Текст книги "Приговор"
Автор книги: Отохико Кага
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 69 страниц)
Часть третья
О Зле
Наклейка на обложке тетради
Прошу эту тетрадь сжечь после моей смерти.
Я писал это не для публикации.
Такэо Кусумото
1
Я не знаю своего отца. В детстве я наверняка видел какие-то фотографии в семейном альбоме, но почти не помню его лица. Альбом сгорел во время войны, и память об отце стала ещё более смутной. Только одну фотографию я помню достаточно отчётливо. Полноватый мужчина в белом халате и в очках стоит перед каким-то зданием. Скорее всего, отец был тогда за границей: у проходящей рядом женщины европейские глаза и нос, а само здание каменное и явно старинное. Эта фотография так хорошо запомнилась мне, очевидно потому, что очень уж странно отец был одет. Фартук, как у мясника, на плечи наброшено чёрное пальто. Никто так и не смог мне объяснить, где именно была сделана эта фотография. Но я почему-то уверен, что в Париже, перед воротами Пастеровского института. Отец скончался совершенно неожиданно от паралича сердца всего через пять месяцев после моего рождения. У него стали неметь плечи, он вызвал массажиста, и сразу после массажа потерял сознание. Ему о тогда было сорок, то есть примерно столько же, сколько мне сейчас. С детства мне говорили, что я похож на отца, и, по мере того как я приближался к тому возрасту, в котором он скончался, это сходство, очевидно, усиливалось; оно усилилось настолько, что мать, недавно придя ко мне на свидание, расплакалась.
Сначала отец был терапевтом, потом увлёкся бактериологией, сменил несколько институтов и университетов в Японии, потом отправился за границу, где после нескольких лет углублённых занятий в Бостоне, в Гарвардском университете, перебрался в Пастеровский институт в Париже. В конце двадцатых годов он вернулся на родину, и они с матерью зачали меня. Возможно, именно потому, что отец долго жил за границей, у меня такой разрыв в возрасте с братьями. Икуо старше меня на одиннадцать лет, а Макио – на девять. У меня никогда не было ощущения, что они мои братья. Скорее дяди или вообще чужие люди, принадлежащие к совершенно другому поколению.
Мать работала учительницей родного языка в частной женской гимназии в Мите и одна растила нас троих. Днём её обычно не бывало дома, и всю домашнюю работу выполняла служанка. После смерти отца наша семья осталась жить в старом доме за храмовой рощей святилища Тэндзин. Дом – самое заурядное двухэтажное строение, в каких живут обычно среднего достатка служащие, – стоял на склоне холма, с которого открывался вид на торговые кварталы Синдзюку. Второй этаж полностью оккупировали братья, я жил вместе с матерью на первом. В крохотной комнатушке рядом с кухней ночевала служанка. Когда я заканчивал начальную школу, Макио учился в лицее в Комабе и жил там же в общежитии, дома он появлялся редко. Икуо, уже надевший студенческую форму, большую часть времени проводил на своём втором этаже, и я его почти не видел. Когда я возвращался из школы, в доме царила полная тишина, как будто он был необитаем.
Сфера моих действий ограничивалась первым этажом, подниматься на второй я не решался. Один шаг вверх по лестнице – и оказываешься на территории братьев, где всё было иным, начиная от расположения столбов и стен и кончая запахами. Мне казалось, что, если я войду туда без спроса, меня отдадут под суд за незаконное вторжение. Правда, иногда, когда Икуо уходил из дома, я, едва в прихожей стихали его шаги, потихоньку поднимался на второй этаж. Икуо принадлежал теперь бывший кабинет отца – комната в европейском стиле. В углу стоял роскошный отцовский книжный шкаф красного дерева, за стеклом поблёскивали золотыми буквами переплетённые в кожу медицинские книги. Сначала мать хотела переставить этот шкаф вниз, в спальню, но он оказался слишком большим и не гармонировал с обстановкой японской комнаты, поэтому она оставила его Икуо. Ящики были заполнены старыми открытками, печатками, монетами. Все эти вещи остались от отца. У самого Икуо был скромный книжный шкаф из дуба, набитый специальными книгами по архитектуре. Книги стояли корешок к корешку, впрочем, любовь в порядку ощущалась и во всём остальном и в том, как была застелена кровать, и в том, как были расставлены письменные принадлежности на столе. Однажды служанка, вытирая стол, чуть изменила положение пресс-папье, и Икуо устроил страшный скандал. С тех пор эта комната стала единственной, в которую служанка не входила.
Рядом была комната Макио. В ней царил откровенный беспорядок, на полу валялись не поместившиеся в шкафу книги. Впрочем, может, они просто были библиотечные, не знаю. Макио очень много читал: он постоянно носился с какой-нибудь книгой и говорил, что хочет стать писателем. Если он, что бывало нечасто, ночевал дома, то потом в комнате в самых неподходящих местах валялись его носки, ночной халат, и всё было усыпано пеплом от сигарет.
Мать возвращалась домой вечером, часто уже после того, как темнело. Подождав, пока она переоденется, служанка подавала ужин. Мы с матерью садились за стол друг против друга. Мы всегда ужинали вдвоём. Икуо говорил, что страшно занят, и ужинал у себя в комнате. При всём своём желании я не могу вспомнить ни единого случая, когда за столом собиралась вся семья. И не только потому, что не было отца. Когда я достиг сознательного возраста, Икуо учился в лицее и жил в общежитии. Когда же он поступил в университет и вернулся домой, в общежитии стал жить Макио. А вернувшийся домой Икуо не испытывал никакой потребности в общении с нами.
За ужином мать чаще всего молчала. Я тоже был молчаливым мальчиком и открывал рот только тогда, когда со мной заговаривали, поэтому обычно, поглощая пищу, мы не произносили ни слова. Я мечтал только о том, чтобы ужин побыстрее закончился и я мог укрыться в своей комнате.
Впрочем, своя комната – слишком сильно сказано: у нас с матерью была одна, правда довольно большая, комната на двоих, на ночь в ней стелили два матраса. Я очень любил читать за маленьким столиком, стоящим рядом с моей постелью. Мать допоздна проверяла тетради, сидя за письменным столом в гостиной. С какого-то времени у неё возникла привычка задвигать разделявшую нас перегородку.
Поскольку в доме было слишком тихо, я обычно прислушивался к звукам, доносящимся снаружи. В соседнем доме почти никогда не выключали радио. Звуки сумо, эстрадной музыки, голоса чтецов комических рассказов сплетались с рокотом мотоциклов, проносившихся по главной улице. Вниз по склону спускалась электричка, я прислушивался к уверенному перестуку её колёс, и в ушах отзывались разнообразные звуки, расползающиеся по земле большого города.
Иногда я думал об отце. Для меня он был героем романа. Поскольку я, как и все дети того времени, считал, что герои прочитанных мною романов реально существуют в каком-то далёком и неведомом мире, мне казалось, что отец жив, просто живёт в другом месте. Временами у меня возникала мысль, что смерть отца – просто выдумка матери, что в какой-то момент он вдруг возьмёт и появится. Наденет очки, улыбнётся, возьмёт меня за руку и увезёт в прекрасную чужую страну. Он, не скупясь, купит мне всё, что я захочу, угостит чем-нибудь вкусным. Думая о чужой стране, я всегда воображал Францию. И призрачный город, в котором был тот старинный каменный дом с фотографии.
Однажды рядом с домом я увидел какого-то незнакомого человека. Он разглядывал табличку на воротах, и я вдруг подумал, что это отец. Он был совсем таким же, как на той фотографии, – и лицо, и очки. Я готов был завопить от радости, однако, не обратив на меня никакого внимания, человек быстро пошёл прочь и тут же свернул в переулок. Я со всех ног бросился за ним вдогонку. Но в переулке не оказалось ни души, лишь темнела вереница молчаливых домов. Я хотел рассказать об этом матери, но побоялся, что она станет смеяться. Вместо этого я спросил её:
– А каким был отец?
– Он был очень хорошим человеком. Добрым и талантливым.
– А кто из нас на него больше похож?
– Как тебе сказать… – Распахнув большие, с тяжёлыми веками глаза, мать вгляделась в меня. – Пожалуй, что ты. Он был таким же тихим и так же хорошо учился.
Я преисполнился гордости, хотя упоминание об учёбе неприятно кольнуло меня. Икуо и Макио тоже учились прекрасно: оба, окончив среднюю школу, поступили в лицей. А теперь Икуо, как когда-то отец, учится в университете Т. Но оба брата были мне чужими. И разве не из-за учёбы они избегают нас с матерью?
– Ты говоришь, он был добрым? А в чём это выражалось? – снова спросил я.
– Ну, он никогда ни на кого не сердился. Никогда не выходил из себя.
Слова матери меня так и не убедили. Ведь сам-то я очень часто выходил из себя. Только чаще всего скрывал это. С детства я научился прятать свой гнев глубоко в душе, где он не мог разгореться, как угли, лишённые доступа воздуха. А что толку давать ему волю? Братья всё равно не желали водиться с таким малышом, как я, а мать гасила мой гнев своим, ещё более неистовым гневом. В конце концов я твёрдо усвоил, что в нашей семье я самый слабый, а слабому человеку нет никакого смысла показывать свой гнев окружающим, если он не хочет выглядеть смешным в их глазах.
Однажды – кажется, я учился тогда в четвёртом или пятом классе начальной школы – в воскресенье (я точно помню, что это было именно воскресенье, потому что и мама, и Макио с полудня были дома) я внезапно услышал пронзительные крики матери. Они доносились со второго этажа, судя по всему, из комнаты Икуо. Подойдя к лестнице, я посмотрел вверх. Потом начал тихонько подниматься, но Сидзуя задержала меня, положив руку мне на плечо. «Не надо, не ходи», – шепнула она. Сидзуя – молодая крестьянская женщина с толстыми пальцами, родом из Тиба – работала у нас служанкой. Я так и не уловил, в чём, собственно, было дело, только понял, что мать кричала на Икуо. Она громко бранила его. Потом донёсся придушенный голос Икуо, который что-то бормотал в своё оправдание. Спустя некоторое время мать приказала Сидзуе и Макио перетащить вниз отцовскую библиотеку. Вслед за книгами был спущен вниз и шкаф красного дерева. Как выяснилось, весь сыр-бор разгорелся из-за того, что Икуо, убрав отцовские книги в стенной шкаф, поставил на их место свои университетские учебники. Я потихоньку пробрался на второй этаж и подошёл к брату, который стоял лицом к окну со скрещёнными на груди руками. Однако, когда он обернулся ко мне, я невольно отпрянул – таким ужасным было его лицо. Небольшие глаза, всегда прятавшиеся за стёклами очков, были налиты кровью и выкачены так, что едва не вываливались из орбит. Не помня себя, я бросился прочь из комнаты и скатился по лестнице вниз.
Был ещё один примерно такой же случай. Брат ушёл из дома в отцовском костюме. Поздно ночью, проснувшись от криков матери, я выглянул в прихожую и увидел взбешённую мать, перед которой с надутой физиономией стоял Икуо. Стащив с себя пиджак и брюки, он швырнул их на бетонный пол. Поднимаясь по лестнице, он держался на ногах нетвёрдо, как пьяный, но мне показалось, что он притворяется.
Именно после того случая мать убрала все оставшиеся от отца вещи в примыкавшую к гостиной кладовку. Туда были отправлены по очереди: шкаф красного дерева, платяной шкаф, шляпы, галстуки, часы, запонки и пр. В поисках отцовских вещей она провела ревизию стенных шкафов, кладовок, комодов, перевернув всё в доме вверх дном, как во время переезда. В самый разгар возник Икуо: он был в студенческой форме, лица я не разглядел из-за надвинутой на глаза фуражки, но его походка выдавала крайнее раздражение. Пройдя по разбросанным по полу вещам, он с грохотом задвинул за собой решётчатую дверь прихожей, после чего мать тут же поднялась в его кабинет и извлекла из глубины стенного шкафа деревянный ящик. В нём хранились заграничные дневники отца и его записные книжки. Едва мать и Сидзуя, стерев ящика пыль, приподняли его, как вернулся Икуо. Мать, смутившись, что-то забормотала, оправдываясь, а Икуо стал орать, требуя, чтобы они немедленно вернули на место и расставили в прежнем порядке все вытащенные из шкафа книги. В обычное время Икуо говорил тихо, даже слишком, поэтому было странно слышать его пронзительные крики, которыми он, словно тонким хлыстом, стегал мать.
Набив кладовку отцовскими вещами, мать демонстративно повесила на дверь огромный замок. Перед дверью она поставила шкафчик, туалетный столик, книжную полку письменный столик и уселась за него, словно страж. Я смотрел на неё, как на отвратительного зверя, свившего себе гнездо в мусорном баке. Меня охватило предчувствие беды. И оно оправдалось.
Была зимняя ночь. Я лежал в постели, накрывшись с головой одеялом, и, блаженствуя в мягкой тёплой тьме, упоённо мечтал. Как всегда, появился отец, на сей раз в облике средневекового полководца в шлеме и латах. Он и мне вручил маленькие латы. Когда он затягивал на мне нагрудник, меня охватило какое-то странное приятное волнение, я стал просить, чтобы он затянул как можно туже, так, чтобы трудно было дышать. Потом он надел мне на голову большой рогатый шлем, его тяжесть придавила меня к земле, я еле удержался на ногах. Улыбнувшись, отец поднял меня и посадил на коня. Вот сейчас мы – отец и я – пойдём на войну и там погибнем. Сначала ранят меня, и отец станет ухаживать за мной, когда же я умру у него на руках, сделает себе харакири. Впрочем, нет, не так, лучше пусть отец поможет мне покончить с собой. Пусть пронзит мне горло своим коротким мечом. Какая сладкая смерть! Тут мои грёзы были прерваны. Наш старый дом ходил ходуном и скрипел, где-то послышался звук упавшего тела, раздался вопль. В саду громко залаяла собака. Я выскочил прямо в пижаме. Постель матери была пуста. На письменном столике в гостиной лежали открытые книга и тетрадь. Мне показалось зловещим предзнаменованием то, что чернильница была перевёрнута и со стола на пол свисала чёрная нитка чернил. Ясно, что ещё минуту назад мать была здесь. Я выскочил в коридор и снова услышал крики. Они доносились со второго этажа. «Перестань, больно, бо-льно!» Потом – звук упавшего тела. Наверное, Икуо швырнул мать на пол. Первым моим чувством была не жалость, а жгучий стыд – теперь все соседи узнают, что творится у нас в доме. Я даже не особенно удивился, просто подумал: вот, началось наконец.
Грохот упавших перегородок, звон разбитого стекла. Потом со второго этажа полетели вниз разные предметы. Пресс-папье, ножницы, книги – каждый раз я ждал, что следующей будет мать.
– Малыш, твоей матушке грозит смертельная опасность. Что будем делать? – спросила Сидзуя.
Тут я впервые осознал, что брат может убить мать. Но даже мысль о её смерти не поколебала моего спокойствия. Я ощущал себя лесорубом, перед которым с каждым новым поваленным деревом открываются новые горизонты. При этом я проявил явную расчётливость. Мать умрёт, думал я, Икуо, как убийцу, посадят в тюрьму, мы с Макио останемся вдвоём, потом я как-нибудь потихоньку прикончу его и стану единственным владельцем нашего дома. Деревья упадут одно за другим, и взору откроется чистое синее небо и далёкие горы – таким рисовалось мне будущее.
Между тем шум на втором этаже усилился. Мать кричала что-то невнятное, Икуо рычал, словно дикий зверь. Сидзуя бросилась было за полицейским. Я настиг её у кухонной двери и, схватив нож, пригрозил:
– Не смей! Попробуй только позвать полицейского, убью сразу.
Сидзуя без сил опустилась на порог. Я приставил кончик ножа к её шее, она дрожала от страха. Мне было приятно ощущать собственную силу и покорность жертвы.
– Давай-ка ложись. Только сначала запри дверь, – приказал я и бросил нож в раковину.
Тут со второго этажа спустилась мать. Я испытал лёгкое разочарование, но бросился к ней, не ощущая в этом никакого противоречия. Однако мать безжалостно отстранила меня, прихрамывая, прошла в гостиную и ничком повалилась на пол. Из её правой руки на циновку капала кровь. «Надо обработать рану», – подумал я, и эта мысль помогла мне справиться с разочарованием, которое я испытал, узнав, что мать осталась жива. Я вытащил банку из-под печенья, в которой мы держали домашнюю аптечку, промыл рану перекисью водорода, смазал ментоловой мазью и забинтовал. Я всегда ловко обрабатывал раны подобного рода. Мать не мешала мне заниматься её рукой, когда же я закончил, встала, сняла разорванную ночную рубашку и стала изучать раны на теле. Я обработал все её раны – на плечах, на руках, на груди – одни забинтовал, другие заклеил пластырем. Когда я вспоминаю об этом теперь, мне часто приходит в голову, что я делал всё это не из любви к ней, а скорее ради того, чтобы удовлетворить какое-то абстрактное научное любопытство. Я ощущал себя врачом, который лечит совершенно чужого ему человека. Сострадания я не испытывал, только радость от сознания своей сноровки. Впрочем, и мать вела себя как образцовый пациент. Пока я занимался ею, она молчала и не сказала мне ни слова благодарности.
Икуо бесчинствовал каждую ночь. Спустя некоторое время после того, как я ложился, он вламывался в гостиную, тащил мать на второй этаж, избивал её, швырял на пол. Однажды вечером он наконец устроил дебош прямо в гостиной. Мне было прекрасно видно, как мать, повалив ширму, покатилась по полу. Набросив на голову стёганое ночное кимоно, я устроился в безопасном месте и, чуть-чуть отодвинув перегородку, стал жадно наблюдать. Брат разбил зеркало, оторвал ножку у письменного столика, повалил этажерку и, сорвав замок, распахнул дверь в кладовку. Мать, пытаясь помешать ему, кинулась на него, но он пинком отбросил её, и она упала на пол. Потом ему вдруг пришла в голову идея её связать.
Впрочем, не уверен, что эта идея пришла ему в голову случайно. По-моему, узкий пояс и мужское оби были приготовлены заранее. Сначала он связал матери руки за спиной, потом ноги – в щиколотках и коленях, и в заключение стянул руки и ноги вместе. Она лежала на полу, как старательно упакованный и связанный багаж. Брат аккуратно расправил на ней кимоно, совсем как продавец, который, упаковав товар, старательно разглаживает обёрточную бумагу. Я до сих пор прекрасно помню, как она смотрела на него в тот момент: в её взгляде сквозило что-то вроде восхищения, хотя ей явно было больно лежать в таком скрученном состоянии. Мама вдруг увиделась мне тогда совершенно чужой женщиной по имени Мидори Кусумото. Я представил себе, что должна чувствовать эта связанная по рукам и ногам женщина, и всё моё естество вдруг откликнулось жгучей радостью. Сердце горячо забилось в груди, и часть меня вдруг отвердела и вздулась, едва не лопаясь от напряжения.
Брат перетащил на второй этаж самые ценные отцовские вещи. Он вернул в свою комнату всё, что забрала оттуда мать, начиная с книжного шкафа. Ходил в отцовском костюме с галстуком. И она уже не смела противиться. Впрочем, передышка продолжалась всего несколько дней, после чего скандалы возобновились и регулярно сотрясали наш дом, где воцарился невероятный кавардак: бумажные перегородки были порваны в клочья, выдвижные ящики шкафа куда-то исчезли. Сломанную мебель Сидзуя сваливала в кучу в одном из уголков сада; куча эта росла с каждым днём, дом приобретал всё более неприглядный вид – какая-то берлога, а не человеческое жилище.
Надо отдать брату должное: до вещей Макио и до моих вещей он не дотрагивался. Даже когда однажды ночью он стал лить из ведра воду на материнскую постель, он внимательно следил за тем, чтобы не замочить мою, которая была постелена рядом. Более того, он стал со мной гораздо ласковее, чем прежде. Я не хочу сказать, что он как-то особенно дружески со мной разговаривал, что-то мне покупал, нет, этого не было, но иногда он выводил меня погулять, совсем как если бы я был его щенком. Шагая за ним, одетым в отцовский свитер или пиджак, я воображал, что гуляю с отцом. Конечно, мой здравый смысл подсказывал мне, что это всего лишь галлюцинация, и я презирал брата за это притворство – так обласканный государем раболепный царедворец за показной радостью скрывает ненависть к своему повелителю.
Обычно мы шли к синтоистскому святилищу Нисимукитэндзин, от которого открывался вид на торговые кварталы Синдзюку. Вокруг было много лиственных деревьев – гинкго, дзельква, сакура. Зимой, когда листья облетали, на месте рощи возникал обдуваемый ветрами голый холм. Брат подходил к молельне, давал мне медную монетку в один сэн, затем сам бросал мелочь в ящик для пожертвований и трижды хлопал в ладоши. От молельни мы через красные ворота-тории проходили к небольшому святилищу с красным же стягом на шесте. На стяге красовалась белая надпись – «Светлый бог Инари». Здесь мы тоже оставляли монетки. Как видно, брат считал это своим долгом и, чтобы иметь возможность выполнить его, всегда носил в кармане горсть мелких монет.
Иногда, очень редко, он забывал их и тогда спешил как можно быстрее закончить прогулку, словно боялся кары со стороны богов.
У него было множество странных привычек. Например, выходя из ворот дома, он должен был всегда шагнуть с левой ноги, а входя – с правой. Если он ошибался и шагал не с той ноги, то возвращался и начинал сначала. Спускаясь по каменной лестнице святилища, он непременно считал ступени, так что проходило немало времени, прежде чем мы добирались до улицы. Подойдя к зданию начальной школы, он обязательно сверял свои наручные часы по школьным и, если время совпадало, шёл прямо, если его часы спешили, поворачивал направо, а если отставали – налево. Он смертельно боялся кошек: стоило ему заметить где-нибудь вдалеке кошку, как лицо его перекашивалось, встречаясь с кошкой на улице, он старался обойти её как можно дальше и потом много раз сплёвывал. Он так нервничал, как будто с этой кошки на него могли перепрыгнуть болезнетворные микробы.
Несмотря на наши совместные прогулки, дома он меня не замечал. Он терпеть не мог, если я приходил к нему на второй этаж: стоило ему заметить, что я стою у подножья лестницы, как раздавался сердитый окрик: «Иди отсюда, не мешай!»
Мать, стараясь избежать стычек с сыном, стала возвращаться домой очень поздно. Всё чаще и чаще она приходила глубокой ночью, когда брат уже ложился спать, тихонько открывала входную дверь и крадучись пробиралась в дом. Действительно, в таких случаях брат не набрасывался на неё. Вот только мне приходилось ужинать одному. Иногда Сидзуя ленилась подавать ужин, и я ел вместе с ней в её комнатёнке. Время от времени Икуо со своего второго этажа требовал добавки риса или супа, и она, поспешно вскочив, бежала наверх.
Макио, который раньше хоть иногда приходил ночевать, наверное заметив, что дома не всё в порядке, стал появляться реже, а потом и совсем исчез. Икуо теперь уже ничто не останавливало, и он мог издеваться над матерью, когда ему вздумается. Как только она возвращалась и входила в гостиную, он тут же скатывался со своего второго этажа. Сначала я наблюдал за ними с некоторым любопытством, но потом мне это надоело. Я стал искать убежища в комнате Макио. Там было всё, что нужно для спанья, и всегда валялось несколько романов, которые я с удовольствием читал. Постепенно у меня выработалась привычка ночевать там.
Однажды ночью неожиданно вернулся Макио. Я как раз лежал в его постели и, испугавшись, что он начнёт ругать меня, вскочил, но он только улыбнулся и сказал: «Лежи, лежи». Тут снизу донеслись истошные крики матери и ругань Икуо. «А что, собственно, с ними происходит? – вздохнув, спросил он. – Добром это не кончится…»
Я и сам думал так же, а потому взмолился:
– Братец, миленький, останови его. Только ты сможешь это сделать.
Макио бессильно покачал головой и, вытащив мятую сигарету, прикурил. Кончики его пальцев были жёлтыми от никотина.
– Тебе этого пока не понять. Тут всё упирается в вопрос об имуществе. Мать ведь держит в своих руках все отцовские вклады и совершенно не собирается с ними расставаться. Вот брат и обижается.
Мне, ученику начальной школы, было не совсем понятно, что такое «имущество». Я попробовал перевести это слово на доступный мне язык.
– Значит, они дерутся, кому принадлежит отец?
– Ну, вроде того, – улыбнулся Макио. Потом добавил с явной насмешкой: – Всё наше имущество гроша ломаного не стоит. И брат наверняка об этом знает. Чудной он какой-то.
В конце концов он сказал, что не понимает, почему брат издевается над матерью. Я предложил собственное толкование.
– Брат любит маму, да?
Макио скривил круглое смугловатое лицо – он единственный из нас пошёл в мать.
– Это ты в каком смысле?
Насчёт смысла я и сам не понимал.
– Ну, мне просто так кажется. – Тут мне вспомнилось, с каким обожанием смотрела связанная мать на избивавшего её Икуо. Она кричала: «Перестань, больно!», но мне слышалась в этих криках радость, и всё моё существо пронзала какая-то странная ноющая боль. Я завидовал брату, который может таким образом доставлять женщине удовольствие.
В десятилетнем возрасте я стал свидетелем отвратительных сцен между взрослыми. Но постепенно пришёл к выводу – всё, что так возмущает меня во взрослых, есть и во мне. Я предельно откровенен в этих записках. Ведь я пишу исключительно ради того, чтобы понять самого себя, не рассчитывая на читателей. Я свой единственный свидетель и единственный судия. А произвести впечатление на судью может только закон.
Примерно в это же время я впервые украл. Тогда учеников младших классов каждый день заставляли принимать желеобразный рыбий жир и выпивать бутылку молока, но однажды я не успел взять у мамы деньги, которые полагалось вносить каждый месяц. Она всегда возвращалась поздно, а уходила из дома рано, я с ней почти и не виделся. Просить у Икуо мне не хотелось, сказать Сидзуе не позволяла гордость. И я решил взять деньги, которые были у мамы в заначке. В отцовском шкафу, который стоял в кладовке, под газетами я обнаружил десяток с лишним туго свёрнутых бумажек по десять йен. Я украл одну из них. Поскольку я не знал, как их разменять, то купил книгу, из сдачи отложил необходимую сумму на рыбий жир и молоко, оставшиеся монеты сунул в карман и отправился в Синдзюку. Всего в шести минутах ходьбы от нашего дома начинались торговые кварталы. Поскольку школьные правила запрещали ученикам начальной школы одним, без взрослых, входить в универмаги, я, дойдя до ближайшей станции, сел на электричку. Случайно я попал на кольцевую линию Ямато и, когда доехал до Уэно, мне вдруг захотелось сходить в зоопарк. Я тогда ещё ни разу там не бывал. Но ухитрился заблудиться в парке, и когда добрался наконец до зоопарка, ворота уже были закрыты. Быстро темнело, поэтому я вернулся домой и обнаружил, что мама ещё не возвращалась, а Сидзуя дремала. Выйдя в кухню, я полил бульоном холодный рис и стал уплетать его за обе щёки. Деньги положил в банку из-под майонеза и закопал в саду. Я казался себе Жаном Вальжаном, закапывающим в роще своё сокровище. Мать пропажи денег так и не заметила.
Окрылённый удачей, я украл деньги у Макио. Сначала я стащил у него купюру в пять йен, которая была заложена между страницами книги, потом позаимствовал несколько серебряных монеток по десяти сэнов, которые валялись в ящике его письменного стола. Но это было всё: сколько я ни шарил потом в его комнате, мне не удалось больше ничего выудить.
Искать деньги в комнате Икуо я боялся. Да и воровать у него было трудновато: в его комнате всегда царил идеальный порядок, он не успокаивался, пока не выравнивал все лежащие на столе книги и пресс-папье так, чтобы они располагались параллельно краю стола. Однажды, когда его не было дома, я исследовал содержимое его ящиков. В каждом из них вещи лежали в таком безукоризненном порядке, что казалось – стоит дотронуться хоть до чего-то, это сразу будет заметно. Я отступился, но сама трудность поставленной задачи настолько искушала меня, что, когда Икуо в послеобеденное время уходил в университет, я принимался планомерно обыскивать его комнату. Исследуя в строгой очерёдности стол, книжный шкаф, стенные шкафы, антресоли, я обнаружил небольшую металлическую шкатулку, запертую на ключ. Мне это показалось подозрительным; я с неимоверным трудом нашёл ключ, открыл шкатулку и увидел, что она набита какими-то бумажными кружочками. Потом-то я сообразил, что это было конфетти, скорее всего, отец привёз его из-за границы на память о каком-нибудь карнавале.
Однажды, когда я изучал шкаф красного дерева, я вдруг почувствовал, что за моей спиной кто-то стоит. Это была Сидзуя. Она смотрела на меня с молчаливым упрёком. Я, не обращая на неё никакого внимания, продолжал копаться в ящике, поскольку же она не собиралась уходить, недовольно спросил:
– Тебе чего?
– Да ничего.
– Тогда проваливай.
Она ушла, после неё в комнате остался запах её тела, похожий на запах каких-то солений. Я долго не мог успокоиться и прекратил свои поиски.
Я думал, Сидзуя донесёт на меня Икуо. Ведь она была очень предана ему. Но точно так же она была предана матери, Макио и мне. Даже после того, как в доме всё пошло кувырком, она одна осталась верна себе и молча хлопотала по хозяйству. Хорошо помню, как она стирала в ванной, поставив в таз стиральную доску, помню её красные толстые пальцы, взбивавшие мыльную пену.
Ну так вот: я спустился вниз и увидел, что Сидзуя в саду учит собаку разным фокусам. Она бросала палку и спустя некоторое время командовала: «Вперёд!», и собака приносила ей палку в зубах. Эту собаку – коричневую дворняжку – завёл Макио, который был заядлым собачником. Когда он жил в общежитии, то оставлял собаку на меня. Собака не отличалась сообразительностью и не могла запомнить то, что от неё требовалось, к тому же она была очень прожорлива и, когда приближалось время обеда, начинала истошно лаять, поэтому сначала Сидзуя её недолюбливала, но как-то незаметно привязалась к ней и полюбила. Выгуливать собаку было моей обязанностью, она же вычёсывала ей блох – никто, кроме неё, не мог с этим справиться.
– Сидзуя, не говори никому, ладно? – попросил я.
– Ладно, – кивнула она. – Хорошо быть собакой. Ни о чём не знает и счастлива.
– Да-а, – вздохнул я, и мне пришло в голову, что я несчастлив потому, что слишком много знаю. Почесав собаке шейку, я позволил ей лизнуть себе руку. Прикосновение её шершавого, как пемза, языка было приятно.
Директор нашей школы уделял очень большое внимание внешнему виду учащихся, поэтому сразу у входа стояло большое трюмо. Я терпеть не мог в него смотреться. Я донашивал когда-то очень модную, так называемую «итонскую», но старую и застиранную форму старшего брата с донельзя потёртым воротничком и латаными-перелатаными брюками и разлохматившиеся от стирки носки. Мне и самому было жутковато смотреть на своё бледное, как у чахоточного, лицо с выпученными рыбьими глазами.