Текст книги "Приговор"
Автор книги: Отохико Кага
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 69 страниц)
Переехав в другое место, Сунада снова пристроился в какую-то лавку. Как только обнаружилось, что он страдает ночным недержанием мочи, он снова стащил всю выручку и сбежал. Постепенно это стало его обычным образом жизни: пока у него были деньги, он жил, переезжая с места на место, как только они кончались, устраивался работать в какую-нибудь лавку. Через несколько лет он превратился в самого обычного вора-рецидивиста.
– Не выношу снег. У нас в деревне его выпадало метра на два. – И Сунада ребячливо затряс головой.
– Зато в школу, небось, можно было ходить на лыжах, – сказал Нихэй.
– На лыжах? – Сунада ухмыльнулся, смерив презрительным взглядом каланчу-надзирателя. – Ну, это забава для богатых.
Тут снова налетел ветер и снег закружился в воздухе. Даже в коридор залетела горстка снега. Верхняя часть окна была открыта.
– Эй, знаешь, это дурь, конечно, но, может, позволишь мне подержать в руках снег?
Нихэй и его напарник переглянулись. Старик кивнул.
– Давай, – сказал Нихэй, – но только по-быстрому.
– Можно? Спасибо. – Сунада хлопнул в ладоши, как в синтоистком святилище, потом молитвенно сложил руки перед грудью и склонил голову. Его лицо сияло от радости совсем как у ребёнка, который получил долгожданный подарок.
– Неужели для тебя это такая радость? Вот уж и впрямь житель снежного края, – сказал Нихэй. – Я сейчас тебя выведу, только с одним условием, ладно? Обещай, что не станешь вопить как резаный, как давеча на спортплощадке. Здесь кругом больничные палаты, и мне вовсе не хочется оказаться в дурацком положении.
– Хорошо, хорошо, что я – не понимаю…
– Ну ладно, поверю тебе на слово, – вздохнул Нихэй и, обращаясь к молодому конвоиру Такэо, сказал: – Идите дальше одни.
– Пожалуйста, – обернулся Такэо к Нихэю, – нельзя ли и мне…
Лицо Нихэя исказилось недовольной гримасой, но он заставил себя улыбнуться.
– Не положено. Я не могу выпустить во двор вас обоих. У меня нет на это разрешения начальника службы безопасности.
– Слушаюсь. – Такэо покорно опустил голову.
– Пошли, – резко скомандовал молодой конвоир. Он явно рассердился на Такэо за то, что тот, проигнорировав его, своего непосредственного начальника, обратился с просьбой к Нихэю.
– Слушаюсь. – На этот раз Такэо покорно склонил голову перед молодым конвоиром. Юноша был прекрасно сложен, его гладкие, ещё не знавшие бритвы – ему явно не было и двадцати – щёки казались в снежном сиянии особенно белыми.
– Погодите, – позвал Сунада. – Прошу вас, это моё последнее в жизни желание. Позвольте и Кусумото выйти! Ведь что он, что я… Я уйду завтра, но и у него впереди всего ничего. Когда ещё ему удастся потрогать снег?
Нихэй прищёлкнул языком. Юноша конвоир истерически заорал:
– А ты молчи, тебя не спрашивают!
Однако за Такэо вступился пожилой надзиратель:
– А почему бы и нет? Что тут такого?
Нихэй кивнул, и молодой захлопнул рот.
По лестнице они спустились вниз к кабинету дежурного врача и лаборатории. Нихэй, ловко орудуя большим ключом, отпер железную дверь в конце коридора. Мгновенно на всю компанию обрушился порыв холодного ветра. Сунада прямо в резиновых сандалиях вышел во дворик, внезапно подпрыгнул и, схватив со стрехи горсть снега, запихнул его в рот.
– М-м-м, ну просто объедение!
Потом обеими руками он стал хватать снег прямо с земли и жадно пожирать его.
– Ну и вкуснотища! Прямо слеза прошибает, – говорил он, прижимая к глазам тыльную сторону руки. Слёзы, смешанные со снегом, блестели на его щеках.
– Я, конечно, терпеть не могу этот чёртов снег, но когда я сидел один-одинёшенек с пустым брюхом, я часто им подкреплялся. И вроде бы делалось легче.
– Вот сегодня небеса и подсыпали снежку специально для тебя, – ощутил пожилой надзиратель.
– Да, это уж точно. Как, папаша, не желаете попробовать? – И Сунада стряхнул себе в пригоршню снег с ветки.
– Да нет, пожалуй. А ты ешь сколько хочешь.
– Нет, в меня больше не лезет. Пора и восвояси. Выпью свои пилюли и прохраплю до утра.
Сунада потянулся и зевнул. Вид у него и в самом деле был сонный.
– Ну и крепкий же ты парень! Тебе и таблеток никаких не надо, – весело сказал пожилой надзиратель.
– Да, что-то меня совсем разморило. – Сунада потряс плечами и ещё раз широко зевнул. На глазах у него выступили слёзы и дорожками побежали по щекам. А может, он просто заплакал и, чтобы скрыть это, сделал вид, будто его одолела зевота.
– Эй, Кусумото, а давай в снежки? – вдруг пришло в голову Сунаде.
– Ну-у, – неопределённо протянул Такэо. Во дворик выходили окна больничных палат, в них маячили прильнувшие к стеклу и наблюдавшие за ними пациенты, к тому же полагалось получить разрешение у конвоира. Тут ему прямо в лицо попал брошенный Сунадой снежок. Лицо сразу же словно заледенело, рядом послышался смех Сунады.
– Можно поиграть? – спросил он у молодого конвоира. Тот взглянул на Нихэя.
– Да ладно, пусть поиграют, – кивнул пожилой надзиратель. По его лицу расплылась широкая улыбка, и он ещё раз кивнул:
– Играйте, играйте.
Такэо выскочил во дворик. В спортивные тапочки сразу набился снег, и носки промокли. Заледеневшие ноги слушались плохо. К тому же два снежка, пущенных Сунадой, попали ему за шиворот, и тающий снег ручейками побежал по спине.
– Ну, погоди! – весело воскликнул Такэо.
Он подхватил снег с земли, и пальцы тут же свело от холода. Снег был пушистым и разваливался, слепить снежок не удавалось. Подхватив горсть снега, он бросил его и попал Сунаде в плечо. Они начали забрасывать друг друга снегом и, разгорячившись, веселились как дети. Сунада метал снежки сильно и точно, и скоро Такэо был весь в снегу. Внезапно он осознал, что оказался в том же положении, в каком совсем недавно был Тамэдзиро, когда Сунада бросал в него мячом. Ему вспомнилось, как Андо сказал тогда:
– Ну, конец этому говнюку Тамэдзиро. Гляньте-ка. Да ему просто дыхалки не хватит.
– Сдаюсь! – крикнул Такэо. Тут его с головой накрыл огромный ком снега, и он задохнулся.
– Сдаюсь! – снова закричал он, а Сунада хрипло заорал:
– Я тебе сдамся, попробуй только! Нет! Давай ещё!
– Больше не могу. Да не могу я, понятно?
– Я тебе покажу «не могу»! А ну защищайся, сукин ты сын! – И Сунада кинулся на него. Его налитые кровью глаза придвинулись совсем близко. Резко запахло потом. Побагровевшие щёки свисали как два кровяных мешка, лицо пересекала безобразная трещина шрама. Внезапно Такэо стало страшно. Он понял, что чувствовали женщины, когда на них нападал Сунада. Безудержный напор, противостоять которому невозможно. Будто к тебе тянет щупальца огромная раковая опухоль, от которой не спастись. В мозгу внезапно возникло слово «зло». Воплощением его было тело Сунады.
– Кончай выпендриваться! – злобно сверкая глазами, крикнул Сунада.
– Я же сказал – сдаюсь. – Такэо отвернулся и двинулся было к стоявшим у стены здания надзирателям, но тут же его шея оказалась зажатой как тисками.
– Отвали! – задёргался Такэо, пытаясь высвободиться.
– Ах ты сукин сын, кому говорю, стой! – В голосе Сунады появились угрожающие нотки.
Такэо сильно двинул ему локтем в живот, и, когда тот невольно отпрянул, пустился наутёк. Сунада бросился было за ним, но поскользнулся и шлёпнулся в снег, взметнув облако снежной пыли. Надзиратели захохотали. Поднявшийся на ноги Сунада злобно усмехнулся, но в следующий миг тоже взорвался оглушительным смехом. Один лишь Такэо не утратил настороженного выражения на лице и молча наблюдал за корчащимся от смеха Сунадой.
Тюремная синяя роба Сунады совсем промокла, из рукавов капала вода. С каждым приступом смеха её количество увеличивалось.
– Ладно, пошли, – сказал пожилой надзиратель. – Эй, Сунада, смотри не простудись, а то ещё заболеешь.
– Да, это мне ни к чему, – весело откликнулся Сунада. – Что ни говори, а здоровье прежде всего.
Отперев дверь, Нихэй сделал рукой знак:
– Сунада!
За ними вошёл Такэо.
Они снова поднялись на второй этаж и через ещё одну дверь в самом конце коридора вышли в длинный и широкий – в десять с лишним метров шириной – Большой коридор. Справа было шесть выходов, засранных железными решётками, каждый вёл в свой корпус. Подойдя к четвёртому, Нихэй вытащил ключи. Если считать от дворика у медсанчасти, это была уже третья запертая на замок дверь на их пути. А если прибавить ещё и дверь в камеру, то можно сказать, что и четвёртая. «Интересно, а сколько всего таких дверей надо преодолеть на пути из внешнего мира к камере?» – подумал Такэо. По крайней мере пять. Да нет, наверное, гораздо больше.
Вот за ними заскрежетал замок решётки, которая почему-то показалось ему сегодня особенно прочной, и они очутились в коридоре, куда с обеих сторон выходили жёлтые двери камер, расположенных на одинаковом расстоянии друг от друга. Это и есть нулевая зона. Посередине коридора тянется вентиляционное отверстие, и сквозь металлическую сетку, натянутую на него с целью предотвратить возможные попытки самоубийств, виден первый этаж, имеющий совершенно такое же строение. Аналогичное вентиляционное отверстие, забранное металлической сеткой, идёт и по потолку, сквозь него виден третий этаж. То есть с того места, где стояли Такэо и его спутники, просматривались все три уровня расположенных друг над другом камер. Правильность железобетонной конструкции, видной как бы в разрезе, всегда производит сильное впечатление на того, кто впервые знакомится с упорядоченностью тюремной жизни.
Символом этой упорядоченности являются этажные надзиратели, они сидят за расположенными в центре каждого коридора высокими столиками с чуть наклонной верхней доской, делающей их похожими на кафедру проповедника в католической церкви. Эти столики называются постами (на втором и на третьем этажах они помещаются на специальных мостках, перекинутых через вентиляционное отверстие). Как правило, постовыми назначаются опытные старшие надзиратели, но иногда попадаются и новички, среди которых есть совсем молодые. Так или иначе, эти постовые надзиратели представляют собой низшую ступень тюремного руководства, они непосредственно надзирают за арестантами и осуществляют контроль на местах. Над ними, поднимаясь всё выше и выше, достигая совершенно недоступных, как если бы они находились на небесах, высот, располагается целый ряд тюремных руководителей: начальник зоны, начальник службы безопасности, начальник канцелярии, начальник тюрьмы, начальник районного управления исправительных учреждений, начальник главного управления исправительных учреждений и, наконец, министр юстиции. Постовые надзиратели находятся на самой нижней ступени этой уходящей в недосягаемую высоту лестницы – ниже их только заключённые, – и они очень болезненно переживают тот факт, что и сами находятся за решёткой, а следовательно, мало чем отличаются от заключённых.
Склонившийся над какими-то бумагами, разложенными на столике поста, старший надзиратель Таянаги поднял голову. Молодой конвоир подтолкнул Такэо направо. Камера Сунады располагалась с левой стороны, у поста они должны были расстаться.
– Что ж, пора. – Прощаясь, Сунада поднял руку. Не успел Такэо помахать ему рукой в ответ, как тот уже скрылся в своей камере. За ним поспешили Нихэй с пожилым конвоиром.
К Такэо, стоявшему у двери своей камеры, подошёл, позвякивая связкой ключей Таянаги. Четвёртая (нет, правильнее сказать пятая, а может быть, и шестая) дверь отворилась, и Такэо вошёл в тесную, тёмную, похожую на нору камеру.
6
Войдя, он тут же расстелил матрас и рухнул на него. Поскольку он получил разрешение на постельный режим, в его поведении не было ничего противозаконного, но всё-таки по привычке он чувствовал себя неловко, словно делал что-то недозволенное.
Вытянувшись на матрасе, он ощутил, что усталость разлилась по всему телу вплоть до кончиков пальцев. Мочевой пузырь готов был лопнуть, но ему не хотелось вставать, чтобы помочиться, так бы и лежал не двигаясь до скончания веков.
Он закрывает глаза. Тишина. Падает снег. Падает и где-то там, внизу, превращается в бесчисленные бледные трупы, которые тонут один за другим, исчезают. Падает куда-то на дно, где сгущается тьма. Бездонная, непостижимая тьма.
Из трещины сочится свет. Однажды что-то там треснет, расколется, как яичная скорлупа, и возникнет новый, иной мир. Пока Такэо думал об этом, трещина вдруг отодвинулась. Повинуясь законам перспективы, она подалась назад вместе со сжавшейся вдруг стеной и стала частью четырёхугольного потолка. За металлической сеткой сияла обнажённая электрическая лампа. Сегодня её зажгли днём, значит, на улице темно.
Вот если бы однажды стена действительно треснула, а в трещину просунулась бы чья-то большая рука, чтобы вытащить меня отсюда, как птичку из клетки… Конечно, я понимаю, что это невозможно, и всё же не могу не молиться, чтобы это свершилось. Впрочем, молиться – слишком сильно сказано, на самом деле я веду себя скорее как ребёнок, загадывающий желание. Но разве можно смеяться над нищим малюткой, который молит Бога послать ему конфетку? Я этот малыш. Я слаб и наг.
«Если птичка помрёт, мне тоже конец». Ота совсем на этом помешался. Слаб и наг. Книга Иова, двадцать первый отрывок первой главы. «Наг я вышел из чрева матери моей, наг и возвращусь». Ота совсем помешался на свой птичке: «Ах, она вот-вот испустит дух. Это конец. Если она помрёт, мне тоже конец, это уж точно». Плачет, и его выворачивает наизнанку. «Что-то в нём надломилось», – говорит Какиути. А мне смешно. Не могу удержаться от смеха.
Этот Какиути, этот тщедушный плотник-поэт, почти всегда молчит и всё о чём-то думает, о чём неизвестно, но стоит ему заговорить – его уже не остановишь. Как-то они поспорили с Коно о том, есть Бог или нет. Впрочем, на самом деле предмет спора был не столь примитивен. Начал Коно.
– Даже если исходить из того, что Бог есть, – заявил он, – что важнее – любовь к Богу или любовь к людям?
– Ты говоришь о совершенно несопоставимых вещах, – мирно ответил Какиути.
Коно разозлился. Он человек вспыльчивый.
– Ты хочешь сказать, что любовь к Богу превыше всего? Понятно!
Какиути ответил по-прежнему миролюбивым тоном:
– Для того чтобы любить людей, нужны какие-то основания или что-то вроде того. Вот ты почему любишь людей?
– А просто так, без всяких причин. Люди – это движущая сила для строительства нового мира. Вот и всё.
– Но только по этой причине невозможно любить людей. Ты что же, готов ради людей пожертвовать собственной жизнью?
– Ну, в общем, да.
– И в основе этого желания – твоя любовь к живому организму, который именуется человеком?
– Ну, вроде бы…
– Значит, получается, на первом плане у тебя любовь к живому: ты ценишь жизнь, дорожишь ею? Или я не прав?
– Погоди-ка. Как-то странно получается. Где-то есть логическое противоречие! – резко закричал Коно.
Его седые волосы, и без того торчащие в разные стороны, встопорщились ещё больше, вытаращив глаза, он впился злобным взглядом в Какиути. Тот ответил на этот взгляд обычной своей улыбкой.
Какиути, так же как и Тёскэ Ота, родился в Нагано, они земляки, но, в отличие от Тёскэ, он не особенно любит говорить о своей родине. Однажды к нему на свидание пришла мать и принесла яблоки, которыми он поделился со всеми обитателями нулевого корпуса. Каждый получил по яблоку. Адам и Ева. На столике из матраса по-прежнему лежит открытая Библия. «Первое соборное послание святого апостола Иоанна, глава 4».
В любви нет страха… боящийся не совершенен в любви.
За проволочной сеткой сияет обнажённая лампочка. А ведь до вечера далеко. Ещё и обеда не было, а такое ощущение, будто давно прозвучал сигнал предварительного отбоя (17 час. 15 мин.), после которого дозволяется лечь. Как темно в этом мире. Сквозь мрак падают вниз бесчисленные бледные трупы. Куда-то на самое дно мира. У тех, кому дарована жизнь, в конечном счёте эту жизнь отнимают. «…Наг и возвращусь. Господь дал, Господь и взял». Смотрите-ка, опять ветер. Налетел, холодный, откуда-то из тьмы и трётся о камни. Звук неорганического происхождения. Жестокий звук. Звук смерти.
Зябко. Сквозь циновки проникает холод бетонного пола. Казалось бы, уже привык к тюремной зиме, привык к отсутствию всяких обогревательных приборов, но иногда просто нет сил терпеть. Хотя и понимаешь вроде бы, что летом, когда некуда деться от страшного зноя, ещё хуже, ведь зимой можно как-то согреться, но дрожа от холода, чувствуешь себя предельно несчастным. Сожмёшься в комок под одеялом, уподобляясь зародышу в материнской утробе. «Наг я вышел из чрева матери моей…»
Катакири принялся читать сутру. Наверное, замёрз. Тянет окончания слов, отчего возникает ощущение неустойчивости. Скорее всего, сегодня они не встретились из-за того, что распределение по группам во время физкультурного часа было не совсем обычным.
Суровое лицо Катакири. Тяжёлый квадратный подбородок, козырьком нависший над глазами лоб. Тонкая, словно растянутая на костях, кожа.
Катакири хочет жить, жить во что бы то ни стало. Не верит, что его, такая прочная, плоть может вдруг исчезнуть.
Даже когда он читает сутру, все произносимые им слова невольно сливаются в один единственный вопль: «Жить-хочу жить-хочу жить-хочу жить».
– А почему, вы думаете, я в секте Синсю? Да потому, что можно вот так во весь голос читать сутры… Знаете, почему христиане не читают во весь голос свою Библию? А просто невозможно. Да в жизни не стану распевать всякие там псалмы, вот уж тягомотина!
Житьхочужитьхочу
Житьхочужитьхочу
Катакири на десять лет вперёд заготовил открытки для своей жены и детей, живущих в Ямагате, эти открытки хранятся у тюремного проповедника. Он затратил на них примерно три года, написав общим счётом двести открыток, так чтобы семья получала их в течение десяти лет: сыну и наследнику полагалась одна открытка в месяц, то есть каждое пятнадцатое число, жене и дочери – по четыре открытки в год: в конце года, в начале года, по случаю зимних холодов и по случаю летней жары.
Таким образом, даже если его завтра казнят, для семьи он останется живым в течение ещё десяти лет.
– Особенно тяжело мне дались те, что для старшего сына. Надо было каждый раз соображать, какая может быть погода, к тому же парень ведь будет расти, так что и содержание должно соответствовать.
Он только один раз показал мне такую открытку. Это было новогоднее поздравление, адресованное дочери: знаки – каждый величиной примерно в два миллиметра, то есть не больше кунжутного семечка – теснились аккуратными плотными рядами, текста хватило бы на несколько листков почтовой бумаги.
Житьхочужитьхочу просто житьхочу…
Открылась кормушка, и в неё просунули ящичек с еженедельником и газетой. Особенного желания читать не было, но рука машинально потянулась к ящичку. Газета вчерашняя. Пробежался глазами по заголовкам – ничего интересного. «Местное население говорит „нет" манёврам Американской армии», «Ушёл в отставку ректор университета Н.», «Растут цены на акции», «Оппозиционные партии требуют, чтобы правительство приняло на себя ответственность за решение… проблемы», «К вопросу о взаимосвязанных отраслях промышленности – чиновники по-прежнему назначаются по указанию сверху», «Цветут сливы. Быстрая поступь весны. Приглашаем в парк Кайракуэн в конце месяца», «На какие цели расходуются средства налогоплательщиков», «Участие студентов в университетских реформах – заявление представителей студенчества»… Абсолютно ничего интересного. Всё это не имеет ко мне никакого отношения. Статьи же о преступлениях, которые, может, я бы и прочёл, тщательно закрашены чёрным, и прочесть их невозможно.
Из кормушки вываливаются открытка и письмо. Открытка от отца Пишона, его сразу можно узнать по чудовищно дурному почерку.
Знаешь, в будущем месяце приехать не получится. Никак не выходит. Через месяц тоже не удастся, у меня «благочестивые размышления». Такие вот дела. Но в мае приеду наверняка. И как обещал, привезу «Requiem» Форе.
Ave Maria
Вспомнив серо-голубые глаза отца Пишона, его добродушное румяное лицо, невольно улыбаюсь. Человек он чрезвычайно загруженный: курирует женский монастырь, постоянно ездит по всей стране с лекциями, преподаёт французский во французском лицее Атенё Франсэ и в Японо-французском университете. И я чрезвычайно благодарен ему ведь при всей своей занятости он, хоть и не очень регулярно, наведывается и в тюрьму.
И всё же чего-то в нём не хватает. Я не могу искренне следовать за ним в его вере. Интересно, почему?
У отца Пишона весьма занятная речь. Он южанин, жизнерадостен и говорлив, как Тартарен из Тараскона, по-японски же выражается выспренне и очень по-женски: очевидно, научился от местных монахинь. Слушая его, невозможно удержаться от смеха, но его слова не находят отклика в сердце. Насмеявшись всласть, возвращаешься в камеру в прекрасном настроении, но почти сразу же ощущаешь себя обманутым. Как только с ним расстаёшься, он тут же становится для тебя совершенно чужим человеком, человеком из другого, благополучного мира.
Отец Пишон француз, но не это главное. Он продолжает оставаться французом даже теперь, прожив в Японии более двадцати лет, и я нахожу это совершенно естественным. Хуже другое – он смотрит на окружающий мир глазами француза и иначе смотреть не может. Например, при встрече он всегда пожимает человеку руку и обнимает его. Но даже это кажется мне более уместным, чем когда он раскланивается с тобой по-японски, в таких случаях мне становится как-то не по себе, я начинаю подозревать, что он паясничает. Мне всегда кажется, что он делает это нарочно, желая посмешить меня, и в результате создаётся впечатление, что ему самому эти поклоны кажутся очень забавным обычаем.
Письмо оказалось от сестры Кунимицу: она писала, что некая дама по имени Касуми, член «Общества утешения заключённых, приговорённых к высшей мере наказания», изъявила желание увидеться со мной, так вот, не могу ли я с ней встретиться и рассказать о своих горестях и надеждах. Письмо написано образцовым каллиграфическим почерком.
Не имею никакого представления о том, что такое «Общество утешения заключённых, приговорённых к высшей мере наказания». Судя по названию, его организовали люди, принадлежащие к так называемым сливкам общества, у которых вдруг возникло желание скрасить участь несчастных арестантов. Высшая мера наказания – это просто эвфемизм для смертной казни, но он заставляет вспомнить некоторые древние способы приведения в исполнение смертного приговора. Выставление голов казнённых у ворот тюрьмы, раздирание быками, колесование, бросание в яму, погребение заживо, бросание на съедение рыбам, утопление, сажание на кол, распиливание пилой, сжигание на костре, прибивание гвоздями к доске, вспарывание живота, удушение, обезглавливание, закалывание мечом… Какой смысл в том, чтобы утешать преступников, осуждённых на подобную «высшую меру наказания»? Утешать, отвлекать, успокаивать, выражать соболезнования, сострадать, жалеть, подшучивать, забавляться, насмехаться. Что-то есть, право, невесёлое в этом названии: «Общество утешения заключённых, приговорённых к высшей мере наказания».
Когда я был подсудимым, ко мне частенько приходили газетчики. Очевидно, «выпускники престижного учебного заведения» не так уж часто становятся убийцами. Меня раздражала их настойчивость, но, с другой стороны, иметь с ними дело было несложно, ведь ими двигало простое любопытство. Удовлетворив его, они никогда больше не появлялись. Однако после окончания судебного процесса и вынесения приговора мне стали писать письма и настаивать на встрече со мной люди совершенно иного склада. Как правило, им хотелось выказать своё сочувствие и жалость к человеку, получившему смертный приговор, причём во многих случаях за этими сочувствием и жалостью скрывалось всё то же любопытство. Так называемые филантропы, которые всегда готовы подать милостыню, особенно если им самим это абсолютно ничего не стоит. Хорошо бы Касуми оказалась не из их числа…
«Эта госпожа говорит, что собирается навестить вас в ближайшее время», – писала сестра Кунимицу. Весьма расплывчатый оборот – «в ближайшее время». В ближайшее время у меня нет никакого желания встречаться с «этой госпожой». Уж увольте, терпеть не могу, когда из праздного любопытства меня разглядывают с безопасного расстояния. Кстати говоря, Эцуко Тамаоки писала, что тоже собирается прийти ко мне на свидание сегодня. «Я приеду сразу после экзамена за зимний семестр». Признаться, это сообщение было для меня неожиданностью. Я даже заподозрил, уж не решила ли она прийти проститься, получив дурное известие? Впрочем, в такой снег она вряд ли придёт. А жаль. Её-то мне как раз очень хочется видеть. Мы переписываемся уже около года, и я с удовольствием читаю её письма. В настоящее время только она одна понимает и любит меня. Интересно, какая она? Да нет, не хочу я с ней встречаться. Она наверняка будет разочарована, увидев перед собой пожилого арестанта. Да что я, в конце концов, будто взволнованный юнец, собирающийся на свидание! Смех один. Чтобы убедиться в том, что я действительно смеюсь, провожу рукой по лицу.
«Го-о-то-овься к разда-а-че», – кричит раздатчик еды. Половина двенадцатого, обед. По коридорам катится гулкое эхо, повисая во влажном тяжёлом воздухе. Есть совершенно не хочется, но я поднимаюсь и ставлю на выступ кормушки поднос с алюминиевыми столовыми приборами и чайником. Вскоре окошко открывается, чьи-то руки быстро кладут на поднос рис и овощи, наливают кипяток.
Я ложусь на живот и с интересом, как какую-то диковину, разглядываю рисовый конус, от которого ещё поднимается лёгкий пар. Для меня это самая обычная, самая заурядная еда, но за пределами нашего тюремного мира она удивила бы кого угодно. На срезанной верхушке конуса выдавлена цифра пять. Это рис пополам с пшеничной мукой, сжатый в специальной форме, пятёрка означает пятый разряд. Арестантам выдаётся разное питание, в зависимости от того, к какому из пяти разрядов они причислены. У меня низший, пятый разряд, к которому относятся все «лица, не имеющие определённых занятий», то есть те, кто не занимается в камере «индивидуальной трудовой деятельностью». Мне полагается 1600 калорий ежедневно. Мне этого не хватает, поэтому я как-то обратился с просьбой зачислить меня на довольствие четвёртого разряда, полагающееся тем, кто занимается у себя в камере «простейшей трудовой деятельностью», но мне отказали, мотивировав отказ тем, что чтение и писание не могут считаться «простейшей трудовой деятельностью». Иногда я восполняю недостаток питания за счёт передач от матери, в которых бывают консервы и сладости, а иногда покупаю что-нибудь в передаточном пункте на деньги, хранящиеся на моём личном счёте. И я ещё в привилегированном положении, в нашей нулевой зоне много таких, которые вот уже больше десяти лет живут на одном казённом пайке.
Тут всё зависит от того, с какой стороны посмотреть: можно исходить из того, что государство обязано содержать заключённых, тогда получение этой пайки риса следует считать нашим естественным правом, а можно воспринимать этот унифицированный паёк как ущемление права на жизнь. У меня этот рис вызывает чувство антиномического противоречия, но мне трудно объяснить это другим. А уж тем более барышне по имени Эцуко, ей этого вообще не понять.
Пробую разом проглотить это варево. Вместе с кусочком солёной кеты, лежащей на тарелочке для овощей. Проглотив, тут же понимаю, как я голоден. Поднявшись, съедаю всё до конца, запиваю кипятком и снова ложусь.
Пришло это. Будто меня тащат в кромешный мрак преисподней. Трещина на потолке, электрическая лампочка стремительно удаляются. Звуки шагов, скрип тележки тоже уносятся куда-то. Остаётся лишь ветер – то налетит, то так же внезапно стихнет, – будто вздыхает вселенная. Ветер свистит резко и холодно, когда же он смолкает, наступает тишина, такая мрачная и мёртвая, будто ты лежишь в гробу под толщей земли.
Я лежу неподвижно, и моя плоть, окружённая холодным мраком мира, сохраняет слабое тепло недоеденного бифштекса. Я – диковинный сгусток белка, вобравший в своё нежное нутро паёк № 5.
Этот сгусток живёт, тратя накопленные запасы энергии и одновременно потребляя её, сохраняет своё мягкое и тёплое единство и судорожно цепляется за сознание.
Приди в себя, включи наконец сознание, осознай, что это пришло. Что живот подвело от голода. Что тебя мутит. Что ты хочешь её изнасиловать. Что изнемогаешь от усталости, что хочешь спать, что у тебя есть плоть… Этот омерзительный сгусток белка намертво прилип к сознанию и вертит им как хочет. Сознание не успевает реагировать. А для чего реагировать? Разве для того лишь, чтобы не дать остыть этому сгустку тёплой плоти, в целости и сохранности додержать его до того момента, когда его вздёрнут?
Я хуже домашней скотины. Её мясо по крайней мере годится в пищу, и таким образом она может быть кому-то полезной, а я лишь бессмысленный и никому не нужный кусок плоти.
Ещё хорошо, что мне удалось подписать договор о предоставлении моего трупа для анатомических исследований.
Меня разложат на прозекторском столе перед студентами-медиками. Они станут неловкими движениями препарировать труп со странгуляционной полосой на шее. Сначала снимут с него кожу, потом разрежут мышечную ткань и извлекут на свет внутренности. Таким образом и от меня будет хоть какая-то польза.
Мать была против. Она сказала, что хочет забрать тело и кремировать его, как положено. Ещё она сказала, что уже купила участок на местном католическом кладбище.
Но я пошёл против её воли и подписал договор. Подписал после того, как отправил ей письмо, в котором выражал надежду, что она поймёт меня, объяснял, что это единственно возможный для меня способ найти хоть какое-то применение своему телу.
О том, что можно подписать такой договор, я узнал от Сунады. Сам он именно по этой причине прилежно наращивал мышцы, стараясь сделать своё от природы великолепное тело ещё более совершенным. И стал, говоря его словами, просто «страсть каким» крепышом. Каждый день он по часу занимается у себя в камере гимнастикой.
– По-моему, смертникам должны разрешить пользоваться тренажёрами для бодибилдинга. Тогда мы будем снабжать студентов великолепнейшим материалом. А то мне говорили, что в анатомичку попадают исключительно трупы бездомных стариков да каких-нибудь хворых бродяг, у которых только кожа да кости.
– Ну, у тебя-то великолепное тело, – совершенно искренне похвалил я. – Могу поручиться, что студенты будут в восторге.
– Это уж как пить дать! – радостно засмеялся Сунада.
Тогда-то я и решил последовать его примеру и заключить договор о предоставлении собственного тела для медицинских нужд.