Текст книги "Приговор"
Автор книги: Отохико Кага
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 66 (всего у книги 69 страниц)
– Он говорил на диалекте?
– Да, вроде как говорят на севере, в Ямагате, что ли…
– В Аките.
– А… Во всяком случае, такой диалект, что ничего не разберёшь. Да, что же это он говорил? Что-то вроде, ну всё, кранты, кранты… – Надзиратель зашёлся визгливым смехом и никак не мог остановиться.
В этот момент в конце коридора возникли трое. Два конвоира и один заключённый в резиновых сандалиях, по очкам можно было догадаться, что это Такэо Кусумото. Дежурный надзиратель мигом оборвал смех и, приняв важный вид, застыл в ожидании приближающейся процессии.
– Как искупался?
– Прекрасно! – Кусумото не сразу заметил Тикаки, заметив же, приветливо улыбнулся ему.
Порозовевшее после бани лицо казалось совсем молодым. В синем тренировочном костюме, поверх которого была наброшена тёмно-синяя куртка, он напоминал только что вернувшегося с соревнований спортсмена. И, что самое неожиданное, на лице его играла улыбка, такая радостная, словно ему привалила неожиданная удача. Невозможно было поверить, что этому человеку завтра предстоит умереть.
– Я пришёл, – начал Тикаки и, смущённо отведя глаза от стоящего перед ним заключённого, посмотрел на конвоиров, – потому что мне захотелось ещё раз тебя увидеть.
– Спасибо.
– Как ты себя чувствуешь?
– Спасибо, хорошо.
– Приступы повторялись?
– Нет. Как странно, я только сейчас сообразил, что больше ничего не было.
– Прекрасно. – Тикаки расплылся в улыбке. – Я хотел поговорить с тобой, но у тебя каждая минута на счету, так что я не стану тебя задерживать. – И Тикаки сделал знак глазами постовому, отпирающему дверь камеры.
– Ах да, – спохватился тот. – У тебя свидание. Тебя ждёт патер. Отец Пишон. Он что, иностранец?
– Доктор… – Тикаки, уже повернувшийся, чтобы уйти, остановился. – У меня к вам просьба. Зайдите, пожалуйста, ко мне. Я хотел бы напоследок поговорить с вами.
– Но… – Тикаки смущённо посмотрел на дежурного. Но тут же вспомнил, что как врач имеет право осмотреть своего больного, и последовал за Кусумото в камеру.
– Я на всякий случай закрою, – сказал дежурный надзиратель и плотно прикрыл за ними дверь.
Кусумото сидел перед Тикаки в почтительной позе, и тот чувствовал себя немного неловко.
– Когда у тебя прекратились приступы?
– Погодите-ка… – Кусумото задумался, чертя какие-то знаки на ладони. – В пятницу точно было два. Один незадолго до вашего прихода и второй ближе к вечеру. В субботу – один раз утром. Вот, пожалуй, и всё, больше ни одного приступа, я даже успел о них позабыть.
– Вот как… – Тикаки замялся, не зная о чём говорить дальше. Ему казалось, что перед ним совершенно другой человек, не тот, с которым он виделся позавчера. Смерть уже вошла в его плоть, и он перестал быть таким, как все. Каждый его вдох, каждый выдох, блеск глаз, особая белизна кожи – несли в себе весть о его завтрашней участи. В случае с Сунадой всё было иначе. Сунада боялся смерти. Тикаки отчётливо ощутил этот страх, когда тот укусил его за палец. А Кусумото был абсолютно спокоен. Именно это и приводило Тикаки в замешательство… В конце концов ему удалось справиться с собой.
– Меня поражает твоё спокойствие. В твоём страхе перед падением было больше… Как бы это сказать…
– Больше человеческого, – закончил Кусумото.
– Пожалуй. – Тикаки уставился на своего собеседника и с удивлением заметил, что в уголках его глаз собрались шаловливые морщинки.
– Это потому, что я достиг наконец самого-самого дна. В настоящий момент я нахожусь в предельно низкой точке, дальше падать некуда. Я и раньше вам говорил, что падение – это просто промежуточное состояние, стремительное движение к концу.
– То есть ты вплотную приблизился к той стороне?..
– Да, мне осталось сделать всего один шаг. У меня странное ощущение, будто я уже смотрю на этот мир глазами покойника. Конечно, это всего лишь иллюзия, что-то из области дзэнской мистики, и тем не менее я давно уже не чувствовал себя так уверенно, в такой безопасности. А всё потому, что уже достиг дна или, правильнее говоря, максимально приблизился к нему.
– Интересно, а что там, на той стороне?
– Пока не знаю. Мне представляется тьма, пустота, вечное молчание… Сегодня утром один человек мне сказал: «Для меня „там" – ужас как светло, здесь, у нас, куда как темнее», и я подумал: «А что, может, он прав?» Раз уж нет никакого средства узнать, как там на самом деле, может, лучше представлять себе, что тамошний мир залит ослепительным светом? Я не хочу сказать, что это что-то вроде пари Паскаля, и всё же…
– Скорее всего, там ничего нет, правда?
– Ну, этого я не знаю.
– И всё-таки, кроме пустоты, мне ничего не приходит в голову. Хотя само утверждение, что существует мир, в котором ничего нет, является парадоксальным. А может, этот наш мир покоится на пустоте? Тут на днях я шёл по коридору, и вдруг у меня возникло странное чувство, мне показалось, ещё немного – и пол развалится под моими ногами. Возможно, на меня повлияло то, что ты рассказывал о своём ощущении падения, но, так или иначе, я вдруг подумал – неужели даже здание тюрьмы, такое на первый взгляд прочное, построено на пустоте и едва удерживается на месте? Ещё миг, и оно развалится, бесследно исчезнет, и никто никогда не вспомнит, что когда-то здесь стояла тюрьма, страдали люди? А ведь так оно и будет. Все эти стены, решётки, такие для нас реальные, не более чем временные обличья, призраки, всплывающие из пустоты. Никакой прочности и надёжности в них нет.
– Я понимаю, что вы имеете в виду. Только я бы отнёс всё это не к будущему, а к настоящему, по-моему, логичнее считать, что это происходит прямо сейчас, прямо здесь.
– Разумеется, прямо сейчас, в данный момент.
– Тогда мы с вами мыслим совершенно одинаково. Я тоже постоянно размышляю об этом в последнее время. Я уверен, все эти стены, решётки, железные двери – не имеют никакого значения, они – ничто. Да и само это здание, тюремная структура, заключённые и надзиратели – всё это тоже не имеет никакого значения. Куда как важнее тот незримый мир, который обеспечивает существование мира зримого. Я всегда обращаю молитвы к тому, незримому миру.
– Молитвы… Это слово относится к числу тех, смысл которых мне непонятен. – И Тикаки неодобрительно сжал губы.
– Да? – На лице Кусумото на миг появилось растерянное выражение, но после минутного колебания он решительно продолжил: – В Библии сказано: «И незнатное мира и уничиженное и ничего не значащее избрал Бог, чтобы упразднить значащее». Человек молится в тот момент, когда становится не значащим. Вот и я молюсь перед той пустотой, о которой вы говорите.
– Но это ведь не совсем то, что называют небытие?
– Да, это другое. Нечто исполненное светлого покоя и абсолютно безразличное к этому миру. Самодостаточная, обладающая внутренней целостностью и полнотой тьма.
– Самодостаточная тьма? – Столь неожиданное сочетание поставило Тикаки в тупик, он уставился в пустое пространство перед собой, словно всматриваясь в эту самую тьму, но так и не сумел понять, что это такое. – Слишком мудрено, – честно признался он.
– Но ведь вы, доктор, находитесь совсем рядом с незримым…
– Не знаю, не знаю… – Тикаки покачал головой. – Но мне очень жаль, что я не познакомился с тобой немного раньше. Похоже, нам есть о чём поговорить.
– Мне тоже жаль, – задумчиво кивнул Кусумото. В этот момент приоткрылась створка дверного глазка. Послышался звук удаляющихся шагов.
– Что ж, мне пора. – Тикаки поднялся. «Может, сказать ему, что завтра я буду присутствовать на казни?» – подумал он, но не решился.
– Доктор, у меня к вам небольшая просьба, – сказал Кусумото, быстро приблизившись к Тикаки и почти обдавая его горячим дыханием. – Я больше года переписывался с одной студенткой. Не могли бы вы с ней как-нибудь встретиться, я был бы вам очень признателен.
– Хорошо, а кто она?
– Она студентка психологического факультета университета Д. В субботу она впервые приходила ко мне на свидание.
– Постой-ка. – Тикаки вдруг вспомнил девушку, которая подходила к нему на субботнем семинаре по криминологии. Студентка из свиты профессора Мафунэ. – Я ведь её уже видел. На университетском семинаре.
– Правда? – взволнованно спросил Кусумото, разом растеряв всю свою невозмутимость.
– Правда. Это вышло совершенно случайно. Но, знаешь, мир тесен, да и интересующихся криминологией не так уж много. Она сказала, что занимается проблемами социальной депривации и её психологическими последствиями, что переписывается с тобой, да, и ещё, что у тебя прекрасное чувство юмора.
– Правда? – По белой щеке Кусумото блеснув, скатилась слезинка. – Она правда так сказала? Простите, доктор. Это я от радости.
Никто никогда не говорил, что у меня есть чувство юмора, она первая. Первая и последняя.
– Очень славная девушка, большая, видно, шутница.
– Вы так считаете? – с ещё большим волнением сказал Кусумото и протянул приготовленный конверт. Он был адресован Эцуко Тамаоки. – Я не прошу вас ничего особенного ей передавать на словах, просто расскажите ей о том, что такое тюрьма, в письме ведь всего не напишешь.
– Хорошо. Я ей расскажу всё, что знаю. И вот ещё что… – Тикаки всё-таки решил, что должен это сказать. – Я завтра тоже там буду. Как твой лечащий врач.
Кусумото, не поднимая глаз, сжал руками колени. По его лбу несколько раз пробежала судорога. Тикаки испугался, что обидел его.
– Может, тебе это неприятно?
– Нет, что вы. – Кусумото поднял голову, его лицо сияло улыбкой. – Я рад. Я буду чувствовать себя увереннее, зная, что в момент смерти мной будет заниматься близкий мне человек.
– Нет, нет, я не буду выступать в роли медицинского эксперта. Я просто буду присутствовать.
– Ну и что. – Кусумото не погасил улыбки, язычком пламени освещающей его лицо. – Какая разница. Вы психиатр, будете заниматься моим психическим состоянием, за что я вам очень благодарен.
– Боюсь, у меня недостаточно опыта и способностей, чтобы заниматься твоим состоянием.
– Вовсе нет. Пожалуйста, доктор, не оставляйте меня, прошу вас. – Его улыбка, угасла, словно её задул ветер.
Тикаки отвёл глаза от лица своего собеседника, поднял его правую руку, лежавшую на колене, и взял в свои. Рука была полная и тёплая.
– Ну что ж, пора. – Тикаки встал и нажал кнопку сигнального устройства. Заскрежетал ключ, и дверь отворилась. Выходя, Тикаки оглянулся. Кусумото кивнул ему на прощанье, его тело странным образом съёжилось, он словно вдруг превратился в фигурку, сделанную из какого-то неорганического материала.
8
Понедельник, 7 час вечера
С утра дул южный ветер, и так было тепло, но ближе к полудню похолодало, словно время повернуло вспять к зиме. Зато дождь перестал, даже не верится, что утром лило как из ведра. На узком клочке белёсого неба – вот радость-то – мерцает звёздочка. Так и хочется погладить это славное пятнышко света, добравшееся ко мне из дальнего далека и преодолевшее на пути своём бесчисленные препятствия.
Меня внезапно перевели на первый этаж. Я теперь нахожусь в восточной части. Напротив какое-то здание и обзора почти никакого. Прямо перед окном слива, на ней несколько белых, как твои зубки, цветков.
Так вот, Эцуко, у меня для тебя печальное известие, пришло время нам с тобой прощаться. Утром мне сказали, что это произойдёт завтра, и весь день прошёл в каких-то бессмысленных хлопотах. Так всегда бывает: готовишься-готовишься к чему-то, а когда наступает решительный момент, откуда-то обязательно появляется масса неожиданных и неотложных дел. Я встречался с матерью, братом, патером Пишоном, патером Катамурой (это мой здешний, тюремный, духовник), наелся напоследок всяких вкусных вещей, ходил в парикмахерскую, в баню, писал прощальные письма всем, кто принимал во мне участие в последнее время, не успел оглянуться, а уже начало восьмого, всё оставшееся время принадлежит матери и тебе. Завтра ровно в восемь утра я покину камеру, это назначено на десять. Так что мне осталось жить всего пятнадцать часов.
На меня разом обрушилось слишком много разных дел, пришлось улаживать одно, другое, на это ушли все силы, и теперь я – как выжатый лимон. Очень хочется спать. Это самое ужасное. Ведь я надеялся провести эти часы с тобой.
Мать плакала. В письме, которое я отправил тебе сегодня утром (наверное, оно придёт одновременно с этим), я как раз писал, что у меня с матерью установились теперь доверительные отношения, и я счастлив. Да и она тоже. А как же иначе – внуки её обожают, брат приехал с женой из Парижа, а тут ещё и я (спасибо тебе) всё время в благодушном настроении… И вдруг раз – стрелка качнулась в диаметрально противоположную сторону.
Мне было так жалко маму, которая постаралась приготовить мне прощальное угощение, что судорога перехватила горло, и я не мог проглотить ни кусочка. Но потом наверстал упущенное и съел всё с большим аппетитом, не знаю, что уж на меня нашло. Может быть, просто проголодался? У меня было такое ощущение, что у меня вместо желудка – огромный мешок, способный вместить сколько угодно пищи. Тебе кажется, что в этом проявляется животное начало? Ты права, я и сам так считаю.
Плоть есть плоть, она даже в такие моменты заявляет о себе. Хочется есть, хочется спать – причём даже сильнее, чем в обычное время. Впрочем, и дух не отстаёт – ведь я до сих пор не в силах поверить, что завтра всё для меня кончится. Разумеется, я знаю, что мне осталось пятнадцать часов. Но, игнорируя отсчитываемое часами время, представляю себе цветущую сакуру или нашу новую встречу… Представляю как нечто вполне возможное. Чуть зазеваешься, и дух устремляется в будущее, нанизывая одно желание на другое. Я твержу себе: завтра утром твоё время оборвётся, это непреложный, реальный факт – оно оборвётся, как только стрелка на здешних, очень точных, часах дойдёт до определённой отметки.
Как же я устал. Пожую-ка яблоко, которое принесла мама. Интересно, что это за сорт? Красное с жёлтыми полосками. Или, если наоборот – по жёлтому фону – расплывчатые красные пятна, а поверх – светлые крапинки – точь-в-точь кунжутные семечки. И так приятно пахнет! Яблоко такое упругое, в нём столько жизненной силы, что меня бросает в дрожь, я пьянею от его аромата.
Гладкая кожица яблока – как женская грудь, с восторгом ласкаю её губами. Вонзаю в яблоко зубы – от кислоты тут же начинает пощипывать нёбо, а от сладости расслабляются напряжённые мускулы языка.
«Эцуко!» – зову я. И представляю себе, что ем тебя. Но ты не отвечаешь. И молча исчезаешь в моём желудке.
Камеру затягивает зыбкий туман сонливости. Рот ежеминутно раздирает зевота, и я говорю себе, говорю как можно громче:
– Как это понимать? Ведь ты хотел вообще не ложиться, а сам клюёшь носом. А кто собирался провести оставшиеся часы с пользой? Так у тебя ничего не выйдет!
– С пользой, говоришь… – отвечает моё другое «я», посмеиваясь. – А, собственно, с какой пользой? Что ты вообще теперь можешь?
– Ну, хотя бы написать письма.
– Письма? – пренебрежительно смеюсь я. – А какой в этом смысл?
– Ну, кое-какой всё же есть, – оправдываюсь я. – Обычные письма, признания человека, находящегося на пороге смерти и неспособного понять, что это такое, всякие там пожелания.
– Ну и зачем это нужно?
– Да ни за чем.
– Тогда смешно говорить о какой-то там пользе.
– Да я и без тебя знаю.
– А если знаешь, то ложись и спи. В конце концов, сон – естественное человеческое состояние. Полная пассивность, избавление от мучений, предвосхищение смерти…
– И всё же… – Я перебираюсь из «европейской комнаты» в «японскую» и начинаю мерить её шагами. И без того небольшое пространство забито картонными коробками. Три шага – стена, три шага – стена, три шага – окно, три шага – железная дверь. Всё быстрее, быстрее, так, что начинает кружиться голова, пытаюсь прогнать сонливость. Тут, посмотрев на меня со стороны, возмущается моё второе «я»:
– Прекрати! Как не стыдно!
– Но ведь… – Я продолжаю кружить по камере, однако постепенно замедляю шаги и наконец останавливаюсь. От стыда дыхание делается горячим. Стыд расширяет кровеносные сосуды мозга. Неужели мне так и не удастся выйти за рамки стереотипного поведения приговорённого к смерти? Повинуясь инстинкту, загнанным зверем мечусь по добротной «спецкамере для приговорённых к смерти». Точно так же, как многие другие, проводившие здесь ночь перед казнью.
Беру Библию и, зажмурившись, наугад открываю. Впиваюсь взглядом в подчёркнутые красным карандашом строки:
«Ибо пред очами Твоими тысяча лет, как день вчерашний, когда он прошёл, и как стража в ночи».
Вчитываюсь. В душу нисходит покой. Слово – это всё. Всё может исчезнуть, но Слово не исчезнет. В конце было Слово. А я едва не утратил Слово. Завтра я умру. Трава засыхает, цветы блекнут. Люди умирают. Мать тоже умрёт. Умрёт и Эцуко. Это реальность, которую можно выразить только Словом. Я сел и начал писать. Крупными знаками, специально для матери.
Мама, было тепло, а теперь похолодало. Зато дождь кончился, прояснилось, и это очень приятно.
Думаю, ты сейчас гостишь в доме на холме Тэндзин. Наверное, чувствуешь себя немного не в своей тарелке, ведь в присутствии внуков обо мне не очень-то и поговоришь, да? А впрочем, нет, скорее всего, ты вместе с Макио вернулась в Хаяму. Для тебя ведь самое важное – слышать шум моря, правда?
Так приятно было видеть тебя сегодня и массировать тебе плечи! Мне хотелось делать это ещё и ещё.
Ты такая маленькая. Раньше во время свиданий ты всегда казалась мне крупной. Интересно, почему? Может потому, что рядом с тобой я ощущаю себя ребёнком?
Мне было грустно видеть твои слёзы. (Что, ты опять плачешь?) Я плохой сын, я не должен заставлять тебя плакать. Прости.
Спасибо, что все эти долгие годы – пятнадцать лет это ведь не шутка – ты приходила ко мне. Я принял святое крещение, когда мне было двадцать шесть, а сейчас мне тридцать девять. Через два месяца исполнилось бы сорок.
Сорок лет! Такое ощущение, что я жил очень долго, но всё равно в два раза меньше тебя, правда? Совсем малыш.
Завтра твой тридцатидевятилетний ребёнок, так и не повзрослев, уйдёт в вечность. Люби его всегда-всегда, хорошо?
Все свои вещи я посылаю тебе. И фигурку Богоматери, и письма, и книги, и одежду, и ногти и волосы – всё-всё. Всё моё имущество вместилось в три картонные коробки. Немного, правда? Как раз для могилы.
Ну, полно, не плачь больше! Моя душа всегда будет рядом с тобой, не грусти.
Тикают часы. Восемь. Неправдоподобная тишина. Я слышал, что в этом отсеке много революционно настроенных студентов, но никаких криков пока не слышно.
Как нервно стучат часы – бом-бом-бом-бом… Мне всегда представлялось, что они должны безмятежно тикать – тик-так, тик-так, тик-так…
Бом-бом-бом – это будильник. Мне его дали в воспитательном отделе. Секундная стрелка с чудовищной скоростью состругивает остатки моей жизни, стружки летят во все стороны.
Все часы, какие только есть в мире, идут, отсчитывая время. Поблёскивают бесчисленные стрелки, бесчисленные кинжалы рассекают живую плоть, стонут от боли бесчисленные люди. Бом-бом-бом-бом… Слишком сильная вибрация перерастает в подземный гул, и всё, что находится на земле, постепенно начинает разрушаться. И тюрьмы, и пирамиды, и высотные здания торговых кварталов, и старинные храмы Хорюдзи, и дом Икуо на холме Тэндзин… Всё обращается в руины. Разваливается и исчезает, как смытый волной песчаный замок.
Бом-бом-бом-бом – мой будильник звучит в унисон с часами всего мира.
Восьмиугольные часы с маятником в нашей гостиной в Хаяме, синенькие часики на руке Эцуко, часы на тюремной башне, часы начальника тюрьмы, зонного, надзирателей, часы в помещении для казни, соревнуясь друг с другом, отсчитывают время. Приложу-ка ухо к стене. Журчанье воды, дыхание города… И отчётливое тиканье часов. Естественно. Ведь это узилище сложено из часов. И такие узилища разбросаны по всему миру…
Кажется, уже… ночь? Ночь изгнана за пределы бетонных стен светом ртутных ламп, она – всего лишь крошечная звёздочка, мерцающая в молочно-белом небе, повисшем над рекламной колонной и противоположным корпусом, небе, опоганенном выбросами световых отходов города. Пренебрегаемая всеми, тускло-жёлтая, словно лампочка карманного фонарика, эта звёздочка на самом деле является могущественной властительницей царства ночи, она смеётся, глядя из своих владений вниз на землю. Люди вон из кожи лезут, чтобы изгнать ночь, – никакой ночи нет и не может быть – провозглашают они. Но это всего лишь обман чувств, иллюзия, которую разрушает существование одной этой звёздочки.
Ночь, вселенская ночь. Самодостаточная полнота тьмы. Обладающая внутренней целостностью кромешно-чёрная ночь. Доктор Тикаки считает, что пустота это когда ничего нет. Он ошибается. Сегодня утром, перед тем, как меня вызвали к начальнику тюрьмы, я читал «Святого Иоанна Креста». «Душа – словно дощечка гладкая и чистая, на которой ничего не написано». Но ведь это и есть тьма. «Прохождение через тёмную ночь умертвления желаний и изжития склонностей ко всем вещам необходимо для души, чтобы могла она дойти до единения с Богом. Ибо привязанности, которые душа питает к творениям, перед Богом суть густая мгла, которая так окутывает душу, что, пока не освободится от неё, не будет пригодна к тому, чтобы мог её осветить и объять настоящий свет Божий». Тёмная ночь души вовсе не миниатюрное пустое пространство, вроде камеры-обскуры. Она огромна, а присутствие Бога придаёт ей полноту. Пространство души больше, чем вся Вселенная. «Господи, я не обнаружил Тебя вне себя самого. Ты всегда был внутри, а я, грешный, ошибался и искал тебя снаружи».
Даже если ты попал в узилище, сложенное из часов, даже если мир вокруг тебя рушится, даже если надеждам твоим не суждено сбыться, ты не должен терять голову. Этим ты только навредишь себе. Боже, пошли мне покой. Гефсимания, кровавый пот… Наполни, Господи, тьму светом.
Написал матери шесть страниц и снова – к тебе на свиданье. Около девяти часов. Время летит с чудовищной скоростью. Раз – и всё уже в прошлом.
Так и не удалось окончательно побороть сонливость. Стоит чуть-чуть расслабиться, тут же засыпаю. Даже постели не стал стелить, решив, что сегодня вообще не буду ложиться. Но теперь передумал. В конце концов, можно и заснуть, если этого требует естество. Хочется во всём быть естественным.
Стало темно. В девять часов уменьшают накал ламп. Я уже привык к этому, полумрак не мешает мне писать письма. Звучит мелодия «К Элизе». Это сигнал к отбою, но сегодня я вправе его проигнорировать.
Я хочу подарить тебе чётки. Я получил их от матери в день моего Крещения. Пошлю их в одном конверте с этим письмом.
Мы с тобой так и не успели поговорить о вере. Но, наверное, это и к лучшему. Мы ведь сначала люди, и уже потом – верующие, поэтому хорошо, что в первый раз мы встретились просто как человек с человеком. Но знаешь, ведь ты, сама того не подозревая, изменила моё отношение к религии. И теперь, когда подошёл мой срок, я хочу сказать тебе об этом и от всего сердца поблагодарить тебя.
Когда я опубликовал «Ночные мысли», один человек отозвался обо мне так: «Вера автора носит слишком рациональный характер, именно поэтому он и совершил столь жестокое и хладнокровное преступление». Помню, тогда эта оценка привела меня в отчаяние, я никак не мог согласиться с ней, всё моё существо было против, но теперь я знаю, что тот человек был прав. Отец Шом убедил меня в том, что любое преступление есть зло. Благодаря ему я понял, сколь мелки и жалки идеи уже известного тебе седовласого С., рассматривающего любое преступление как противодействие социальному злу, то есть как революционную акцию, понял, что подобная трактовка зла опасна и неприемлема. Я понял, что та женщина, которую я встретил в одном из баров Киото перед самым арестом, мыслила куда более здраво, чем С. Она была совершенно необразованная, работала официанткой, но искренне верила в «боженьку» и сумела преподать мне основные положения христианского учения. До сих пор прекрасно помню её слова: «Твоё тело принадлежит не только тебе». Я написал о ней в своих записках «О зле». Да, кстати, чуть не забыл. Записки «О зле» я дарю тебе. Потому что одна ты способна правильно понять меня. Я распорядился, чтобы тебе их потом переслали. Надеюсь, читая их, ты посмеёшься над «глупым Такэо» и скажешь – «Неужели он когда-то был таким?» Эти записки – что-то вроде исповеди, моя беда в том, что я много читал, много слышал о любви, неоднократно произносил это слово, но сам никогда в жизни никого не любил, и не знал, что это такое. Например, я не мог полюбить мать. И представляешь, после того как я начал переписываться с тобой, всего за какой-то год мать стала мне близким человеком. Я полюбил её, научился любить, даже не успев понять, что во мне изменилось. Теперь я произношу слово «любовь» без всякого внутреннего замешательства. И я могу сказать со всей определённостью – я узнал, что такое любовь, благодаря тебе. Благодаря тому, что в моей жизни появилась ты, женщина, которая умеет верить и любить, не мудрствуя лукаво и не стараясь постоянно самоутверждаться, женщина, абсолютно не способная на предательство. Хоть я и жил в два раза дольше тебя, хоть и прочёл куда больше книг и многое повидал, но я никогда не встречал людей, умеющих любить чистой, простодушной любовью, и думал, что их вообще не существует.
Если говорить высокопарно, в стиле моих писем к сестре Кунимицу, то можно сказать, что непременное условие любви – радость. Любой человек обречён на страдания. Но, как бы он ни страдал, настоящая любовь это не та, когда он в отчаянии цепляется за Бога. Настоящая любовь всегда приносит радость, без радости она немыслима. Поскольку ты не сестра Кунимицу, то у меня нет нужды вводить слово «любовь» в кавычки, ограничивая его смысл. Ведь ты любишь, не размышляя.
Как-то, кажется во втором своём письме, ты написала о «булавке святой Терезы». Когда сёстры облачали святую Терезу в монашеское платье, одна из булавок вонзилась ей в тело и ранила её до крови, она же не стала жаловаться и молча терпела. Автор её биографии до небес превозносит её терпение, считая его проявлением истинной любви, у меня же этот эпизод вызывает большие сомнения, я не очень уверен, что страдания, которые причиняла ей эта булавка, подкреплялись естественной радостью любви. Мне почему-то кажется, что настоящая любовь проявилась бы несколько иначе – ну, например, она бы закричала: «Эй, погоди, больно!» – и расхохоталась бы вместе с сёстрами.
Хорошо, что ты не стала брать пример со святой Терезы и повела себя более естественно, а именно в первом же письме чистосердечно призналась, что читала книгу «Десять приговорённых к смертной казни». С этого, собственно, и завязалась наша переписка. Поскольку я с самого начала предстал перед тобой как убийца, мне абсолютно нечего было от тебя скрывать. И когда я писал тебе, я мог оставаться самим собой. За это я тебе искренно благодарен. Спасибо.
Каким же чудесным подарком судьбы была для меня наша позавчерашняя встреча! Я счастлив, что ты на неё решилась! Хотя до сих пор не могу понять почему! Но мне так хотелось хоть одним глазком взглянуть на тебя! Ты оказалась очень красивой, точно такой, как рисовало моё воображение! Наверное, мне следует написать что-нибудь просветлённое, вроде того, что я исполнен смирения и готов безропотно принять свою участь, но, хотя отчасти я и шагнул уже в новую жизнь, мне всё равно жаль, что я никогда больше тебя не увижу, никогда не прилетят ко мне твои милые пташки-весточки, никогда ты мне ничего не нарисуешь и не расскажешь о Юнге и игре на фортепьяно.
Завтра утром я надену подаренный тобой тренировочный костюм, а сверху – пиджак и брюки. Местное начальство наверняка будет шокировано – ну и вырядился! – но я всё равно так оденусь и, как положено спортсмену, пойду с высоко поднятой головой, гордясь своей избранностью.
В карманы положу фотографию матери и твоё последнее письмо. Да, и ещё твоих кошечек. Они сейчас передо мной, и вид у них самый жизнерадостный. Нахалке Задаваке я только что показал язык. Ну как, Задавака, составишь мне компанию?
После того как я уйду, люди, наверное, долго ещё будут перемывать мне косточки. Вроде студентов-медиков в анатомичке – вскрывают труп и ну выворачивать внутренности наизнанку. Психиатры станут приводить меня в пример как преступника-психопата, религиоведы – обвинять в излишне рациональном подходе к религии, а остальные будут просто радоваться – ну как же, отпетый негодяй получил наконец по заслугам. А потом, пошумев некоторое время, все обо мне забудут. В истории нравов послевоенного общества убийству в баре «Траумерай» будет посвящено самое большое две или три строки, и это будет всё, что от меня останется. Ну и ладно, я не в обиде. Я буду счастлив, если останусь в памяти мамы и в твоей памяти, о большем я и не мечтаю.
Пожалуйста, вспоминай обо мне иногда, ладно?
Скоро ты закончишь университет и поступишь на работу в психиатрическую клинику. Прошу тебя, постарайся скрасить жизнь этим обездоленным людям. Надеюсь, там найдутся психиатры, у которых будет чему поучиться. Психиатры тоже ведь разные бывают. Взять, к примеру, профессора Сёити Аихару, который возглавляет клинику
Мацудзава и был назначен экспертом по моему делу, он прирождённый учёный, человек исключительно основательный и деятельный. В его клинике я имел дело с другими психиатрами, но все они ему и в подмётки не годились. У нас в тюрьме тоже есть психиатр, его зовут Тикаки. Он осматривал меня совсем недавно, когда у меня начались приступы головокружения. Он ещё молодой, но хорошо меня понял, что было очень приятно. Может, ты когда-нибудь встретишься с ним и сможешь расспросить обо мне и о тюрьме.
И ещё, было бы просто замечательно, если бы ты познакомилась с моей матерью. Я сейчас ей напишу о тебе.
Ой, уже одиннадцатый час. Мне сегодня дали часы.
Как же хочется спать! Где-то звучит песенка, которую обычно исполняют в день праздника девочек. Он совсем уже скоро. У меня нет сестёр, поэтому мне неведома радость приготовлений к этому празднику, когда достают кукол, расставляют их… Но песню я очень люблю.
Хочется спать, но ещё некоторое время я не буду ложиться, напишу матери, потом опять тебе, буду писать сколько смогу, мне хочется оставить вам письма, в которых я буду жить и разговаривать с вами. Матери и тебе мне писать легко, не надо готовиться, знай пиши обо всём, что только приходит в голову.
Светлый луг, заросший мискантом. Оказывается, на дне, на самом дне ночи, в преисподней, есть место, где так светло. Белые, похожие на снежные сугробы, куртины тянутся вдаль. Прекрасное кладбище, надгробий нет, да их и не надо, души в нетронутом виде воплотились в белые метёлки мисканта. Я совсем ещё маленький, мама тянет меня за руку, я ковыляю по золотистой траве, а в воздухе, как пух от одуванчиков, носятся души. Вспомнил. В детстве мама водила меня на могилу отца, куда-то на окраину Токио. В то время я ничего ещё не понимал и мир для меня был полон света.