Текст книги "Приговор"
Автор книги: Отохико Кага
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 69 страниц)
Икуо особенно и не возражал. Но поставил матери условие. Как только он женится, мы все должны убраться из дома.
– И что же, у тебя уже кто-то есть на примете? – спросила мать, но Икуо только надулся и ничего не ответил.
– Когда надумаешь жениться, тогда мы это и обсудим, – попытался примирить их Макио.
– Ну уж нет, не пойдёт, – злобно сказал Икуо. – Я хочу, чтобы вы прямо сейчас приняли моё условие. Тогда все финансовые дела семьи мы с матерью возьмём на себя. Ты, Макио, кажется, вернулся в университет? Так вот, расходы на твою учёбу и на учёбу Такэо, вплоть до окончания им университета, мы будем оплачивать с матерью пополам. Но этот дом и эту землю я хочу получить в единоличное пользование.
– Но послушай, – встал на дыбы Макио. Он заявил, что у него тоже есть все права на недвижимость. До сих пор он никогда не перечил брату и мне было странно слышать, как резко он говорит.
Уклонившись от стычки с братом, Икуо обратился к матери и, как всегда, стал требовать детального отчёта о размерах отцовского наследства. Парируя его нападки, она заявила, что, если бы не попытка эвакуации, все вещи были бы в целости и сохранности, а теперь всё самое ценное сгорело и в этом ему следует винить только самого себя. Тут они все трое стали яростно спорить, полностью игнорируя меня. В конце концов Икуо и Макио вскочили и бросились друг на друга с кулаками. Было ясно, что в открытом бою победит только что вернувшийся из армии Макио. Я наблюдал за схваткой, надеясь, что он при его врождённой ловкости и физической силе быстро сумеет скрутить брата. Но Икуо выхватил из-за пояса альпинистский нож и, обнажив его, приготовился к нападению. Это был любимый нож отца, длиной 15 сантиметров, со специальными ножнами из оленьей кожи, которые крепились к поясу. Макио отскочил назад и, зацепившись ногой за столик, покачнулся. Его и всегда смуглое, а теперь ещё потемневшее от загара лицо налилось кровью и стало похожим на медную шишечку на перилах. Я подумал, что, если Икуо в самом деле кинется на него с ножом, мать закричит и остановит его. Но мать сидела не двигаясь, будто происходящее её не касалось. Дальнейшие действия Икуо я видел словно в замедленной съёмке. Он ткнул ножом в обнажённое левое плечо брата, двумя струйками потекла кровь, окровавленное тело упало на пол. Икуо снова взмахнул ножом, метя в спину, но промазал, нож только скользнул по боку Макио, и тот скатился с веранды в сад.
На лице Икуо читалось явное желание убить. Если бы он не промахнулся во второй раз, то наверняка убил бы Макио. Смерив нас с матерью злобным взглядом, всё ещё горевшим желанием убивать, он угрожающе крикнул: «Никому не позволю мне указывать!» Потом, ткнув ножом в мою сторону, приказал: «А ты давай вали отсюда!»
В тот вечер я отвёл Макио в больницу. Мы долго бродили среди обгоревших развалин, пока в самом конце торгового квартала не обнаружили уцелевшую лечебницу. Врачом оказался тот самый человек, который когда-то меня оперировал, ему очень хотелось знать, откуда у брата такие раны. Тот стал мямлить что-то невразумительное, мол, на него напали хулиганы с чёрного рынка. «Это правда?» – спросил доктор. «Правда», – ответил Макио. Рана оказалась не очень глубокой, но всё-таки пришлось наложить три шва. Потом доктор замотал плечо и шею широким бинтом. На обратном пути я поделился с Макио своими опасениями относительно Икуо – не повредился ли он в уме?
– Не думаю, – ответил он, – по-моему, как раз сейчас он вполне нормален,
– Но вдруг он опять на тебя накинется?
– Ничего, я буду осторожен.
– Но почему он так разбушевался?
Макио глубоко вздохнул, и вдруг у него вырвалось:
– Это мать его довела. Жаль, что он её не убил.
Я не стал задавать никаких вопросов, но у меня создалось впечатление, что он высказал наконец то, что давно уже тяготило его. Во всяком случае, смягчившись к Икуо, мать он стал ненавидеть ещё сильнее прежнего.
Ну, вообще-то говоря, она действительно вела себя странно. Икуо постоянно избивал её, а она даже особенно не сопротивлялась, только вопила. Хоть бы раз попыталась либо поставить его на место, либо сделать первый шаг к примирению! Она ни разу не поблагодарила меня, когда я обрабатывал её раны, только молча принимала мои заботы. Даже сегодня, когда её сыновья прямо у неё на глазах устроили кровавую потасовку, она и глазом не моргнула!
– Что же нам теперь делать, братец?
Макио некоторое время молчал. Стук наших шагов поглощался обуглившейся тёмной улицей, на которой не было ни единого фонаря.
– Знаешь, я ведь всё равно уйду из дома. Хочешь со мной?
– Да? Вот здорово! Конечно, хочу! – От волнения я почти кричал. Странно, почему до сих пор мне не приходил в голову такой простой выход.
Однажды, зайдя в школу, я увидел объявление: «Занятия возобновляются 1 октября». Явившись в назначенный день на уроки, я обнаружил, что от нашего класса осталась только половина: одни куда-то уехали, спасаясь от военной разрухи, другие не вернулись из эвакуации. Один мальчик приехал из детского военного училища и щеголял военной формой. На первом уроке наш классный руководитель, историк, устроил перекличку. У него было странно прямоугольное лицо и острые, как углы у воздушного змея, плечи. Красный нос, когда наступали холода, краснел ещё больше и казался вымазанным красными чернилами. Не знаю, кто дал ему прозвище – Унтер, но оно очень ему подходило, отражая его заносчивость, с одной стороны, и отсутствие чувства собственного достоинства – с другой. Унтер спросил меня, почему я без всякой уважительной причины не явился на завод в Мусаси-сакаи, куда был мобилизован весь класс. Я ответил, что после того как сгорела фабрика в Камате, мне велено было сидеть дома до особого распоряжения. Он удивился – разве я не получил открытку из школы? Но я ничего не получал. В результате дальнейших расспросов он припёр меня к стенке, и я вынужден был сознаться, что не пострадал во время войны, что даже не уезжал в эвакуацию а спокойно просидел всё это время дома. Можно было, конечно, соврать, но я был уверен, что, занимаясь огородом, не совершил ничего предосудительного, поэтому сказал правду. Унтер затряс красным носом и разразился потоком брани: мол, ты, бессовестный разгильдяй, должен был сам пойти в школу, если долго не получал никаких распоряжений. Я возразил, может быть излишне резко, что однажды заходил в школу и видел объявление о мобилизации, но нигде не было написано, что я непременно должен явиться в указанное место, к тому же раз Япония всё равно капитулировала, какая разница, работал я на заводе или нет. Унтер не нашёлся, что на это ответить, и в конце концов, не зная, какие ещё обвинения выдвинуть в мой адрес, переключился на других учеников.
В классе, где мы занимались, всё напоминало о войне: окна были заклеены бумажными полосами, у стены стояли разные противопожарные средства – метёлки для сбивания огня, вёдра с песком. Мои побывавшие в воде учебники никуда не годились; покопавшись в букинистических лавках Канды, я в конце концов сумел раздобыть учебник английского языка и «Историю Японии». Всё остальное пришлось взять на время у одноклассников и переписать в тетрадку. Но я был рад, что занятия наконец возобновились, и с удовольствием ходил в школу. Весной следующего года я собирался сдавать экзамены в лицей и мечтал, что наконец смогу уехать из дома и поселиться в общежитии.
Атмосфера в школе очень изменилась. Как-то незаметно сошёл на нет обычай совершать во время утренней поверки три поклона: в сторону Императорского дворца, в сторону святилища Исэ и в сторону парка Синдзюку. Листок с пятистишием императора Мэйдзи, приклеенный сбоку от ворот, тоже исчез. Директор школы по-прежнему каждое утро проводил нравоучительные беседы, но их содержание постепенно менялось. Сначала он напирал на то, что Японии, несмотря на капитуляцию, удалось сохранить государственный строй, Его Величество в безопасности, и наш долг – усердно учиться, чтобы, выполняя высочайшую волю, отомстить Америке; потом перешёл к нудным разглагольствованиям о мире и дружбе, мол, теперь это самое главное, после чего вдруг завёл совсем уж странный разговор о защите прав человека. Когда же в начале нового года император выступил с заявлением, что он человек, а не бог, это его окончательно добило – он стал уверять нас, что всё это происки Макартура, что японцы не должны забывать о божественном происхождении Его Величества. И добавил, что раз Его Величество изволил заметить, что нашему миру необходима демократия, он надеется, что все мы будем учиться демократии.
Были учителя, которые более определённо выражали своё отношение к происходящему. Например, тот же Унтер. Он заставил нас зачернить тушью все предосудительные, по его мнению, места в учебнике истории и заявил, что этот учебник был написан по приказу военного командования и в нём сплошное враньё. Ещё он сказал, что война на Тихом океане была преступлением, ответственность за которое должно нести японское военное командование. Впоследствии мой учебник, с таким трудом отысканный мной у букиниста и по приказу Унтера весь исчёрканный чёрным, был изъят из обращения по приказу GHQ.[13]13
GHQ (General Headquaters) – структура, созданная внутри Высшего военного совета Японии для координации военных действий армии и флота. Аналог американского Объединённого комитета начальников штабов.
[Закрыть]
Короче говоря, учителя стали говорить совершенно противоположное тому, что они говорили во время войны. Теперь мы должны были воспевать Макартура вместо императора, демократию вместо милитаризма, мир вместо войны. Призывавший к разгрому Америки и Англии директор заговорил о мире и дружбе, твердивший о «мире под одной крышей» и «священной войне» Унтер стал поносить военщину и рассуждать о том, что война – это преступление. Я, уже видевший, как переменился Макио, не очень удивлялся этим метаморфозам. Просто не очень верил словам учителей, которые к месту и не к месту начинали объяснять, что были обмануты военщиной.
Мальчик, приехавший из детского военного училища, ходил в школу в военной форме, во всех его движениях чувствовалась военная выправка. Когда в класс входил учитель и по знаку дежурного все вставали и приветствовали его, этот мальчик вскакивал, как чёртик из табакерки, и кланялся как заведённый. Ходил он, расправив плечи и выпятив грудь. Однажды я слышал, как мальчишки злословили и насмехались за его спиной: «Да что там, он ведь теперь военный преступник», «В военное время попользовался вовсю, а теперь задаётся. Подумаешь, герой!», «Небось, уверен, что императоришка наш сам Господь Бог».
Через несколько дней они окружили его.
– Эй ты, как ты относишься к императору?
– В каком смысле?
– А в таком, что, небось, считаешь его живым богом?
– Ну, вроде того.
– А если вроде того, то как он детей делает?
– Не знаю.
– Ты был в армии, значит, содействовал войне.
– Но разве не все содействовали? Ведь родина была в опасности…
– Но ведь военные нас просто надували. Скажешь, не так? А ты тоже был военным. Значит, ты всё равно что преступник, понятно?
– Но я думал, это для родины…
– То есть для великой Японии? И где она, по-твоему? Во время войны лопал, небось, от пуза и лиха не знал. Не то что мы тут, с пустым брюхом на заводе надрывались.
– …
– Ишь, мундирчик-то на нём, небось, из чистой шерсти. А у нас – заплата на заплате.
Мальчика, конечно, поколотили: справиться сразу с таким множеством противников он не мог. В какой-то момент, поймав на себе взгляд его глаз, в которых стояли слёзы, я отвернулся. Какими же мы были подлецами – и мучившие его мальчишки, да и я сам, не произнёсший ни слова в его защиту!
Отвергнув лицей в Комабе, в котором учились братья, я выбрал гуманитарный лицей в Мэгуро. Очень уж не хотелось учиться там, где могут оказаться учителя, помнившие моих братьев, особенно Икуо. В том году в виде исключения экзамены были летом, а учебный год начинался осенью. Когда я увидел себя в списках принятых, я обрадовался куда больше, чем когда меня приняли в среднюю школу, – ведь это означало, что я буду жить в общежитии и смогу уйти из дома. Когда я сообщил матери, что принят, она, по своему обыкновению, никак на это не отреагировала. Икуо сказал, что будет, как обещал, платить за моё обучение и за общежитие пополам с матерью, но платить ещё и за учебники он не в состоянии, поэтому я должен добиться, чтобы мне дали стипендию. Макио, поздравив меня с поступлением, подарил мне банку ДДТ, чтобы я мог бороться с блохами и вшами.
Я привёл в порядок свою комнату и сжёг в саду всё, мною написанное в школьные годы, в том числе и все свои дневники. «Уж дневники-то мог бы и оставить», – ворчала мать. Но я спешил уничтожить все следы своего пребывания в этом доме, настолько мне не хотелось туда возвращаться.
Когда я вышел наконец за ворота с небольшой спортивной сумкой на плече, оглушительно звенели цикады, словно желая мне счастливого пути.
Лицей в Мэгуро находился неподалёку от станции частной железной дороги: надо было подняться вверх по холму и повернуть налево. Войдя в ворота, я замер от удивления: перед зданием толпились подростки на вид не старше первого класса средней школы. Оказалось, что это ученики начальных классов, что по неосмотрительности я попал в семилетний лицей. Ещё одна неожиданность подстерегала меня в общежитии – выяснилось, что им пользовались лишь немногие, остальные – и их было большинство – жили дома. Я оказался там единственным токийцем, – как правило, место в общежитии получали те, кто приезжал из провинции. Это было приземистое здание сбоку от ворот, перестроенное из бывшего учебного корпуса, наверное, поэтому окна там были слишком большие и в них беспрепятственно проникал шум со школьного двора. Ученики спали вповалку на дощатом полу, уборная была грязная, еда скудная и невкусная, но я всё равно был доволен: наконец-то я оказался далеко от взрывов ярости брата, от воплей матери, мне казалось, что из тёмной сырой пещеры я выбрался на яркий солнечный свет.
Не могу сказать, что я так уж стремился к одиночеству. Однако я был одним из самых молчаливых и незаметных учеников в классе и ни с кем не сумел подружиться. Я видел окружающий мир словно сквозь какую-то окутывающую меня непрозрачную пелену, точно так же, как когда-то в детстве наблюдал за всем, что происходит вокруг, из-под накинутого на голову одеяла.
Я прилежно посещал занятия и честно участвовал в классных вечеринках. Одевался, как все тогдашние лицеисты, в свободную пелерину и высокие гэта, рассуждал о немецком идеализме, ничего в этом не смысля, давал прозвища учителям, рассказывал одноклассникам о случайно встреченных на улице девушках, выдавая их за своих подружек. Но всё это происходило как бы помимо меня, где-то на хорошо освещённой сцене, на которую я поглядывал тайком из своего тёмного уголка, хорошо понимая, что в конечном счёте это не имеет ко мне никакого отношения. У меня ни разу не возникло того ощущения реальности, которое пронзило всё моё существо в тот миг, когда Икуо ткнул ножом в мою сторону.
Можно и так сказать: человек, выбравшийся из пещеры на свет, какой-то частью своей остаётся в этой пещере. Хотя я и выбрался наружу, у меня было такое чувство, будто я по-прежнему смотрю на мир из глубокой норы.
После занятий я устраивался с книжкой в дальнем уголке школьного двора, где было что-то вроде маленького садика. За живой изгородью из подокарпа росло несколько сакур и камфарных лавров, это был совершенно иной мир, тихое, спокойное местечко, для чтения – лучше не придумаешь. Я лежал на животе в траве и перелистывал страницу за страницей, ощущая на щеках тепло оранжевых лучей заходящего солнца. Я уже не помню, что я читал, скорее всего, это были популярные тогда в среде лицеистов переводные романы Шторма или Гессе. Однажды я, услышав чьи-то шаги и оторвавшись от чтения, увидел какого-то малыша из начальных классов, который, судя по всему, искал закатившийся в траву мяч. Весьма упитанной длинной ножкой он раздвигал заросли и вскоре обнаружил-таки свой мяч. Подобрав его, повернул ко мне свою вспотевшую хорошенькую мордочку и улыбнулся. Его счастливое лицо потрясло меня. На нём была курточка со стоячим воротничком, тщательно отглаженные брючки, – всё говорило о том, что он рос в благополучной семье. «А ведь я в его возрасте никогда так не улыбался», – подумал я, и мне страстно захотелось разрушить счастье этого мальчишки. Я даже представил себе – вот он подходит ко мне совсем близко, я хватаю его за шею и начинаю душить… Тут я сам испугался и, захлопнув недочитанную книгу, шумно перевёл дыхание. Но в тот момент, когда я рисовал себе эту картину, я словно наконец очнулся от сна, все ощущения приобрели необыкновенную остроту, пелена, меня окутывавшая, лопнула, и тело, подчиняясь силе тяготения, крепко прижалось к земле, готовой вобрать его в себя. Я вдруг почувствовал себя счастливым, или, правильнее сказать, меня пронзило ощущение полноты жизни, как будто счастье, украденное у малыша, наполнило всё моё существо.
Меня охватило какое-то смутное томление, оно всё нарастало, готовое в любую минуту взорваться и вырваться наружу. До сих пор не знаю, как правильнее его определить – то ли как высвобождение жизненной энергии, то ли как проявление силы зла. Томление это сродни половому влечению, которое, до поры до времени скрываясь в тайниках плоти, с неожиданной силой вырывается наружу при появлении существа противоположного пола и подчиняет себе все действия. Короче говоря, внутри моей плоти таилось «что-то», и это «что-то» при каждом удобном случае выскакивало наружу и наносило неожиданный удар моей душе. Я боялся его и одновременно любил.
Держался я скромно и вполне мог считаться образцовым учеником. Правда, я всегда старался сесть в последнем ряду, но прилежно конспектировал лекции, тщательно готовился к урокам по иностранному языку и пр. Но иногда во время урока в пальцах, сжимавших ручку, возникало какое-то неприятное ощущение; оно поднималось вверх по руке, а от руки распространялось по всему телу, и у меня возникало навязчивое желание завопить. Я старался подавить его, произнося про себя разные бранные слова – «скотина», «недоумок», последними словами обзывал учителей, но это не помогало, наоборот, ощущение чего-то вроде щекотки в голосовых связках усиливалось и в конце концов делалось просто нестерпимым. И в конце концов я всё-таки не выдерживал и кричал. Правда, я пытался замаскировать вырвавшийся у меня крик приступом кашля, поэтому все, очевидно, думали, что я просто простужен.
Это желание чаще всего накатывало на меня именно тогда, когда торжественность обстановки никак не позволяла ему осуществиться. Однажды это произошло во время курсового экзамена. Мы сдавали тогда всемирную историю, и, отвечая на вопрос, я вдруг неожиданно для самого себя буквально прокричал имена французских королей. В классе поднялся шум, экзаменатор остолбенел, но, поскольку я произнёс имена правильно и чётко, усмотрел в моей выходке безобидную шалость и не стал меня наказывать. На этом всё и кончилось. Начни он меня распекать, я, наверное, прокричал бы и все остальные ответы.
В другой раз это нашло на меня в церкви. Рядом с лицеем находилась протестантская церковь, один мой одноклассник как-то зазвал меня туда, после чего я решил ходить туда по воскресеньям. Так вот, в первый же раз, в тот момент, когда пастор стал произносить Иисусову молитву, я громко сказал: «Сатана». Разумеется, больше я в ту церковь уже не пошёл, не хватило мужества.
Слух о моих странностях постепенно разнёсся по школе, но это ничуть мне не повредило, наоборот, сделало меня весьма популярной фигурой. За мной закрепилась слава шутника, человека с прекрасным чувством юмора. И я стал уже сознательно играть эту навязанную мне роль. Я всё время глупо острил, смешил всех, хотя в глубине души по-прежнему оставался самим собой – апатичным и угрюмым подростком. Актёрство, как таковое, не представляло для меня особенной трудности. Ведь я и до этого прекрасно справлялся с разными ролями – послушного младшего брата, маменькина сынка, отличника.
Весной следующего года меня выбрали членом школьного комитета нашего курса и поручили организовать проведение осеннего школьного праздника. Я был постоянно занят: проводил предварительные совещания, руководил подготовкой экспонатов для выставки. В нашей комнате в общежитии постоянно толкался народ, повсюду валялись афиши, бумажные ленты, грязные рисовальные принадлежности, изделия из папье-маше. Мои соседи, лишённые места для спанья, уходили в классы и спали там на составленных вместе столах. Я впервые открыл для себя, как увлекательно – будто разгадываешь хитроумную головоломку – руководить людьми, направлять их действия, в которых стремление к выгоде причудливо переплетается с личными пристрастиями. В моей голове нарисовались разнообразные человеческие типы, составилась общая схема взаимоотношений между ними, состоящая из многих перекрещивающихся между собой линий. Эта схема имела для меня чрезвычайно важное значение, более даже важное, чем сами люди, которые постоянно донимали меня своими претензиями и требованиями. Я поделился своими выводами с некоторыми соучениками, не столько ради того, чтобы убедить их, сколько для того, чтобы лишний раз убедиться самому в правильности моей теории. Но они только недоумённо пожимали плечами и уходили от разговора. За мной закрепилась слава человека проницательного и принципиального.
Школьный праздник прошёл успешно, в полном соответствии с тем, что было запланировано: выставка, павильоны с угощением, лекции, просмотр фильмов, песни и пляски вокруг костра. Но по мере того как он близился к концу, мною стало овладевать какое-то смутное беспокойство, тревога душила меня, окутывая сердце своей жёсткой проволокой. Пока, выполняя мои распоряжения, школьники убирали двор, собирая в кучу куски папье-маше и бумажный мусор, я, словно влекомый подступающей тьмой, удалился в свой уголок и стал смотреть на заходящее солнце. В то время воздух в столице был чистый, и солнце не становилось, как сейчас, багровым, оно падало за горизонт ярким, золотисто-огненным. В его лучах мелькали чёрные тени школьников, как марионетки, которых кто-то дёргал за нитки. Вдруг мне вспомнилось, как ещё в средней школе я хотел покончить с собой и вдруг увидел смеющийся глаз солнца. То же самое солнце смеялось и теперь. Мне показалось всё таким глупым – и я сам, и мои одноклассники, и этот школьный праздник. Просто очередной спектакль – упадёт занавес и всё исчезнет.
Во внутреннем кармане пиджака у меня было немного денег – осталось от выданного на праздник. С кем-то из одноклассников я сходил на ближайшую бензоколонку и купил 20 канистр бензина. Мы вылили его на кучу собранного мусора, после чего я попросил остальных отойти подальше и поджёг кучу. Тут же взметнулась вверх величественная башня пламени. Потом пламя перекинулось на канистры, которые я считал пустыми, и они стали взрываться одна за другой. Как ни быстро я кинулся прочь, на мне вспыхнула одежда, я упал на траву и, катаясь по ней, сумел затушить огонь. Превозмогая боль, вгрызавшуюся в руки и плечи, смотрел на рвущееся к небу пламя. Оно было ярко-красным, как только что разрубленная мясником туша, – давно уже я не видел ничего столь же прекрасного. Снова, как когда-то при виде горящей фабрики, душу обдала жаркая радость. Я испытал сильную эрекцию. Ещё немного и выпустил бы сперму.
Наверное, кто-то сообщил куда следует. Приехала пожарная машина, прибежали люди из соседних домов. Потом подоспела полиция, составили протокол, в котором я фигурировал как главный зачинщик. В тот же день я получил выговор от директора за безответственное поведение, но никак особенно наказан не был.
Однако на этом моя активная общественная деятельность в лицее и закончилась. Я ушёл из школьного комитета и снова замкнулся в себе. Стал тем же незаметным учеником, каким был прежде, угрюмым и молчаливым. Друзья поначалу решили, что я просто придуриваюсь, и постоянно надо мной подтрунивали. Но спустя два или три месяца они примирились с происшедшей во мне переменой и просто перестали со мной общаться. И тогда я осознал, что за всё время учёбы в лицее не обзавёлся ни одним близким другом.
Я не уходил домой ни на новогодние, ни на весенние каникулы. Меня вполне устраивал мой тесный мирок, ограниченный общежитием и лицеем, ничто, кроме учёбы и чтения, меня не интересовало. Всё свободное от уроков время я проводил в библиотеке. Однажды я получил письмо от Макио. Он писал, что купил участок земли в Хаяме и строит там дом, и приглашал меня приехать и пожить в этом доме с матерью. К тому времени он уже закончил университет и служил в какой-то внешнеторговой фирме. Я удивился – ведь он только что поступил на работу, как ему удалось всё это провернуть с домом? Однако потом выяснилось, что земля была отцовским наследством, а деньги на строительство Макио взял в кредит под залог этой самой земли. Мать всегда скрывала, что отец оставил нам в наследство такой большой участок земли, но, когда Макио поступил на работу, открыла ему эту тайну при условии, что он построит там дом. К тому времени мне уже надоело жить в общежитии, и я ответил, что согласен, если только там не будет Икуо. Весной, перейдя в третий класс, я переехал в Хаяму.
Дом находился в низине, ограниченной с юга и севера горами, моря оттуда видно не было, но до побережья было минут десять ходьбы. Он оказался меньше нашего старого дома на улице Тэндзин, зато я получил в своё распоряжение небольшую европейскую комнату в восточной части дома. Мать занимала западный флигель, а Макио – второй этаж. Оцинкованная крыша вкупе с фанерной входной дверью придавали дому довольно захудалый вид. Вокруг были рисовые поля, в которых квакали лягушки.
Мы вставали очень рано – матери надо было ехать в женскую гимназию в Миту, Макио на свою фирму на Маруноути, а мне в лицей в Мэгуро – и вместе завтракали. Ужинали мы тоже чаще всего вместе. Мы уже и забыли, когда в последний раз собирались за столом всей семьёй, хотя, казалось бы, что может быть обычней такой картины. Стараясь успеть к ужину, я после занятий ехал прямо домой, мама и брат, судя по всему, делали то же самое. Но продолжалась такая жизнь всего полмесяца. Сначала стал задерживаться по делам фирмы Макио, потом и мать перестала приезжать к ужину. Часто, когда я возвращался из лицея, никакой еды дома не оказывалось и мне приходилось ужинать где-нибудь в городе. Поскольку рядом с домом никаких ресторанчиков не было, я садился на автобус и проезжал две или три остановки.
Так или иначе, жили мы довольно мирно. По воскресеньям втроём ходили на пляж. Дорога шла вниз вдоль императорской виллы, в какой-то момент перед взором неожиданно раскрывалось море и слышался шум морского прилива. Мать шла, придерживая руками юбку, которую раздувал ветер, а мы с Макио собирали чёрные блестящие камешки и бросали их в воду, соревнуясь, кто дальше бросит. Начался мёртвый сезон, и волны только для нас набегали на берег и разбивались о камни, больше на пляже никого не было.
В конце пляжа было местечко, где берег выдавался далеко в море; мы доходили до самой крайней точки и усаживались там. Мама рассказывала всякие истории. К примеру о том, что однажды – я был тогда ещё грудным младенцем, а Икуо с Макио учились в начальной школе – мы проводили здесь лето. Макио тут же вспоминал о семье рыбака, у которой мы снимали дом, о тучах комаров, которые одолевали нас ночью. Я же не помнил ничего. Для меня всё это было впервые – и само море, и волны, до которых можно было дотронуться рукой. Я вообще не помнил, чтобы мы куда-нибудь ездили всей семьёй. Когда я учился в начальной школе, то все выходные и каникулы проводил в нашем старом доме на холме Тэндзин и целыми днями слонялся по комнатам, не зная, как бить время. Я так мечтал об учебной экскурсии, на которую мы должны были поехать после шестого класса, но началась война, и её отменили. А в средней школе в свободные от занятий дни я трудился на огороде или на фабрике. Я не видел не только моря. Я вообще никуда не выезжал из Токио. О Киото и Нара я знал только по фотографиям в учебниках. До девятнадцати лет я ни разу по-настоящему не путешествовал.
– Хорошо бы куда-нибудь съездить… – пробормотал я.
– А куда? – спросил Макио. Смугловатым круглым лицом с тяжёлыми веками он очень походил на мать.
– Куда-нибудь. Ну, скажем, в Киото или во Францию. Да куда угодно. Ты мне не дашь денег?
– Ну-у… – Брат неопределённо улыбнулся и сказал, что сам скоро, может быть, поедет во Францию. Что его, как владеющего французским языком, вероятно, пошлют в новый филиал фирмы, открывающийся в Париже.
– Здорово! Обязательно сходи посмотреть Пастеровский институт.
– Пастеровский институт? А зачем?
Оказывается, он не знал, что отец работал в Пастеровском институте, и с интересом слушал больше похожие на сказки рассказы матери. Макио вообще предпочитал не вдаваться в подробности, он знал, что отец был врачом, но в каком институте тот работал, чем занимался – это его мало интересовало.
По горизонту плыл большой белый пароход. Я стал думать о той далёкой неведомой стране, куда он держит путь, в голове рисовались всякие заморские пейзажи, которые с детства тревожили моё воображение. Ах, если бы отец был жив! Мне так сильно захотелось увидеть его, что, как всегда в таких случаях, у меня возникло ощущение, что он вот-вот появится. Внезапно на песок у самой кромки волн упала тень мужчины, который вёл овчарку. Я подумал, что раз я родился, когда отцу было сорок лет, сейчас ему было бы пятьдесят девять. Но приближавшийся к нам мужчина был моложе, лет тридцати с небольшим.
То ли в тот же самый день, то ли в другой, во всяком случае, это было на том же пляже, Макио спросил, какие у меня планы на будущее. А я этого и сам не знал. Гуманитарный лицей я выбрал только потому, что туда было легче поступить. Я запоем читал книги по литературе и философии, но нельзя сказать, чтобы это меня как-то особенно увлекало. Иногда я даже подумывал, не перейти ли мне на естественные науки, не стать ли врачом, как отец?
– Поступай на юридический, – посоветовал мне Макио. Он сказал, что раз отец был врачом, Икуо архитектором, а сам он работал в торговой фирме, то было бы неплохо иметь в семье специалиста ещё в какой-нибудь области. «Почему бы, к примеру, тебе не стать судьёй?» – сказал он.
– Судьёй? А что, может, это и неплохо, – беспечно сказал я, не подозревая, сколь важную роль сыграют в моей жизни представители именно этой профессии.
В конце концов, раз у меня нет никаких особенных склонностей, какая разница, кем я стану – судьёй, пастором, клерком?