствовала себя на минуту Наталья Николаевна почти девочкой, выбегала на маленький круглый с колонками балкончик, – но только стоило посмотреть ей на этот будто застывший сад с аккуратными клумбами и желтыми дорожками, отгороженный стальной решеткой от соседнего, такого же чинного и застывшего сада, на пустынную в этот час дорогу, на все это такое знакомое, где под жарким солнцем будто все остановилось, замерло, вспоминала Наталья Николаевна тотчас, что уж не свободная, веселая девочка она, Наташа Фирсова, а Наталья Николаевна Ливерс, вдова столь странно, столь ужасно погибшего Александра Павловича, и тотчас замирало все в ней, и становилась она такая же застывшая, как пыльные деревья, как дача эта белая. Стояла на белом балкончике, у колонны, в своем платье ажурном, будто статуя, тонко отточенная искусным художником.
– Может быть, в город за покупками поедем или так прокатиться? – говорила за ее спиной Мария Васильевна, всегда улыбающаяся какой-то сладкой, приторной, давно заученной улыбкой.
Вздрогнув от ее слов, Наталья Николаевна качала головой:
– Нет, нет, только не сегодня, – говорила она и шла в комнаты.
Дача просторная, восемнадцать комнат. Старик Ливерс любил говорить:
– Это тебе, Александр, и для детей, и для внуков, и для жен их, и для своячениц, на всех хватит. Люблю, чтобы шумно и весело жили все вместе.
Наталья Николаевна всех комнат даже не знала, а в верхнем этаже была всего раз, когда, приехав с поезда, в первый день после свадьбы, смеясь и шаля, обежали они с Александром Павловичем весь дом.
В глубоких комнатах прохладно и сумрачно от шелковых спущенных штор. Мебель старинная, барская, купленная на аукционах. Огромные венецианские мутные зеркала отражают несколько раз Наталью Николаевну, неслышно проходящую по мягким коврам, будто белые тени наполняют комнату.
Лениво бродит Наталья Николаевна по зале с золочеными люстрами, по восточной курительной, зайдет в кабинет с огромным дубовым столом и резными креслами, иногда в библиотеке возьмет случайно книгу и, опустившись в глубокое вольтеровское кресло,{313} не то дремлет, не то мечтает, рассеянно пробегая глазами по строчкам гривуазного{314} старого французского романа, до которых охотник был старик Ливерс.
В семь часов лакей Яков, напомаженный, нагло-почтительный, с подведенными красивыми глазами, в безукоризненном фраке, приходил и, опуская голову, любуясь сам собой, докладывал, что обед подан. Мария Васильевна, надевшая черное шелковое платье, напудренная, пододвигала изысканные закуски и, захлебываясь, рассказывала что-то.
Обедали долго и торжественно. Наталья Николаевна едва пригубливала из различных наполняемых Яковом стаканов; Мария Васильевна выпивала их целиком, щеки ее краснели, она болтала все развязнее и громче. У Натальи Николаевны в висках стучало, и хотелось бросить чем-нибудь в нестерпимую болтунью, закричать, сделать что-нибудь резкое и грубое, но она слушала, улыбалась рассеянно и ела крупную, сладкую землянику, которую присылали каждое утро от Елисеева.
После обеда Наталья Николаевна ехала кататься. Старомодная коляска медленно проезжала по мостам, мимо прекрасного Каменноостровского театра, на Елагин, где так соблазнительно зеленели лужайки и море поблескивало между деревьев. В тесном ряду других экипажей и автомобилей коляска делала условный круг, и, уже не дожидаясь приказаний, кучер Андрон возвращался обычной дорогой домой.
Наталья Николаевна вспоминала, как так же невозмутимо спокойно было толстое лицо Андрона с расчесанной тщательно бородой и в тот день, когда он встретил их на Николаевском вокзале, и когда вез ее из Александро-Невской лавры.{315} Глядя на его коренастую спину, красный, в скобку подстриженный затылок, почему-то вспоминала Наталья Николаевна всякий раз одно и то же. Впрочем, уже наступало то тревожное время, которого с тоской и ужасом ожидала она каждое утро: уже белесоватая мгла сумерек опускалась и делала все предметы странно-четкими, неживыми.
Наталья Николаевна пила чай, прощалась с Марией Васильевной и, отпустив горничную, начинала свою долгую прогулку по комнатам. Как призраки, вставали перед ней люди, слова, жесты. Целый день, будто во сне, она не вспоминала ничего из того, что было. Сейчас она не могла да и не хотела уже отогнать странных, каждый вечер одних и тех же видений.
III
В семье называют Наташу мечтательной. Она не такая хохотушка, как Танечка и Анюта. Думала Наташа пойти на сцену; дни, недели, несколько лет ни на минуту не переставая мечтала, во всех подробностях видела, как она выйдет на ярко освещенную сцену, видела каждый жест свой, слышала каждое слово. В театр водили Фирсовых редко, почти не знала пьес Наташа, сочиняла сама, и всегда одну и ту же.
Она – принцесса, живет в простой семье, простая, как все, никто не знает, кто она, какая-то тайна тяготеет над ее судьбой, никогда никому не должна она открываться, иначе страшная гибель грозит ей. На охоте лошадь сбросила принца; его приносят бледного, слабого, со сломанной ногой. Как простая служанка, ухаживает за ним таинственная принцесса. Потом медленное выздоровление, первые прогулки по саду рука об руку. Любовь. Наташа знала, что не может быть пьесы без любви. Сама не влюблялась, как сестры, в товарищей братьев, прыщеватых гимназистов, и даже в нее никто не влюблялся, но знала еще с четвертого класса, когда начала в первый раз сочинять свою пьесу, что без любви нельзя. Конца придумать Наташа не успевала, да как-то и неясно представляла, что должно было бы быть в конце, только чувствовала, что что-то страшное и сладкое.
Так мечтала худенькая, беленькая, будто из воска слепленная девочка.
Шестнадцати лет Наташа кончила гимназию, о сцене как-то перестала думать, но о пьесе своей так привыкла мечтать, что невольно являлись картины, образы, и часто представляла себя загадочной принцессой, и ждала чего-то необычайного, что должно было случиться, когда бедная простая жизнь превратится в чудесную сказку.
Над Наташей смеялись, называли фантазеркой, но она только улыбалась про себя; впрочем, во внешнем, в поступках, словах, мало отличалась она от сестер; так же, как они, любила незатейливые деревенские радости, когда на лето уезжали в небольшую усадебку Фирсовых, так же танцевала на скромных вечерах зимою, мечтала о новом платье к праздникам. Была совсем как все, только легкая печать задумчивости ложилась на ее лицо. Ведь таинственная принцесса должна была терпеливо нести бремя бедной обыденности, никому не смела открыть свою странную тайну.
Конца не было радостным восклицаниям, когда однажды объявил Николай Степанович Фирсов своим домочадцам, что неожиданная удача в делах позволяет им всем отправиться этим летом за границу, куда уже давно советовал ему доктор поехать подлечиться. Наташа, так же, как все, обрадовалась в первую минуту, а потом ей вдруг сделалось страшно. Почувствовала вдруг, что начинается исполнение того загадочного, сладкого и страшного, что ей предназначено.
Последнюю ночь, которую провела она в своей маленькой девичьей комнате, Наташа всю проплакала, прощаясь со всем простым, милым, к чему так привыкла с детства и что навсегда – чувствовала, что навсегда, – покидает.
– Что с тобой, Наташа? – спрашивали на другое утро все поочередно и сестры, и мать, а Николай Степанович даже рассердился.
– Вот, думал удовольствие доставить, на Божий свет вывезти, а приходится на кислые физиономии смотреть. И глаза заплаканы. Как не стыдно!
– Я не буду, папочка милый, больше! Я рада ехать, только… – робко оправдывалась Наташа.
– Ну, что еще, только? Вечные фантазии. Не бойся, в целости назад привезу. Насидитесь еще в нашем богоспасаемом граде.
– Уж не влюблена ли ты в Колю Перлова? Он так на тебя поглядывает нежно? – шепнула Танечка.
– Нет, ни в кого не влюблена, и все это глупости! – спокойно сказала Наташа, вдруг будто отрезвев и забыв про таинственную принцессу и про то необычайное, что должно было произойти.
Радостно и беспечно принимала она все, и непривычную веселую сумятицу путешествия, и новые большие города, которые мелькали, как на кинематографическом полотне, и, наконец, эту прелесть новизны, когда с удивлением, будто только что родившись, слышишь чужую речь, видишь все предметы, дома, деревья, даже солнце какими-то незнакомыми, новыми, заграничными.
– Вот, – с торжеством говорил Николай Степанович, – вот влияние путешествия сказывается. Не узнать Наташу. Совсем другой человек. Всю эту мечтательность, бледную немочь как рукой сняло. Смотреть приятно, какая веселая, бодрая, здоровая стала.
В прелестном приморском курорте должны они были провести две недели.
В первый же день, когда Фирсовы сидели на веранде кафе и громко по русской привычке делились впечатлениями, приподняв почтительно шляпу, подошел к ним молодой человек, бледный, черноволосый, с какой-то сладостью больших полузакрытых глаз не то итальянца, не то еврея и, робко улыбаясь, сказал:
– Простите, что решаюсь побеспокоить вас, но я так измучен, так измучен одиночеством. Услышал русский говор и не мог удержаться.
– Пожалуйста, – сказал несколько сухо Николай Степанович, которого предостерегали от заграничных знакомств.
Молодой человек стоял, опустив беспомощно руки, был он какой-то слабый, болезненный, Наташе он почему-то был жалок и неприятен. «Наверное, чахоточный», – подумала она, но глядела на него пристально. Он тоже взглянул на Наташу быстрым пугливым взглядом.
– Позвольте тогда представиться, Александр Павлович Ливерс, – сказал он тихо, будто застенчиво.
Наташу удивило, как вдруг отец засуетился, стал любезен и почтителен.
– Это известный миллионер, с его конторой у меня большие дела, – шепнул Николай Степанович, пока Ливерс отошел достать себе стул.
У Наташи почему-то упало сердце, она опять вспомнила, что настало время начаться чему-то необычайному.
IV
От этой неомрачаемой лазури моря и неба, от ровного гравия пляжа, от белых платьев, постоянной музыки все дни казались одинаково праздничными. Светлая, чуть-чуть ленивая бездумность охватила Наташу. Она даже особенно не радовалась, не восхищалась разнообразными удовольствиями. Она только улыбалась. С улыбкой засыпала, утомленная целым днем на воздухе, с улыбкой просыпалась, когда горничная поднимала штору и больно слепило солнце. Поездки на автомобиле в горы, факельные шествия студенческого ферейна,{316} состязания парусных лодок, концерт заезжей знаменитости, импровизированный бал на песчаном кругу кургауза{317} – все это смешивалось в одно пестрое шумное зрелище, не давало минуты задуматься, оглядеться.
Наташа почти не замечала, что Александр Павлович Ливерс сделался их постоянным спутником, что именно благодаря его внимательной предупредительности каждый день приносил какое-нибудь новое, неожиданное развлечение. Было так много кругом людей, таких далеких, разноязычных и вместе с тем сближенных звонком к обеду, общим веселым бездельем. Но, не замечая Александра Павловича, Наташа привыкла к нему. Она не дичилась его, если случалось сидеть рядом, смеялась над его шутками и никогда не вспоминала ни о своей принцессе, ни о странном появлении Ливерса, ни о том необычайном, что должно было случиться, да и вообще ни о чем вспоминать или думать было некогда, всегда надо было куда-то спешить, куда-то не опоздать, и веселая жадность к новым удовольствиям не позволяла даже разглядеть Наташе хорошенько Ливерса, и только однажды, когда он не подошел во время утреннего кофе, не заговорил о программе этого дня, Наташа удивилась, почти испугалась.
– Где же Александр Павлович?
– Что-то прихворнул Александр Павлович, – ответил Николай Степанович, – я к нему заходил. Лежит в кресле, говорит, слабость такая, что спуститься не может. Ведь вот какой милый, предупредительный, только и заботы, чтобы сегодняшняя экскурсия из-за него не расстроилась. Вы бы к нему, девицы, зашли, как он всегда с вами возится.
– Ну, это Наташа о нем справляется, пусть сама и навещает. Ведь он только для нее и старается, – с неожиданным раздражением сказала вдруг Таня.
– Вот глупая девчонка! – прикрикнул на нее Николай Степанович, – причем тут Наташа, просто воспитанный и любезный человек. У вас всегда вздор на уме.
– Ничего не вздор. Разве я не замечаю… – начала было Таня, но Николай Степанович совсем рассердился:
– Перестань, и чтобы я не слышал больше.
Кофе кончили молча. И в первый раз за все время жизни в курорте встали из-за стола недовольные и раздраженные. Таня и Анюта, обиженно шепчась, прохаживались, обнявшись, по садику. Николай Степанович ушел в читальню; к матери подошла старая болтливая француженка, а Наташа не знала, чем ей заняться. Какая-то досада от запальчивых слов сестры томила. Солнце казалось несносно жарким. Было как-то беспокойно и скучно.
Наташа побродила по пляжу, прошла по пустынным залам курзала и медленно стала подыматься по лестнице наверх, где помещались комнаты пансионеров. В задумчивости она ошиблась этажом и долго шла по огибающему весь дом коридору.
В самом конце коридора одна дверь была открыта, и она увидела стоящего посреди комнаты Александра Павловича. Он был в какой-то мягкой бледно-сиреневой курточке с низким отложным воротником, и Наташу почему-то поразила белая, страшно худая шея. Он смотрел на Наташу почти испуганно, и несколько секунд они молчали. Потом он заговорил слабым, срывающимся голосом, совсем непохожим на его обычный.
– Вот, хотел встать, да, видно, еще рано. Ужасная слабость.
Он улыбался как-то виновато и, слегка пошатываясь, сделал несколько шагов к креслу и опустился в него, закрыв глаза.
Наташе вдруг показалось, что скоро-скоро, может быть, вот сейчас, этот бледный худенький мальчик умрет, и, как бы желая чем-то помочь ему, она быстро вошла в комнату и нагнулась почти к самому совершенно бледному лицу его.
Открыв глаза, Александр Павлович заговорил:
– Спасибо, что навестили меня, хотя не стоило беспокоиться, ведь так скучно возиться с больными.
Наташа слушала этот тихий, почти переходящий в шепот голос, видела это бледное лицо и белую тонкую шею, и ей казалось, что это что-то знакомое, что вот так стояла она когда-то, нагнувшись к креслу, в котором лежал умирающий бледный, неизвестный, но почему-то дорогой ей юноша. И это чувство сладко пронзающей жалости тоже когда-то она уже испытывала, но мучительно не могла вспомнить, когда все это было.
На белом столике стоял стакан лимонада и лежала книга в кожаном переплете, синие жалюзи были спущены, в комнате было душно, пахло лекарством и розами, Александр Павлович сидел неподвижно, покорно сложив бледные, будто восковые, руки с синими жилками.
Будто сон видела Наташа, хотела проснуться, и не могла. Вдруг вспомнила: да ведь это – больной принц, которого на охоте сбросила лошадь. Досадно сделалось Наташе от этой ребяческой мысли. А Александр Павлович, приоткрыв глаза, улыбаясь, спрашивал:
– Вы что-то сказали? Я не расслышал. Совсем раскис. Но к вечеру лучше будет, вы не волнуйтесь.
Он будто знал, что должна Наташа за него волноваться, о нем заботиться.
Наташа сердилась, но не могла избавиться от этой беспокойной жалости целый день.
Она заставляла себя быть веселой, смеялась, была разговорчива, но все же чуть ли не все знакомые по очереди ее спрашивали: «Вы чем-то обеспокоены?»
У Наташи от вопросов этих дрожало сердце и краснели не только щеки, но даже уши.
К вечеру Александр Павлович, поддерживаемый лакеем, спустился вниз. Сидел в кресле тихий, слабый, но какой-то сияющий.
Шел дождь, а потому все были в комнатах. Механическое пианино играло танцы. Наташа танцевала до упада. С красивым итальянцем вальсировала так долго, что голова затуманилась, а тот, задыхающийся, прижимал ее все крепче, шепча сладкие непонятные ей слова. Потом она ходила с ним под руку и слушала, улыбаясь, как запыхавшийся итальянец, смотря на нее круглыми глазами, говорил патетически какие-то любезности.
– Я не понимаю по-итальянски! – вдруг расхохоталась Наташа прямо в лицо озадаченному кавалеру, и, вырвав почти силой свою руку, она, смеясь, подошла к Александру Павловичу, которого весь вечер почему-то избегала.
– Вы очень веселы сегодня, – сказал Ливерс, улыбаясь нежно и устало, – я так рад. Я тоже сегодня счастлив. Я угадываю по вашим глазам, что вы знаете, почему я так счастлив. Не правда ли? Сегодня утром мне казалось, что умру, а сейчас… – он слегка закашлялся, и Наташа была рада, что он не кончил своих слов.
Ей сделалось так страшно, ноги подкашивались, и в душной зале сделалось холодно ей. Итальянец смотрел на нее злыми и насмешливыми глазами, а Ливерс сидел, сложив руки, так же неподвижно, как утром. Наташе опять показалось, что он сейчас умрет, и опять острая жалость пронзила сердце.
– Ну, как вы себя чувствуете, Александр Павлович? – спросил участливо Николай Степанович, подойдя и почему-то пытливо взглянув на Наташу.
– Мне совсем хорошо, – встрепенулся Ливерс, – мне совсем хорошо. Вот Наталья Николаевна так добра ко мне.
Будто сквозь сон слышала Наташа слова Николая Степановича:
– Ну, а нам через недельку придется и домой собираться.
Будто не касались ее вовсе эти слова. Будто уже знала она, что не вернуться ей в родную Тулу; что-то неизбежное, что должно было случиться, уже случилось.
V
Наташа возвращалась в Россию невестой. Вряд ли бы сумела она рассказать, как это случилось. Последняя неделя прошла очень весело, опять бесконечные прогулки, поездки, танцы, музыка. Было бы грустно думать, что все это кончается, а теперь казалось, что Наташина свадьба, потом жизнь, такая необычайная, богатая, все это будет продолжением веселых беспечных недель, проведенных в курорте.
Возвращались Фирсовы очень весело, даже, может быть, веселее, чем ехали вперед; благодаря Ливерсу, который ехал с ними, путешествие оказалось совсем легким, неутомительным и праздничным.
Почему-то совсем не раздумывала Наташа – любит ли она Ливерса или нет, что будет дальше. Просто было ей, как и всем, очень весело. Целый день проходил в бездумных шутках и смехе, не оставалась она с женихом ни на минуту одна, не было между ними ни разговоров, ни объяснений, будто все было давно решено и непреложно.
Только мать иногда качала задумчиво головой и тревожно спрашивала:
– Как же это ты, Наташечка, так быстро? Человек-то он, кажется, хороший, а все же…
Наташа же, не находя слов для ответа, только целовала мать.
В Москве Александр Павлович расстался с Фирсовыми, поехал в Петербург устраивать дела, условившись, что приедет через месяц, в августе, и тогда же свадьба. Простились легко и весело. Александр Павлович поцеловал, правда, руку на прощанье, но не только у Наташи, а и у Тани и Анюты, как брат. Было видно из окна вагона, как шел он по платформе за уходящим поездом, улыбаясь и помахивая шляпой. Потом замелькали какие-то сараи, сады, наконец поля и рощи. Фирсовы остались одни в купе; как бы после долгой разлуки снова все встретились. Почему-то все чувствовали себя не совсем ловко. Покусывая седоватый ус, Николай Степанович промолвил:
– Так-то, Наташа, вот и невестой стала. А будешь миллионершей. Просто и не верится.
Мать заплакала. Таня и Анюта внимательно смотрели в окна, а Наташа странно ничего не чувствовала, сама даже этому удивляясь, ни радости, ни горечи, ни даже простого волнения.
В Туле не останавливались, проехали прямо в именье. Зажили, как всегда, лениво-радостной деревенской жизнью. Только Николай Степанович был очень весел, не скупился на расходы, да во флигеле поселилась самая лучшая тульская портниха с двумя мастерицами. Шила и для Наташи, и для Тани с Анютой. Было так необычайно весело выбирать по журналам платья, не одно, а сразу чуть не десяток.
Как всегда, приезжали гости, катались на лодке, играли в крокет, а вечером часто танцевали. И опять целый день смеялись.
Александр Павлович писал довольно часто, его письма были очень интересны. Наташа почти всегда читала их Тане и Анечке; так много в них было остроумных замечаний, красивых описаний. Ливерс описывал свой дом, Острова, прогулки, которые он совершал, одиноко мечтая. Подробно рисовал всех знакомых и родных, с которыми виделся. Наташе нравился его неровный женский почерк, нежные духи толстой английской бумаги.
Совсем незаметно пролетали эти летние дни. Вечера уже становились темными, пригорки зажелтили спелой рожью. Стоя как-то в комнате, где работала портниха, и примеряя толстого шелка белое платье, Наташа, как бы очнувшись, вдруг вспомнила, что платье это – подвенечное, и скоро уже, скоро все изменится. В первый раз как-то ясно поняла Наташа, что этот почти незнакомый человек будет ее мужем, она будет жить вдвоем с ним в его доме, он будет целовать ее, говорить ей «ты». Обо всем этом она как-то не думала, и тут вдруг представила. Казалось это невозможным, было жутко и вместе с тем сладко.
– Значит, он любит меня, а я его? – почти вслух произнесла она, так что портниха, ползавшая по полу с булавками во рту, вопросительно подняла глаза на нее.
– Кажется, рукав режет, – вся вспыхнув, досадливо промолвила Наташа.
– Ну, барышня, этого быть не может. Рукава свободней свободного, – отвечала портниха.
– А я говорю вам, – почти закричала Наташа, и слезы показались на глазах. Портниха посмотрела с удивлением, будто не узнавая всегда такую тихую и деликатную Наташу.
Пришел наконец и день свадьбы. В доме стало тесно и суетливо, так как съехалось несколько родственных семей.
Жених должен был приехать только в самый день свадьбы. Наташины родители находили, что так приличнее и торжественнее.
С утра было пасмурно, и даже мелкий дождь накрапывал; все время Наташу окружали. Приходилось говорить о чем-то неважном, невольно мысли разбегались, и только голова была слегка тяжелой, может быть, от слишком туго закрученных папильоток.
В три часа приехал Александр Павлович. Но Наташа его не видела. Ее уже одевали, портниха, сестры, приезжие барышни. От стольких помощниц получалась бестолковая сутолока.
Из других комнат приходили известия, что Александр Павлович приехал совсем один, что он очень весел, только бледный, видимо уставший с дороги.
К пяти часам невеста и ее подруги наконец были готовы.
Наташа ехала с шафером, двоюродным братом, студентом. Он болтал что-то с преувеличенной веселостью, видимо смущенный необычайностью положения. Погода разгулялась, и солнце золотило далекие пригорки сжатой ржи. Знакомой дороги до церкви Наташа не узнавала и с каким-то любопытством разглядывала, все запоминая, и вид на село, когда въехали в гору, и мальчишек у отводов, кричащих: «Гостинца!» – и парня в красной рубашке, играющего на гармонике, и церковь, низкую, деревянную, потемневшую, все запоминая с необычайной точностью.
У всех лица были озабочены и серьезны, и Наташе казалось, что среди всех этих встретивших ее не было ни одного знакомого лица.
Наташу вводят в церковь. Нестройный звонкий хор поет ей приветствие. Кто-то бледный, в черном фраке, стройный, идет к ней навстречу. Только встав рядом с ним около аналоя, вдруг вспоминает Наташа, что это – жених ее, Александр Павлович Ливерс. Ей делается почему-то смешно, но, взглянув на Ливерса, такого бледного с глубокой синевой около глаз, опять, как на курорте, думает Наташа, что он скоро умрет, и мучительная жалость охватывает ее. Жалость и страх, почти ужас. Она крестится быстро. Свеча капает ей на платье. Когда священник соединяет их руки, Наташа чувствует, как холодная, влажная рука ее жениха дрожит, и, стараясь успокоить его и подбодрить, она крепко сжимает его руку.
Молодых поздравляют. Мужчины целуют Наташе руку. Она стоит на амвоне, выше всех, рядом с ней муж ее. Какая-то горделивая радость наполняет Наташу.
Через несколько минут они едут в мягкой коляске. Александр Павлович в пальто и круглой черной шляпе делается совсем таким, как за границей.
Спускаются сумерки. Багровая полоса догорает за синеющим на горе лесом. Ветер развевает волосы и ласкает лицо. Они разговаривают просто и весело, будто ничего не случилось. Говорят друг другу «вы» и много смеются. Александр Павлович рассказывает про Петербург. Рассказывает, как они будут жить сначала на Островах, потом на городской квартире. Спрашивает Наташиного мнения.
– Ведь вот уж теперь ничего не могу решать сам! – говорит Александр Павлович и улыбается.
Наташа вся вспыхивает от какого-то восторга. Ей хочется запеть, закричать, захлопать в ладоши.
Вечером после ужина молодые уехали в Тулу и с ночным поездом в Петербург.
VI
Эти первые часы, проведенные молодыми наедине, были странны. В Туле ночью, прохаживаясь по темному перрону, подойдя к самому концу платформы, около водокачки, они поцеловались. Правда, их заставляли уже целоваться и в церкви, и во время ужина, но те поцелуи были холодные, вынужденные. Они поцеловались и будто испугались чего-то.