Текст книги "Петербургские апокрифы"
Автор книги: Сергей Ауслендер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 53 страниц)
– Так удобнее. Я уж давно, как приехала, переставила туалет от той двери, а то мне тут темно.
– Ну, а теперь дуть будет. Изволь на место поставить. Терпеть этого не могу.
– Хорошо, я завтра скажу Василию, – заминаясь, промолвила Шура.
К вечеру у Шурочки разболелась голова, и она не вышла ужинать. Ужин прошел быстро. Все казались уставшими. Алексей ушел к себе первым. Костя медлил, будто чего-то ужасного страшась. Зевая, ушел спать Андрей Павлович. Мария Петровна, забрав газеты, удалилась за ним. Неутомимая мисс Нелли еще щелкала своими спицами, но через полчаса тоже сложила работу и, пожелав спокойных и радостных снов, ушла, туша лампы. Костя волей-неволей должен был уйти. У Алексея было темно и тихо. Костя разделся, потушил огонь и лег, но, не закрывая глаз, слушал.
Так в темноте он пролежал час или даже два. Все было тихо, только полы трещали в зале, да мыши изредка скреблись и пищали. Вдруг тихий, но явственный шорох услышал он в комнате Алексея. Костя приподнялся, ужас охватил его. Еще сам не зная, что он сделает сейчас, Костя вскочил с постели и подбежал к двери.
– Алексей, ты спишь? – хрипло зашептал он.
Никто не ответил, но какое-то движение уловило чуткое ухо Кости. Тогда, не помня, не понимая того, что он делает, Костя постучал в дверь и громко, раздельно сказал:
– Алексей, у меня письмо, которое пришло сегодня. Возьми его.
Дверь распахнулась.
Алексей со свечой в руках стоял на пороге. Он был одет, только без сапог.
– Где?
Беззвучно спросил Алексей:
– Где письмо?
Костя дрожащими руками вытащил из-под подушки розовый мятый конверт и, сев на кровать, тупо смотрел, как, облокотясь на стол, долго читал Алексей тоненький листик, исписанный неровными крупными строчками.
VI
Заглушенная музыка и гул общей залы едва долетали до увешанного мягкими коврами дорогого кабинета у «Медведя».{243} Лакеи убирали уже тарелки, оставив лишь вино и фрукты. Алексей в расстегнутом мундире сидел на полу у кресла, на котором сидела дама. Та опустила руку в кольцах и тихо гладила волосы Алексея, повторяя:
– Нет, я не могу без тебя. Теперь я это ясно поняла.
– А все-таки ты меня здорово напугала твоим письмом. Я принял его за полный отказ. Знаешь, до чего. Нанял извозчика с вокзала домой, потом думаю, чем черт не шутит, и велел ехать к тебе. Я поступил безумно, да?
– Милый, как я люблю тебя, милый! – повторяла дама.
– Это еще, знаешь, счастье, что револьвер мой куда-то затерялся. Не знаю, не Костя ли его благоразумно припрятал, а то в первую минуту я готов был бы…
Дама нагнулась и поцелуем прервала его слова.
– Прости, прости; как я мучила тебя! – шептала она.
– Да еще хорошо, что я денег достал сегодня. Князь выиграл двадцать тысяч, а я на него и наскочил. Кстати, что за история с ним произошла?
– Ах, это ужасно смешно, но раньше расскажи, как ты провел эти дни? – Дама села тоже на ковер и, прижимаясь к Алексею, смеялась.
Они болтали, как дети, прерывая слова поцелуями; казалось, рассказам не будет конца.
– Там была любопытная девчонка, – рассказывал Алексей. – Понимаешь, так сама и лезет. Сидим мы у нее в комнате, а она и говорит: «Помогите мне туалет переставить». Я в первую минуту не понял даже, а ведь туалет нашу дверь загораживал.
– Ну и что же? – с любопытством спросила дама.
– Да Костя помешал. В самую решительную минуту с твоим письмом сунулся.
– Эх ты, прозевал!
– Придется тебе вознаградить мои убытки!
Дама смеялась, и Алексей уже обнимал ее, целуя губы, шею, глаза.
– Милая моя Ани, всю жизнь за тебя отдам, – шептал он.
В эту минуту в дверь постучали.
– Кто там? – досадливо закричал Алексей. – Убирайтесь к черту!
– По важному делу требуют, ваше благородие, – говорил в дверь лакей.
– Я сейчас, Ани милая, вернусь к тебе, – сказал Алексей.
– Какой ты неудачливый. Всегда тебе письма приносят некстати, – насмешливо промолвила Ани и у зеркала стала закалывать шляпу.
– Ну, что такое? – сердито спросил Алексей лакея.
– Господин вас спрашивает, – отвечал тот.
– Дядя, какими судьбами! – воскликнул Алексей, узнав в старике, закутанном в огромную деревенскую шубу, Андрея Павловича.
Тот, растерянно поводя глазами, сказал тихо:
– Знаешь, у нас несчастье с Костей, – и сел на подоконник, подав Алексею клочок бумаги.
Алексей развернул и, подойдя к свету, прочел:
«Я виноват в смерти брата. Похороните нас вместе».
У фабрики{244}Декабрь, 1910 г.С.-Петербург.
I
Завязка
«С разрешения начальства, в квартире господина управляющего будет представлено»…
Читавший развевающуюся бледно-розовым флагом афишу пропустил длинное описание всех пиес, которые должны были быть разыграны в воскресенье 5-го февраля господами любителями при мануфактурной фабрике братьев Ворзенковых, и, найдя в самом низу: «Родериг, его друг, исполнит Ф. К. Лямкин», перечел эту строчку несколько раз с таким торжествующим вниманием, что не могло быть никакого сомнения в том, что именно это и есть сам Феоктист Константинович Лямкин, исполняющей роль «его друга». Стараясь не торопиться к желанной строчке внизу, Феоктист Константинович прочитал всю афишу с первого слова до последнего и хотел начать перечитывать ее снова, но, заметив выходящего из конторы Селезкина, сделал вид равнодушного рассеянья и, надвинув на затылок свою новую котиковую шапку, пошел по дороге.
– Господину актеру мое почтение! – окликнул его Селезкин.
Лямкин остановился и ждал подходящего, недовольно постукивая тросточкой по блестевшим на солнце новым галошам. И вместо того, чтобы ударить одному другого, может быть, даже убить тут же, на глазах всех обитателей Ворзенковой фабрики, прекрасно знавших об обстоятельствах той сложной истории, которой оба они являлись главными и враждебными действующими лицами, молодые люди вежливо поздоровались и медленно стали подыматься в гору, поддерживая разговор, далекий от того, что волновало их, изысканный по своей отвлеченности и на внешний взгляд оживленный.
– Значит, играем, – весело и приятно улыбаясь, говорил Селезкин. – Вот подите же, который раз приходится выступать, и в Москве, уж что здешняя публика, а все как-то страшно.
– Да вам еще что. Вот мне каково, роль – полкниги, да еще стрелять в третьем действии. А монолог, изволь его вызубрить. К тому же Андрей Сергеевич ведь ни в зуб толкнуть. Все мне да мне. Надо бы вам, Дмитрий Петрович, Родерига играть. Вы у нас опытный. – Лямкин хотя и не улыбался, но все же имел вид беседующего с лучшим и искренним другом.
– Вам печальные роли очень удаются, Феоктист Константинович. Прямо вы для них как по мерке, – с твердым желанием сказать самое приятное, возражал Селезкин, улыбаясь.
А нужны были бы им совсем другие слова.
Лямкину бы говорить:
– Что же это правда, правда, что вчера Антонида Михайловна с вами, Дмитрий Петрович, не только на станцию перед всей фабрикой прокатила, но потом еще и согреваться будто бы заезжала к вам на квартиру? Да знаете ли, что не могу и не хочу я этого снести, что если бы поверить мне по-настоящему в это, так нельзя больше кому-нибудь из нас живым оставаться?
А Селезкину бы с улыбочкой отвечать:
– Не знаю, Феоктист Константинович, ничего не знаю. Антонида Михайловна барышня свободная, ни вам, ни мне за нее отвечать не приходится. С нее, если сможете, и спрашивайте. А наше дело сторона.
Но невозможно было так разговаривать ни тому ни другому, и шли они оба, молодые, празднично нарядные, по мягкому уже под февральским солнцем снегу, щурились от невыносимого блеска снежных полян и говорили о спектакле, о переменах в администрации, обо всем, но не это.
– А весна-то уже на носу, – прощаясь, сказал Селезкин бессмысленно-весело.
– Да, да, вот скоро и Великого поста дождемся, – пытливым взором, от которого отвернулся собеседник, спрашивая, ответил Лямкин.
Гостивший у инженера Грузкина молодой писатель Оконников{245} писал в это время у окна, в которое видна была ослепительная дорога в гору и оба неволей согласных соперника: «Милый друг, вы не узнали бы меня здесь. Я участвую в любительских спектаклях. Я танцую, хожу на лыжах, ряжусь, и все это с каким-то новым неудержимым восторгом. Как будто вдруг впервые открылась задернутая занавесь. Это мания величия, скажете вы, но отныне все: светит солнце, пламенеют закаты, влюбленные влюбляются, соперники убивают, все это для меня, главного зрителя и даже, если хотите, режиссера. Кстати, здесь забавные истории: так некие господа Лямкин и Селезкин, конторщики, являются героями чистейшей романтической трагедии. Серьезно. Из следующих писем вы узнаете пятый акт, который, уверен, не собьется на водевиль, а пока вот вам завязка…»
II
Испанцы
Малиновая занавесь слегка колебалась от быстрых движений Антониды Михайловны Баварской, уже совсем готовой, в костюме Изабеллы, ходившей по сцене, изображающей тремя по углам живыми елками сад испанского короля.
– Холод-то какой, – говорила она, пожимая голыми плечами.
– Позвольте вас укутать, – жеманно изгибаясь, вызвался Селезкин, тоже уже в плаще, кудрях до плеч, с ярко накрашенными губами.
– Ах, оставьте вашу укутку при себе, – не то кокетливо, не то досадливо ответила та и, слегка ударив кавалера по носу кружевным своим платочком, спустилась в уборную.
– Получил? – смеялись свидетели.
Селезкин только ухмыльнулся и, повернувшись на каблучках, обратился к выходящему, будто случайно, как раз в эту самую минуту из уборной Лямкину:
– Да-с, отшила меня здорово Антонида Михайловна. Не умею за барышнями ухаживать. Хоть бы вы, Феоктист Константинович, поучили обхождению.
– Начинаем, – крикнул, не дав ответить заметно побледневшему под легкими румянами Лямкину, Оконников, делая знаки актерам приготовиться к занавеси.
Следя за выходами, быстрым шепотом распоряжаясь, шутя со всеми, Оконников ни на минуту не забывал наблюдать трех участников трагедии, которые, если бы и замечали на себе его любопытство, никуда не могли бы спрятаться, так как все кулисы состояли из одной комнаты, неплотно перегороженной серым картоном на две половины: мужскую и дамскую.
Несколько преувеличивая остроту профессиональной своей наблюдательности, Оконников быстрым воображением сплетал в сцены за сценой случайно перехваченный взгляд мрачного и мстительного Родерига, улыбку, обращенную то к одному, то к другому и для каждого разный смысл имеющую, королевы Изабеллы, незатейливые шутку и комплименты веселого пажа Альберта, увивающегося около дам и только для зоркого взгляда более усердного и настойчивого с одной.
Сухой грим не искажал лиц актеров, только подчеркивая в каждом те черты, которые придала им искусная и как бы знающая, что для каждого нужно не только в этой нелепой комедии из испанской жизни, рука режиссера. Слегка подведя глаза, приподняв брови, слабым румянцем еще более выделив желтоватую смуглость, гордым, страстным, готовым на преступление сделал он Родерига.
– Вот так Фетя! Чистый испанец, – крикнула задорно Антонида Михайловна, когда Лямкин отошел в сторону, последний раз осмотрев в зеркало свое тонкое в профиль лицо, с первыми не увеличенными гримировщиком усами, с глазами блестящими более чем всегда, с темными кудрями под белой шляпой с пером.
– Нельзя ли тогда и нас, Александр Семенович подъиспанить немножко? – подскочил Селезкин.
– Вы и так хороши, – ответил ему в тон Оконников и небрежными мазками еще более румяным сделал его, без признаков усов, круглое лицо и несколькими точками у глаз придал им выражение веселое и наглое.
– Антонида Михайловна страсть испанцев обожает, – зубоскалил Селезкин, ломаясь перед зеркалом.
– Ну не всяких-то, не воображайте, пожалуйста, – с гримасой ответила та и, шутливо оттолкнув кавалера от зеркала, сама заняла его место. – Что же со мной вы сделаете? – На испанку-то я, пожалуй, мало похожу.
– Нос сажей выпачкайте. Вот вам и испанка.
– Отстаньте, – крикнул на Селезкина уже Оконников, размешивая краски.
III
Poste d’amour{246}
Кадриль танцевали плотно, стенкой на стенку. Селезкин вытащил и Оконникова.
– Я вам все фигуры спутаю, – отнекивался тот.
– Ничего-c. Какие там у нас фигуры. Черт ногу сломит. Антонида Михайловна вас визави желает, без вас не может.
– Пожалуйста, Александр Семенович, пожалуйста, я вам за это что-то скажу, когда дам переменять, – смеялась Баварская, маня черным веером, оставшимся у нее и на балу после испанского костюма.
От духоты и быстрых движений танцующих лампа на низком потолке, мигая, почти гасла. Уже наступал тот час, когда в томной безвольной усталости все слова, все движения делаются свободными, удачными и легкими.
Лямкин не танцевал, оставаясь в числе солидных зрителей, заседающих на сцене.
– Что же, Фетя, или дамы не нашли? – на всю залу обратилась к нему Антонида Михайловна.
– Я еще подожду, – не улыбаясь, ответил тот на шутку.
– Подождите, подождите.
Оконникову казалось, что в этих коротко брошенных словах можно было уследить уже начало одного из тех действий, которые задумал он по своему плану.
– Что же вы мне сказать обещали? – спросил Оконников Баварскую, когда в толкучке сложных фигур они оказались рядом.
– За живое задело? Сказать скажу, только не сейчас. Где уж тут серьезно разговаривать, когда еле держусь. Совсем смокла. Вы зашли бы ко мне завтра после обеда. Я вас и сегодня ждала. Очень нужно поговорить, – бросала она слова, то приближаясь, то опять отходя к своему кавалеру.
– Я все собирался. Непременно приду.
– Да, да, а то я думала, вы и дорогу ко мне забыли.
Оконников мало обращал внимания на свою собственную даму, Шурочку Лямкину, чего, впрочем, та, гордая, что с ней танцует такой важный кавалер, не замечала, не прерывая веселой, почти еще детской своей болтовни:
– Александр Семенович, с какой вы ноги начинаете? Не пускайте, если папаша начнет меня домой тащить. Он до часу позволил остаться, а я взяла его часы и переставила. Только впопыхах не заметила, вперед или назад. Так и не знаю теперь, сколько они показывают. Александр Семенович, начинайте, начинайте, потом опять ко мне назад, – щебетала она, перебивая самое себя и ответа не дожидаясь.
– Какая вы быстрая, Александра Константиновна. Мне за вами не поспеть совсем, – рассеянно улыбался Оконников, думая все об одном, о том, что случилось и что должно случиться с этими тремя людьми, странно и его, наблюдателя, соединившими с собой.
– Я быстрая, – тряхнув удальски головой, продолжала Шурочка, – мы все в нашем семействе быстрые. Только Феоктист, разиня, каравай прозевал.
– Разве вы тоже посвящены в дела вашего брата? Рановато еще, – с большим вниманием начиная прислушиваться к болтливой девочке, сказал Оконников.
– Как бы не рано? Он мне всегда первой все рассказывает. Да у него и без рассказывания по лицу все возможно видеть.
– Что же можно видеть?
– Да все. А вам Антонида, наша принцесса, нравится? – спросила она, понижая голос.
– Очень, очень. Она милая, – ответил Оконников, даже сам немножко удивившись искренности своего тона.
– Еще бы. Задушила бы я ее, вашу милую, – с гневом крикнула Шурочка и, отвернувшись, замолчала.
– Кавалеры соло, дамы атанде,{247} – командовал, бешено носясь, распорядитель.
– О чем это Шурочка так раскипятилась? – спрашивала Баварская, вертясь с Оконниковым. – Меня ругала?
– Вас.
– Какая дуся ты, Шурочка, сегодня! – крикнула Антонида Михайловна.
«Вот еще новый персонаж, – подумал, как бы занося в записную книжку, Оконников, возвращаясь к своей даме. – Мстительница за брата. Очаровательно. А где же сам наш Родериг?»
После кадрили танцевали чешскую польку с похищением дам. Потом, извиваясь, как пристяжная, купеческая дочь Молниева со станции танцевала русскую, осыпая бриллиантовой пудрой своего кавалера, рослого и удалого конторщика Клеопатрова. Потом давно клевавший носом гармонист молча завернул свой инструмент в красный платок и сурово ушел домой, так что па-де-зефир остался неоконченным.
Несмотря на прекращение бала таким решительным образом, расходиться никому не хотелось. Играли в кошку-мышку, в голубя (игра с поцелуями), а Селезкин раздавал номерки для почты.
Быстро наполнился почтовый ящик. Много галантных любезностей, более чем смелых острот, ясных и туманных намеков разнес почтальон, одних заставляя гневно краснеть, других улыбаться ответно.
Некоторые из этих писем, найденные у дочери астраханского мещанина Антониды Михайловны Баварской, конторского служащего Феоктиста Константиновича Лямкина, литератора Александра Семеновича Оконникова, а также в жилетном кармане Дмитрия Петровича Селезкина, были представлены через несколько дней производящему следствие по делу, о котором узнается в следующих главах, исполняющему должность следователя третьего участка, господину Коровину.
IV
Свадьбы
Оконников плохо спал эту ночь: странные, влекущие и волнующие мечтания тревожили его. Просыпаясь, он с беспокойством хотел что-то из только что виденного вспомнить или снова заснуть, чтобы досмотреть прерванное видение, но в голову лезло уже другое: то отрывки из разговоров, то цифры, безнадежные и тягостные. После того, как он увидел себя отвечающим на экзамене математики, уже совсем утром, он больше заснуть не мог и, завернувшись сердито в одеяло, пролежал лицом к стене, беспричинное вдруг чувствуя раздражение и повторяя про себя тоскливое решение: «Надо ехать». Оделся он неохотно, с трудом принуждая себя к обычно радостной тщательности туалета. Отсутствие писем с утренней почтой еще больше расстроило его, хотя он не знал причин огорчаться. Хозяин, розовый, уже с улицы, рыжий и веселый, в высоких сапогах, пил чай в столовой, освещенной почти весенним солнцем, ярким от нестерпимо сверкающего снега за окнами.
Подавая стакан с кофеем, Мария Евгеньевна, дама тонкая и считающая себя такой, сказала с усмешкой:
– Ну, как понравилось вам вчера наше веселье? Говорят, имели успех?
– Да, да, еще какой! Знаешь, Маруся, самой Молниевой подол отдавил, а она сказала: «мерсите вам», – избавляя от ответа, хохотал хозяин.
Разговор быстро перешел на фабричные и семейные новости. Оконников был вял и рассеян, что, впрочем, не удивляло ни его, ни окружающих, так как утреннюю меланхолию без видимой причины знали в его характере. Только хозяйка спросила через некоторое время, расправляя складки своего розового с крупными цветами капота:
– У вас что-то сегодня более чем всегда томный вид. Неужели даже наши балы нервируют вас?
– Как и всякие празднества, я уже объяснил вам. Впрочем, я думаю скоро ехать, – ответил он не слишком любезно, вставая.
– Разве есть опасность? – не смущаясь его тоном, спросила дама опять.
Оконников молча пожал плечами и вышел в гостиную.
Ни музыка, за которую он пробовал взяться, ни партия в кабалу{248} с «уютной» тетушкой Клавдией Степановной на красном диване в гостиной, ни смех барышень, уже с утра набравшихся в доме к Люсе и Нюсе, хозяйским дочерям, ни курение папиросы за папиросой, обычно дающее пустоту и легкость мыслей, ни хождение по ярким солнцем освещенным комнатам – ничто не успокаивало его. Развалившись в своем низком кресле, он не написал ни одного слова на соблазняюще блестевших чистых еще листах толстой царской бумаги, тщетно выводя на обратной стороне равнодушной рукой привычный вензель Л. Б.
Солнце в глаза и звонкие голоса из гостиной, казалось ему, мешали работать, но когда Мария Евгеньевна сказала с раздражившей его важностью: «Господа, пойдемте ко мне. А то вы мешаете Александру Семеновичу. Ведь он сел писать», наступившая тишина стала ему нестерпимой и, насвистывая, он вышел из комнаты.
– Нет, вы сегодня решительно раскисли, что с вами? Скажите, если это не потустороннее, – говорила Марья Евгеньевна, ласковостью скрывая свое любопытство.
– Право ничего особенного. После всяких увеселений я всегда немножко раскисаю, к тому же, вероятно, пришло время ехать.
– Но почему? – заволновалась дама, – но почему еще вчера все у нас так забавляло вас? Разве все наши темы вы исчерпали? – придала она ложную значительность последним словам.
– Исчерпать вообще ничего нельзя, – ответил, чтобы что-нибудь сказать, Оконников.
На веселые голоса барышень «едут, едут» все бросились к окнам.
На первой тройке с бубенчиками и коврами ехали Клеопатров и Молниева в лиловой ротонде и шляпе с розами. За ними менее шикарно тянулся целый поезд парных и одиночных саней, в которых сидело по трое и даже пятеро. На последних совсем близко, как бы обнявшись, сидели Баварская и Лямкин, Селезкин же, стоя, правил. Голоса сквозь стекла не доносились, и только лица улыбались на солнце, да развевались гривы лошадей на быстром бегу по сияющему снегу.
– Ну что же, значит, наши свадьбы налаживаются, – сказала Марья Евгеньевна, складывая лорнет. – Клеопатров просил кроме трех саков{249} невесте еще шубу себе. Значит, дали. А что просил и получил Лямкин, я уже даже не понимаю.
V
Прелестница
Отказавшись от общей прогулки, Оконников остался один в светлых, хорошо натопленных комнатах. Амуры с тюлевых занавесок знакомо улыбались; солнце, склоняясь к закату за прудом, заливало небо синим пламенем. Одиночество успокаивало его. Проиграв первое действие «Manon»,{250} он вспомнил, что обещал сегодня посетить Баварскую. Легким и радостным вышел Оконников на улицу в своей коротенькой меховой куртке и шапке с ушами на белом меху; и как всегда, недавняя печаль казалась ему далеко отошедшей.
Напевая только что игранный дуэт, подымался Оконников в гору к Подлесью.
– Здравствуйте, Александр Семеныч, – закричал Селезкин, не сразу им замеченный.
Конторщик бежал по откосу горы на лыжах; на минуту он остановился, направив лыжи в сугроб.
– К Антониде Михайловне? – сказал он с улыбочкой.
– Не знаю, – ответил Оконников, – куда ноги приведут.
– Она вас давно ждет. Нас прогнала. Чтобы не мешали.
– Кого же это вас?
– Меня и Феоктиста Константиновича. Ведь мы с ним друзья неразлучные, – говорил Селезкин и ухмылялся так искренно простодушно, что нельзя было понять, глупость ли в его словах или наглость.
– Приятной беседы, – крикнув, круто направил он лыжи вниз и удальски покатился на твердый наст пруда.
Оконников проводил его глазами и уже молча стал медленно подниматься в гору.
Дом Баварской стоял не в общем ряду, а в стороне по большими сугробами занесенному проулку. Из окна завидев гостя, Антонида Михайловна выскочила на крыльцо.
– Этим боком не так заснежитесь, Александр Семенович, – звонко и весело разносился ее голос.
– Ничего, я в сапогах, – также весело ответил Оконников и полез прямо через сугробы.
Точно в первый раз увидев, внимательно оглядел он ее голубое сатиновое платье с желтыми лентами, круглое лицо с вздернутым носом, русыми волосами в вульгарной прическе наверх, с алыми, слишком алыми, губами, карими, быстрыми в постоянной лукавости слегка косящими глазами, ее стройную, чуть-чуть полную фигуру. «Носить бы ей сарафан, да ленту в косу. А то какая же это Изабелла. Подлесская прелестница», – досадливо как-то подумал Оконников.
В чистой, с кисейными занавесками и белыми дорожками по полу, комнате все было приготовлено: две чашки с разводами, коробка печенья, варенье, яблоки. Старуха внесла тотчас же самовар и, поставив его, вышла, плотно притворив дверь. Солнце из бокового окна освещало на стене над комодом, накрытым вязаной салфеткой, карточку вольноопределяющегося и гитару на черном банте.{251}
– Хорошо прокатились сегодня? – спросил Оконников, нарушая молчание, наступившее после того, как они сели друг против друга за стол и Антонида Михайловна налила чай, подвинула варенье, не переставая улыбаться детски мило, показывая за алой верхней губой беличьи ровные и мелкие белые зубы.
– Да, я люблю кататься, только не так, чтобы дух захватывало и сердце падало. Вот в Москве мы катались.
«Гай-да тройка, снег пушистый, мчится парочка вдвоем»,{252} – напевала она, слегка раскачиваясь, мечтательно поводя глазами, розовая и золотая, освещенная косым солнцем.
– Ну что ж, здесь тоже были и снег пушистый, и парочка вдвоем, – засмеялся Оконников.
– То же, да не то – почти с искренней досадой ответила Баварская, встав, поправила прическу перед зеркалом и взяла гитару.
– Расскажите мне что-нибудь, Александр Семенович, или спросите – я расскажу.
Оконников тоже встал и, закурив, прошелся по комнате.
– Ведь вы курите, – протянул он ей свой портсигар.
– Нет, не сейчас. Табаком будет от меня пахнуть.
– Это не хорошо?
– От мужчин когда пахнет, я люблю, а от женщины… Разве можно поцеловать ее в губы, если табаком несет…
– Ну, это у всякого свой вкус, – и, молча пройдясь, Оконников спросил, остановившись:
– Вы выходите замуж за Феоктиста Константиновича?
– Кто вам сказал?
– Вы обещали мне отвечать и не сердиться на мои вопросы.
– Да я не сержусь. Я не знаю сама ничего. Мало ли что люди болтают. Вот про меня плетут, плетут. Да я без внимания оставляю, – говорила она, тихо пощипывая струны.
– Он вас любит. А вы? – твердо и упрямо продолжал свой допрос Оконников.
– А я не знаю.
– Дмитрий Петрович вам больше нравится?
– Оба они хороши, да не очень.
– Кого же из них вы любите, – спросил Оконников строго.
– Да может быть, никого не люблю, а может быть, люблю, да не из них. Разве мне заказано только эти два?
– Кого же? кого? – как-то забеспокоился допрашиватель.
– Вас я люблю, – не опуская головы, не улыбаясь, ответила Баварская, слегка порозовев.
Только тихие струны нарушали наступившую тишину. Далеким и чужим вдруг все показалось Оконникову, и, поднеся руку к лицу, он не узнал своих собственных духов «Белой розы».
– Что же вы мне скажете, что вы мне посоветуете? – спросила Антонида Михайловна слегка хриплым голосом.
– Вы будете поступать, как я вам скажу? Вы доверите мне вашу судьбу? – вместо ответа спросил Оконников.
– Да уж что же мне теперь делать другого?
– Ну, так ждите. А сейчас я пойду.
Они простились просто и весело. Провожая до крыльца, Антонида Михайловна спросила:
– Вы поедете завтра масленицу с нами жечь?
– Да меня никто не приглашал.
– Вот еще глупости. Я вас приглашаю.
– В таком случае непременно.
Возвращаясь по алым и синим от заката снегам, Оконников не думал о неожиданном признании. Только дома в передней, причесываясь перед зеркалом, увидев свое бледное, тонкое, безбородо-моложавое лицо, свою бархатную темно-оливковую куртку, узко перетянутую в талии, он улыбнулся, подумав, как удивились бы все его друзья и подруги в Петербурге и Москве, когда он представил бы им Антониду Михайловну Баварскую. Не переставая улыбаться, прошел он по темной гостиной в ярко освещенную, шумную от голосов обедающих столовую.
VI
Кукушкино
– Конечно, если мосье Оконников предпочитает провести время с господами Клеопатровыми, Лямкиными и их дамами, то нечего и разговаривать, – гневно вставая, говорила Елизавета Матвеевна Тележкина, после того как все уговоры прийти к ней на вечер вместо того, чтобы ехать с конторщиками жечь масленицу, оказались тщетными.
– Я вообще никого не предпочитаю, – тоже со злым лицом отвечал Оконников, – я люблю и не люблю людей таких, какими они есть, будь то купцы, монахи, художники, но если говорить о сословиях, то, признаюсь, именно так называемые профессиональные интеллигенты мне всего менее близки.
Дама, ничего не ответив, с треском натянула перчатки и вышла в переднюю, куда Оконников ее не проводил.
– Рассвирепела наша Елизавета, – с улыбкой сказала Мария Евгеньевна, возвращаясь в залу.
– Она очень милая, толстая дама, но невыносима, когда начинает нести знамя. Лица у них не интеллигентные, скажите, пожалуйста, хоть на себя бы в зеркало посмотрела, – не успокаиваясь, восклицал Оконников.
– Ну, это, конечно, пустые фразы. Просто конкуренция с Баварской ей не особенно выгодна. Вот и пошло это разделение. Впрочем, ваш пыл я тоже не очень понимаю. Устроим так: вы поедете в Кукушкино, а потом заедете прямо к Тележкиным: таким образом, будут и волки сыты, и овцы целы, – примирительно улыбаясь кончила Мария Евгеньевна.
Все уже разместились по саням, и целый поезд, еще не вытянувшийся в одну линию, заполнил беспорядочно улицу Подлесья, когда Оконников подъехал на маленьких санках к месту сбора. Отпустив кучера, он подсадил к себе толстого немца монтера в волчьей шубе, единственного еще нигде не устроившегося.
Поехали быстро и весело, перекликаясь и обгоняя друг друга. Закатное небо розовело, синими, желтыми, лиловыми, невозможными бороздами расколотое.
На безлесных близких и далеких пригорках вспыхивали, как сигнальные знаки, прощальные снопы.
Немец, кутая нос в шубу, молчал, изредка повторяя: «Удивительно, молодой человек, удивительно». – Он покорно летел в мягкий снег, когда на кочке или раскате Оконников не успевал сдержать резвость коня.
– Ничего, – бормотал он, опять влезая в сани, – ничего, пожалуйста. Держите лошадку. А мне ничего. Очень даже приятно. Люблю русские развлеченья.
Спустившись с крутой горы, как-то неожиданно въехали в самую середину деревни, в наступивших сумерках безмолвную, с улицей, переполненной народом. С недоброжелательным и насмешливым любопытством проводили глаза парней фабричных гостей; девушки же, казалось Оконникову, стыдливо радовались.
Повернув за угол, круто остановились у высокой, в два створа, избы Кузичева, фабричного служащего.
Гостей проводили в холодную, чистую половину.
В первой суматохе раздевания, таскания столов и скамеек, откупориванья припасов Оконников чувствовал себя неловко. Никто не подходил к нему; Антонида Михайловна, едва кивнув головой на поклон, громко смеялась и шептала что-то Селезкину. Лямкин возился с лошадьми. Только Шурочка, приехавшая позднее, сразу занялась им.
– Вы с немцем ехали. Что же, интересно? А у нас клеопатрова Молниева потерялась из саней. Мы едем, вдруг из сугроба к нам лезет. Потому так и запоздали. Смеялись страсть как. Я думала, лопну. – Оконников рад был ее болтовне.
Через несколько минут на столе появились самовар и закуска. После некоторой заминки все расселись, и легкая непринужденность вернулась к Оконникову, хотя все его герои как бы сторонились своего режиссера.
Клеопатров, оказавшийся рядом, разливал коньяк и уже лез целоваться, объясняясь в своих чувствах; Молниева через стол, жеманно щурясь, говорила:
– Что ж вы сегодня не в авантаже,{253} Антонида Михайловна так далеко села. Вот вы бы к нам на станцию приехали. У нас публика понаряднее и барышень много. Вы такой ухажер. Сразу бы всех победили.
– Не слушайте ее, Александр Семенович. У них на станции все рожи мордастые или выдры, как она сама. А заполучить им вас уже давно хочется. Я сама слышала, она уговаривала Клеопатрова, чтоб во время кадрили он пары спутал, да вас с ней поставил. Я уж во все глаза смотрела вас не прозевать, – шептала Шурочка почти вслух, так что Молниева, высокомерно поведя носом, встала.