Текст книги "Петербургские апокрифы"
Автор книги: Сергей Ауслендер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 53 страниц)
Розы принца{332}
Сентиментальная новелла

I
Камилла встала на стол, за которым она продавала свои цветы и газеты, чтобы лучше разглядеть принца. Все обитатели Grande Hotel{333} столпились в вестибюле. Только рыжие англичане, не переменив поз, с сигарами в зубах и с газетами, продолжали сидеть, задрав ноги выше головы.
Когда автомобиль остановился, пыхтя, у подъезда, хозяин, господин Густав, сам распахнул обе половинки двери и начал кланяться еще за несколько минут до того, как в дверях показался принц.
Краснощекая хозяйская дочь Берта стала пунцовее тех пунцовых роз, которыми она должна была приветствовать знатного гостя.
Когда в дверях наконец появился худенький мальчик в сером дорожном костюме, мягкой шляпе и оранжевых перчатках, Камилла как-то не догадалась, что это и есть принц. Она продолжала пристально смотреть в открытую дверь, в которую виднелось темное небо с яркими звездами и фонари набережной. Но за мальчиком вышел только молодой человек в черном сюртуке и лакей в ливрее.
Между тем Берта, делая тройные реверансы, подавала мальчику свой букет.
Камилла чувствовала какое-то разочарование; совсем не таким представлялся ее воображению принц, наследник далекой, почти таинственной страны.
Мальчик сконфуженно улыбался и раскланивался с гостями. Огромный букет стеснял его, и, обернувшись, он вопросительно посмотрел на своего спутника. Тот сделал какой-то знак хозяину, и они быстро прошли к лестнице.
Собравшиеся для встречи расходились.
Камилла спрятала газеты в ящик.
Госпожа Сац, любившая поболтать, подошла к ней.
– Святая Мадонна, совсем мальчик, – горячо, по своему обыкновению, заговорила она, – совсем мальчик. Ничего царственного и какой худенький! Секретарь его очень рассердился на господина Густава за встречу. Принц хочет соблюдать полное инкогнито. Просят не кланяться ему, не делать реверансов и называть просто «господин Вернер» – такова воля его величества короля, да и сам принц не любит этикета. Он приехал сюда отдохнуть. Он отказался принять бургомистра и консулов. Болен он, бедняжка. Сегодня даже ужина не дождался.
Камилла слушала болтовню госпожи Сац, рассеянно перебирая ключи.
На улице, как всегда, Камиллу поджидал Карл.
– Почему ты так долго? – спросил он и сейчас же начал рассказывать о выгодном заказе, который ему удалось сегодня получить. Камилла молчала всю дорогу. Карл быль весел и болтлив. Он звал невесту (Камилла уже больше года была объявлена его невестой) в кафе, но испуганно как-то она отказалась.
Как всегда, перед самым домом, в темной улице, Карл обнял ее и поцеловал. Его жесткие усы кололи шею и щеки Камиллы. Поспешно она вырвалась и, не сказав ни одного слова, захлопнула калитку.
Не слушая воркотни матери, долго ходила Камилла по комнате, останавливаясь иногда у окна и глядя на яркие звезды; она думала о принце, не об этом бледном господине Вернере, а о другом, которого она ждала и не дождалась.
II
Принц и его секретарь вышли утром одни из самых первых. Они пили кофе на маленькой террасе, обращенной к морю.
Господин Вернер был в белом костюме и панаме, Камилла видела из-за своего столика, как он весело смеялся, часто соскакивал с места и подбегал к перилам, разглядывая море, сегодня тихое, ласково блестевшее на солнце, и далекие, едва розовеющие скалы острова.
Все, видимо, радовало принца. До Камиллы доносился его звонкий, почти по-детски звонкий голос, произносивший слова на непонятном ей языке.
Когда они кончили свой кофе и проходили через залу, принц продолжал весело говорить, с нескрываемым радостным любопытством оглядывая все, будто он видел эту обычную обстановку ресторанного зала в первый раз.
Когда они проходили мимо столика с газетами и цветами, Камилла поклонилась им, как кланялась всем гостям.
Блестящий взгляд господина Вернера остановился на Камилле. Он снял шляпу и раскланялся с ней с такой изысканной почтительностью, будто приветствовал принцессу, тогда как секретарь надменно едва дотронулся до полей своей панамы.
Уже в дверях господин Вернер сказал что-то секретарю и, обернувшись, сделал несколько шагов обратно.
Секретарь ответил недовольно и, перегнав принца, быстро подошел к Камилле.
– Две гвоздики, пожалуйста, – сухо и слишком отчетливо выговаривая слова сказал он.
Принц, стоя в дверях, улыбался, довольный своей выдумкой.
Камилла выбрала две самые яркие гвоздики и подала их секретарю. Не поблагодарив, тот бросил монету на стол и отошел.
Камилла смотрела, как принц взял гвоздику и заколол ее в петлицу. Сделав это, он поднял глаза на Камиллу и улыбнулся ей.
Против воли она тоже улыбнулась. Одну секунду так глядели они друг на друга, улыбаясь.
Камилла выбежала на террасу посмотреть, как они поедут. Но принц не оглянулся на нее, хотя она ждала почему-то этого. Он был слишком занят предстоящей прогулкой и расспрашивал о чем-то кучера.
Долго смотрела Камилла на мелькавшую в аллее белую с синей лентой панаму господина Вернера.
Госпоже Сац пришлось окликнуть Камиллу, так как русский министр уже спрашивал свою газету.
Оживленнее и веселее болтала сегодня Камилла с посетителями, подходившими к ней за газетами и цветами.
Она слышала, как два француза, приехавшие вчера вечером, говорили про нее: «Она прелестна, эта маленькая продавщица». Смеясь, они прошли мимо, оглядываясь и продолжая говорить про нее.
Обычно любезности и эти слишком пристальные взгляды богатых иностранцев смущали Камиллу, ей делалось стыдно и обидно, но сегодня так весело светило солнце, так радостно было на душе, что, не узнавая себя, Камилла улыбнулась, не отворачиваясь от этих смешных французов.
Камилла ловила себя на том, что оборачивалась каждый раз к двери, когда входили собиравшиеся к завтраку иностранцы.
Господин Вернер и его секретарь приехали почти перед самым завтраком. Они заняли столик в далеком углу и, разложив карту, обсуждали планы новых экскурсий. Секретарь встал из-за стола и вышел из залы. Почти в ту же секунду, как он скрылся за дверью, господин Вернер тоже поднялся.
Сконфуженно пробираясь между столиками (все следили за принцем), он направился к Камилле. Она чувствовала, что краснеет, и делала вид, что очень занята раскладкой газет.
– Я потерял ваш цветок, – неуверенно выговаривая слова, произнес принц, – и хотел вас попросить дать мне новый.
Камилла подняла глаза на него.
Господин Вернер не улыбался и стоял, опустив глаза; длинные ресницы клали тень на щеки.
Почему-то у Камиллы дрожали руки, когда она вытаскивала гвоздику, уже не выбирая лучшую. Она не решилась протянуть цветок принцу и положила гвоздику на край стола.
В дверях показался секретарь. Будто пойманный на месте преступления, с мальчишеским смущением принц взял цветок и, позабыв заплатить, пошел к своему ментору.{334}
Вся зала наблюдала эту сцену. Г-жа Сац одобрительно кивала головой из-за своей стойки.
III
Прошло несколько дней.
К присутствию принца все привыкли, и общее внимание гораздо больше привлекала приехавшая на курорт дама, героиня недавнего громкого уголовного процесса.
Только Камилла досадливо чувствовала, что краснеет, когда в залу входили принц и барон, его секретарь.
Принц не покупал больше гвоздики и только издали раскланивался с продавщицей.
Впрочем, вообще он появлялся в общей зале все реже и реже, обед и ужин посылали в его комнаты, там же он большую часть дня и проводил, лежа на своем балкончике. Говорили, что принц чувствует себя нехорошо, и знаменитый профессор приезжал экстренным поездом из Парижа три раза на одной неделе.
Г-жа Сац, умевшая вмешаться во всякое дело, взялась ухаживать за принцем и победила даже горделивое пренебрежение барона. Она варила принцу какую-то особенную кашку и развлекала его своей неутомимой болтовней.
Она одна из всей прислуги отеля допускалась в комнаты принца и даже нередко, заменяя барона, сопровождала принца в его прогулке к берегу моря.
Камилла видела из окна, как они медленно проходили по аллее, и принц садился отдыхать на скамейку, а г-жа Сац, выразительно жестикулируя, рассказывала ему что-то.
Однажды вечером, когда Камилла уже собиралась уходить, к ней подошла г-жа Сац.
– Мне хотелось бы поговорить с вами, милая Камилла, – сказала она несколько слащаво, – с этими хлопотами мы совсем не видимся, а у меня есть кое-что рассказать вам. Я ведь никогда никого не забываю и забочусь обо всех. Может быть, вы зайдете ко мне поболтать полчасика. К тому времени, может быть, и дождь перестанет.
Камилле почему-то сделалась противна г-жа Сац с ее сладкой улыбкой, кроме того, Карл, наверно, уже давно ждал ее, и неловко было заставлять его мокнуть на дожде.
Видя ее нерешительность, г-жа Сац повторила выразительно:
– Мне очень бы хотелось рассказать вам кое-что, милая Камилла.
Она взяла за руку девушку и почти насильно повела за собой.
В комнате г-жи Сац был приготовлен ужин и два прибора, очевидно, она заранее решила пригласить Камиллу.
– Садитесь, душенька, вы так устали, под глазами синяки… ай, ай, надо заботиться о себе. Положим, вам еще все идет и эта томная бледность… Вы очаровательны, милая!
Г-жа Сац суетилась, усаживая Камиллу, пододвигая ей кушанья и наливая в стакан вино.
– Попробуйте это вино, оно со стола его высочества, – угощала г-жа Сац.
Камилла сделала несколько глотков. Нежная теплота разлилась по телу, стало веселее, и г-жа Сац с ее суетливой, заставляющей насторожиться ласковостью не была так противна.
– Отличное вино! – промолвила Камилла, откидываясь на спинку стула. – Как счастливы эти принцы!
– Вот уж нет, – заговорила г-жа Сац, – вот уж нет. Посмотрели бы вы на нашего господина Вернера. Трудно представить себе принца более доброго, красивого, изящного, ласкового, простого, а, вы думаете, он счастлив? Болезнь его, это что – пустяки. Ему гораздо лучше, и он давно бы поправился, если бы был немножко счастливее.
Она помолчала, выпила почти полный стакан вина и, пододвинувшись к Камилле, заговорила:
– Знаете, он плакал, клянусь Мадонной, плакал целую ночь, и знаете почему? – Я сказала ему, что вы – невеста другого.
– Что вы говорите, госпожа Сац! – воскликнула с каким-то ужасом Камилла. – Что вы говорите, не надо!
– Говорю то, что было, только то, что было, – еще ближе придвигаясь к Камилле, касаясь ее колен, повторяла г-жа Сац. – Только о вас-то и разговор у нас. Как он страдает, как мучается, бедненький. Оттого-то и хуже ему стало, только оттого.
Камилла почти не слышала г-жи Сац, а та, будто заколдовывая ее, шептала, заглядывая в глаза.
– Только вы можете спасти принца, только о вас дни и ночи мечтает он. Подумайте, принц! Какая радость, какое счастье ожидает вас обоих, если вы захотите. Царская роскошь окружит вас и любовь такого прекрасного, такого нежного принца. Вы будете первой его любовью. Подумайте!
Наконец она замолчала. Камилла сидела, закрыв лицо руками, не двигаясь.
Г-жа Сац сказала другим, своим обычным голосом, будто все уже было решено:
– Принц очень робок, он не осмелится первый сказать вам. Вы пошлете ему букет красных роз, и это будет вашим признанием. Так будет удобнее и для вас, и для него.
Карл не дождался в этот вечер своей невесты, хотя он терпеливо ходил под дождем, пока не погасли все огни отеля.
Камилла прошла задним ходом.
IV
Весь следующий день Камилла провела в тревоге.
Ей казалось, что она не может увидеть сегодня принца. Почти с ужасом быстро взглядывала она всякий раз, когда открывалась дверь, но ни принц, ни его секретарь не показывались в тот день в зале.
Госпожа Сац тоже не подходила к Камилле, она казалась очень озабоченной чем-то.
От волнения Камилла ничего не ела целый день и к вечеру почти лишилась чувств от слабости и напряженного ожидания чего-то страшного, что могло случиться каждую минуту, когда откроется дверь и войдет он – господин Вернер.
Камилла вздрогнула, когда на улице ее окликнули:
– Камилла, милая, наконец-то.
На секунду невозможное представилось ей, показалось, что человек, протягивающий к ней руки, – это принц.
– Не нужно, не нужно! – в ужасе вскрикнула она, пытаясь бежать.
– Что с тобой, милочка? – удивленно спрашивал Карл, несмотря на дождь и вчерашнюю неудачу поджидавший ее.
Идя под руку с женихом, вздрагивала Камилла от неясного и вместе сладостного почему-то смущения. Она не слышала слов Карла, радостно болтавшего, что если дела пойдут хорошо, то недели через три можно будет отпраздновать свадьбу.
Будто в бреду, казалось Камилле, что не Карл идет рядом с ней, властно держа в своей руке ее руку, нежно наклоняется к ней, не его такие простые слова о квартире, которую они наймут, о мебели и заказах слышались ей. Вел кто-то другой, таинственный, Камиллу, говорил слова нежные, сулящие необычайное и страшное.
Только когда в переулке крепче, чем обычно, обнял Карл свою невесту и жадные губы его коснулись ее губ, вдруг опомнилась Камилла, и ужас овладел ее душой.
– Нет, нет, – почти крикнула она и вырвалась из его объятий. – Нет, нет! Никогда этого не будет! – повторила Камилла грозно.
– Как не будет? Да что с тобой? – сказал Карл со смешком. – Кто же запретит мне целовать через три недели мою милую женушку.
– Не будет этого, никогда не будет, – с рыданиями воскликнула Камилла и побежала домой.
Всю ночь странные беспокойные видения преследовали ее. Снилось ей, будто по бесконечному ряду пышных зал ведет ее бледный, прекрасный принц.
– Все это твое, и будешь ты богаче всех принцесс мира, потому что ты прекраснее всех, – говорит он, и узнает Камилла нежную, ласковую улыбку, – так улыбался господин Вернер, закалывая ее цветок в петлицу.
Вот совсем близко наклоняется к ней лицо принца.
– Милая! – шепчет он.
Его губы касаются ее губ, но нет, не его это сладкие, нежные поцелуи, это грубые, такие привычные поцелуи Карла, и вся в слезах проснулась Камилла, с отвращением повторяя:
– Нет, нет, никогда этого не будет.
Утром едва встала Камилла.
– Что вы такая бледная, душенька? – на ходу спросила г-жа Сац, но не остановилась, не дождалась ответа, и побежала озабоченно наверх, туда, в комнаты господина Вернера.
Как во сне провела этот день Камилла. Она отвечала на вопросы покупателей, улыбалась, но, покорная, уже не тревожилась, не мучилась, даже не думала, будто кто-то решил ее судьбу, и сладкая безвольность овладела Камиллой.
Спокойно заказала она по телефону в садоводство, чтобы прислали букет красных роз; спокойно, тщательно осмотрев букет, отдала его кельнеру и сказала:
– Отнесите, Фридрих, этот букет господину Вернеру, скажите, что эти цветы от меня, он знает.
Спокойно спрятала газеты в шкап и ушла через задний ход, чтобы избежать ненужной теперь встречи с Карлом.
Фридриху пришлось три раза постучать в дверь. Барон открыл ему.
– Эти цветы, ваше превосходительство, мадемуазель Камилла просила передать господину Вернеру, – сказал лакей, протягивая букет.
– Господину Вернеру? – переспросил барон, в какой-то нерешительности не беря букета.
– Так точно, ваше превосходительство. Господин Вернер сам заказал эти цветы, он знает.
– Хорошо, – проговорил барон, как бы решив что-то, и взял букет.
В первой большой комнате, служившей гостиной, знаменитый парижский профессор, прохаживаясь, диктовал своему ассистенту историю болезни. Два доктора тихо разговаривали в углу.
– Их величество прибудут в Десять часов, до тех пор ничего не должно быть известно, – сказал барон.
– Я знаю, – досадливо ответил профессор и продолжал диктовать. – Слабое развитие грудной клетки и общая слабость организма не давали возможности успешно бороться…
Барон прошел в соседнюю комнату, держа букет Камиллы в руках и как бы не зная, как с ним поступить.
Спущенные занавеси на открытых окнах колебались. В комнате было почти темно. На широкой кровати лежал господин Вернер. В сумраке едва белело его лицо на высокой подушке, белая рубашка и сложенные на груди тонкие руки. Барон нагнулся над кроватью. Лицо господина Вернера было спокойно, длинные ресницы полуопущены, полуоткрытые губы, казалось, улыбались нежной улыбкой.
Барон развязал букет и стал раскладывать розы на подушку и одеяло.
– Это первые цветы вам, мой принц, – растроганно прошептал барон.
Спб.Апрель 1912 г.

Первая любовь барона фон-Кирилова{335}

Нежно прозвенели куранты,{336} семь раз склонился томный пастушок к фарфоровой возлюбленной своей; по хитрой выдумке гамбургского механика, каждый час обозначая поцелуем. Подняв глаза, меланхолически наблюдал знакомую сцену барон фон-Кирилов, и когда опять возвратился пастушок в свою бронзовую хижину, барон вздохнул и тоненьким голосом, аккомпанируя себе на разбитых клавесинах, запел:
Птичка вылетает,
Любовь возвращает.
– Ах, где найти подругу,
Чем разогнать любовну скуку?
Выходило не слишком складно, но трогательно! Слабость имел юный барон к сочинению нежных стишков, чем в немалое огорчение приводил свою матушку, баронессу Марию Петровну фон-Кирилову.
Впрочем, не только стихами огорчал он свою почтенную матушку. Многое в характере и привычках барона беспокоило Марию Петровну. Был он вполне здоров, лицом румян, но любил слишком уединение и в тихой меланхолии целыми часами обретался, несмотря на свои шестнадцать лет, чуждался всяких увеселений, был тих и застенчив. Все это смущало и озабочивало баронессу, мечтавшую для сына о блестящей карьере.
Так и в сей предвечерний, жаркий еще час, в то время как барон любовался игрой курантов и наигрывал томную свою песенку, баронесса сидела в диванной, в глубоком кресле, пила брусничную воду и, вздыхая, выслушивала, что докладывал ей Еремеич, дядька барона, он же лейб-медик и главный советчик во всех сложных делах.
– На здоровье свое милость их пожаловаться не могут. Кушают исправно, излишеством иной раз причиняя себе легкое недомогание. К занятиям склонность имеют, в шалостях не замечены. Но… – Еремеич откашлялся, – к женскому естеству смущение и робость обнаруживают. Как не раз вам, государыня милостивейшая, докладывал, от робости сей и меланхолия прискорбная происходит, коя столь справедливо беспокоить вашу милость изволит.
– Ах, и не говори, Еремеич, – скорбно заговорила баронесса. – Ума не приложу, как в сей оказии{337} поступить? Других удерживать строгостью нужно, а он будто малый ребенок, только голубей кормит да на клавесинах бренчит. Женить бы его, да пары достойной нет, к тому же разве с молодой женой обойтись бы сумел? Ах, Еремеич, ночи, поверишь, не сплю, все о предмете сем раздумываю. Вот уж поистине с большим дитятей и заботы большие. Ты бы мне капель дал, что ли, для успокоения мыслей.
– Каплей, государыня, дать можно, но, дабы причины огорчения устранить, тонко обдумать все следует и действовать с осторожностью и решимостью.
Многозначительный вид Еремеича даже несколько устрашил баронессу, и не без тревоги она спросила:
– Как же действовать ты предполагаешь?
– Ежели дозволено будет высказать мне свой план, так вот он каков. С одной стороны, вы, государыня милостивейшая, соизволите побеспокоить себя и его милости высказать, что не токмо не огорчит вас, но даже порадует, коли найдет себе некую утеху. С другой же, я свои меры приму. Есть во дворне девка Лушка. Оную девку можно было бы как должно наставить, к тому же замечено мною было, что не противна она его милости и, когда на Троицу изволил в играх участие принимать на лугу, ни кого другого, как Лушку до трех раз его милость выбирали, что примечено всей дворней было.
– Ах, зазорно все, что говоришь ты, Еремеич, и след ли матери в такие дела вникать, – качала головой баронесса, но, пораздумав, отпив воды брусничной, спросила: – А какая из себя Лушка сия будет?
– Отменная девка, позволю себе аттестовать, и красотой, и крепостью вышла изрядно. Не смел бы о недостойной и слова вымолвить.
Видя нерешительность и даже смятение баронессы, журчащим голосом змия-соблазнителя заговорил Еремеич, голову низко склоняя:
– Не мудро ли будет, государыня милостивейшая, вместо того, чтобы случайностям пагубным юное сердце предоставлять, самим заботу взять и на должное направить. Что же до зазорности, так ведь не о себе печемся, а о счастии дитяти.
Долго еще говорил Еремеич; только вздыхала баронесса, маленькими глотками отпивая брусничной воды из своего стакана.
Барон же между тем, окончив свою игру, встал и, взяв шляпу и трость, вышел на обычную свою вечернюю прогулку.
Узкой тропинкой шел он по коноплянику к речке. Садилось солнце, желтели пригорки налившейся ржи, с песнями возвращались поселяне с работ, и стадо пылило по большой дороге.
С тихой меланхолией наблюдал сей прелестный пейзаж барон. Постояв, осмотрел простор полей, плавно колыхавшихся, далекую белую церковку, синий бор на горе, мельницу и, помахивая тростью, медленно пошел дальше. Вздыхал и оглядывался все тревожнее, чем ближе подходил к речке.
Густыми кустами ракитника поросли берега речки, и узкая тропинка едва пробивалась между цепкой зеленью. И вот на небольшой полянке у стога душистого сена остановился барон. Он уже не наблюдал красот природы, вьющейся между ветками видной реки, голубого неба с алыми отсветами близкого захода, не вдыхал аромата трав; он, несомненно, ожидал кого-то, ожидал боязливо и смущенно.
Быстрые раздались шаги по тропинке, и, мелькнув желтым сарафаном и голубым платком, выбежала на полянку с другой стороны, – нет, не Сильфида,{338} не Нимфа, а босоногая раскрасневшаяся Лушка.
Не соврал Еремеич: красотой и крепостью взяла девка. Такая плотная, грудастая, с лицом румяным, глазами веселыми и плутоватыми, губами, как малина, что на гулянке редкий парень мог удержаться, чтобы не ущипнуть или не хлопнуть по спине, а ежели встретится где в переулке, то как не прижать к забору да не расцеловать. Ну да Лушка маху не даст, коли не по нраву пришелся, так ковырнет, что на ногах не удержишься.
Не соврал Еремеич также, что еще на Троицу приглянулась она его милости, ну, а о том, что едва ли не каждый день под вечер не то случайно, не то по уговору встречаются они на уединенной полянке и что сие-то и есть причина томных вздохов барона, об этом или не знал, или, точнее, говорить, старая лиса, нужным не нашел.
Вспыхнул барон, а после белее полотна стал, даже покачнулся, будто не румяную, улыбающуюся девку увидел, а таинственный, неведомый призрак.
Лушка же, мало смущаясь и оправляя сбившийся платок, первая заговорила:
– Вот и еще Бог привел встретиться. По тропке этой ближе домой добежать, а вашей милости, знать, по нраву пришлось для гулянки полянку сию выбрать, – улыбалась она, без всякого испуга глядя в лицо барину, а тот глаз поднять не смел.
Несколько минут в молчании стояли они друг против друга, и наконец, собравшись с духом, сказал или, вернее, простонал барон:
– О, не знаешь ты, какой сладкой горестью наполняют меня эти встречи.
– Чем же прогневала вашу милость, чем не угодила, пошто горевать изволите? Прикажите рабе послушной и все исполнит, – с притворным смущением отвечала Лушка, опуская глаза и из-под черных ресниц лукавые стрелы пуская.
– Ах, не ты огорчила меня. Ты токмо радость сердцу принесла и впервые заставила его биться неведомым чувством. Зачем не бедный поселянин я, зачем не в Аркадии мы беззаботные пастушки.{339} Что бы тогда помешать нам могло соединить наши руки. А ныне как матушку решусь огорчить, как скажу ей.
– А к чему сказывать, – перебила вдруг Лушка патетическую речь барона, но тот, не ответив, продолжал:
– В гроб бы свел ее, предрассуждения неравенства нарушив. Лучше бы не встречаться нам вовсе. Хотя нет, забуду ли тот счастливый день, когда первый взгляд мой на тебе остановился, счастливый и вместе гибельный день. Теперь же пришел я тебе сказать, что лучше нам и не видеться. Встречи тайные обнаружены могут быть, а исхода из бедственного положения нашего нет. Прощай же, Луша, прощай, первая чистейшая любовь моего сердца, коя неисцелимую рану на всю жизнь в нем оставит.
Барон хотел что-то сказать, но всхлипнул, повернулся и, закрыв глаза руками, быстро стал удаляться.
Лушка же постояла в раздумье, досадливо махнула рукой и побежала близкой тропой прямо в усадьбу, так как должна была о каждом свидании, не принесшем до сих пор никаких плодов, доносить Еремеичу.
К ужину барон опоздал, чего ранее никогда с ним не случалось, и таков вид его был необычаен, что почти с ужасом воскликнула баронесса:
– Что с тобой, друг мой?
– Ах, – вздохнул барон и почти упал на стул. Только испробовав поросенка с кашей, несколько оправился барон и промолвил:
– Не беспокойтесь, дражайшая маменька. Нет такой жертвы, которую не перенес бы для вас нежно любящий сын.
– О чем ты толкуешь, понять не могу, – с тревогой спрашивала баронесса и потом, вспомнив наставления Еремеича, заговорила, – друг мой, знаю, что любишь меня преданно, но огорчает меня меланхолический нрав твой. Тебе ли в молодости, в достатке предаваться унынию. Отчего не найдешь забавы себе? Молодости свойственно веселье, иной раз шалости, а ты всегда один и печален. Что с тобой? Почему не откроешься мне?
Барон вздохнул, отодвинул тарелку и опустил голову.
– Ужели ничто не прельщает тебя столь свойственное юному возрасту? Набрал бы из дворни парней и девок. Песни бы петь приказал, а ежели бы приглянулся кто!..
Тут баронесса закашлялась и смолкла, а барон, вспыхнув и с слезами на глазах, дрожащим голосом вымолвил:
– Неужто до вас дошли недостойные слухи? Неужто не поверите мне, что если бы недозволенное чувство и прокралось в сердце, так не позволил бы себе огорчить вас недостойным поведением?
При этих словах барон встал из-за стола, поцеловал матушкину руку и удалился на свою половину, оставив баронессу в немалом недоумении.
Продолжая тяжко вздыхать, вошел барон в свою комнату, погруженный в мрачное смятение, опустился в кресло и поставил ногу на скамеечку, дабы Филька-казачок расстегнул туфли и приступил к ночному туалету барина.
Каково же было не только изумление, но прямой ужас барона, когда вместо стриженого затылка Фильки у своих ног увидел белокурые косы Лушки, которая, став на колени перед креслом, расстегивала пряжку баронской туфли.
– Как решилась ты! – воскликнул барон фон-Кирилов не своим голосом. – Скорей, скорей беги отсюда. Иначе мы погибли.
Он вскочил и бросился к двери, но, увы, в ту же секунду зазвенел замок: кто-то запер снаружи дверь.
Как безумный, метался барон по комнате, а Лушка сидела на полу и без малейшего смущения и страха смотрела на барона.
– Беги, беги, – повторял тот, а она, улыбаясь, вымолвила:
– Зачем же бежать? Неужто столь противна вам?
– Как решилась ты на такую дерзость? – спросил барон, несколько пораженный ее спокойным видом и тоном.
– В полюбовницы к вам поставлена. Сам Павел Еремеич свели меня сюда и приказали, – сказала она с улыбочкой.
– Как? – барон даже сел на кровать от изумления.
– Да и от барыни на то приказ вышел, – отвечала девка.
– Луша, Луша! что ты говоришь, какой позор, как поруганы чувства наши чистые, – восклицал барон, а Луша, подползя по ковру к кровати, обнимала ноги несчастного влюбленного и вкрадчиво шептала:
– Какой же позор. Счастье-то какое. Так угождать вам буду, а от барыни подарки; вся дворня Лукерьей Спиридоновной величать будет, а уж я-то вас так утешу, так утешу. Довольны останетесь. Нельзя же воли маменькиной противиться, а они, видя печаль вашу, сжалились и осчастливить нас изволили. Пожалуйте ручку.
Она уже целовала руку беспомощно повисшую, снимала туфли и ловче Фильки справилась с прочей одеждой, все время ласково приговаривая. Барон молчал, не переставая тяжко вздыхать. Потом, быстро скинув с себя сарафан, Лушка задула свечу и, прижимая голыми руками к пышной груди своей огорченного все еще чем-то любовника, шептала:
– Разве не говорил, что любишь, так что же не поцелуешь.
На другое утро, встретив по обычаю барона у дверей, Еремеич пожелал доброго утра и, приложившись к руке, промолвил:
– Виноват я перед вашей милостью: не спросясь, Фильку отослал и нового спугу поставил вам.
Барон вспыхнул, но все же не без шутливости ответил:
– Ничего, Еремеич, в вину тебе не поставлю. Много усерднее новый слуга.
Когда же в предвечерний час сел барон к клавесинам, веселее запели ржавые струны. Нежно прозвенели куранты и семь раз склонялся томный пастушок к фарфоровой возлюбленной своей, и уже без всякой меланхолии наблюдал их любовную игру барон фон-Кирилов.
С. П. Б.Сентябрь 1913 г.









