Текст книги "Водораздел"
Автор книги: Николай Яккола
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 46 страниц)
X
Прошло рождество и день стал прибывать. Но небо еще много недель оставалось серым и неподвижным, словно тучи, слившись вместе, так и застыли навсегда. В конце января раза два выглядывало холодное солнце. Поглядев на занесенные снегом озера, леса и избы, оно быстро, словно испугавшись трескучего мороза, скрылось за горизонтом. Лишь в марте небо прояснилось и снова выплыло долгожданное солнце. Светило оно теперь так ярко, что резало глаза, и даже чуть-чуть пригревало. Снег на открытых местах стал оседать, и улицы в деревне потемнели.
В начале апреля зазвенела капель, но ночью морозило, светила холодная луна. Казалось, она вступила в спор с горячим солнцем и теперь торжествующе усмехалась: «Ну, кто кого!» Снег, таявший днем на солнце, за ночь так сковывало морозом, что утром по твердому насту можно было проехать на лошади с огромным возом бревен. Но день ото дня месяц все больше шел на убыль, и к середине апреля от него остался лишь тоненький серп. Потом и он пропал. Одержав верх, солнце первым делом согнало снег со склонов и полей, обращенных к югу, а потом его лучи пробились и в лесные чащи и сбросили снеговые шапки с бородатых елей. На земле, под деревьями, снег тоже стал рыхлым, быстро таял, и вот уже говорливые ручьи побежали к рекам, все еще скованным льдом. Вскоре вскрылись и реки.
Колханки была вся свободна ото льда. Разлившиеся воды ее, с шумом проходя через пороги, стремительно текли на восток, унося с собой тысячи бревен, которые сперва попадут на вольные воды Куйтти, а оттуда дальше вниз по реке Кеми на Попов-остров, где их ждут острые зубья пил лесозавода Суркова.
– Эй, гляди, не промочи штаны! – крикнул кто-то с берега сплавщику, который, стоя на одном бревне, стремительно несся вниз по порогу.
– Ничего! – донеслось в ответ по-русски.
Зимой в лесу вальщиками и возчиками работали местные карелы. Так повелось с тех пор, как лесопромышленник Сурков начал рубить лес за Верхним Куйтти. А весной на сплаве не менее половины рабочих составляли русские, пришедшие с далекого побережья Белого моря, или «нижнеземельцы», как называли живших в низовье Кеми обрусевших карелов. Правда, в последние годы положение изменилось. Частые недороды, непосильные налоги, кулацкое засилье гнали карельских крестьян на сплав. Этой весной на Колханки подалось немало молодежи из местных деревень. Иво тоже отправился и взял с собой Хуоти.
Хуоти работал на сплаве уже вторую неделю и знал всех сплавщиков. А больше всех он уважал Федора Никаноровича Соболева – за то, что тот был самым отважным, самым искусным сплавщиком на всей сплавной реке. Хуоти слышал, что дядя Федя спускался на одном бревне по кемским порогам, а на Кеми пороги куда опаснее, чем на Колханки.
Федор Никанорович Соболев пользовался на Колханки общим уважением. Было в Соболеве что-то такое, что влекло к нему окружающих. И хотя он был немногим старше своих товарищей, его уважительно называли дядей Федей. Уважали его, конечно, не за возраст, а за то, что он во всем был первым. Первым по своей удали на порожистой реке, первым, когда надо было дать отпор обнаглевшему приказчику и выступить в защиту товарищей. Когда останавливались в какой-нибудь деревне и кружили девчат в танце, он тоже лицом в грязь не ударял. А уж если начинали рассказывать анекдоты и разные забавные истории, тут он был просто мастер. Один рассказ дяди Феди произвел на Хуоти особенное впечатление.
Однажды сплавщики, мокрые и усталые, собравшись после ужина у костра, вели беседу о том о сем, и дядя Федя вдруг начал рассказывать о Екатерине Второй.
– Была когда-то в России царица по имени Екатерина, – начал он, и мужики приготовились услышать еще один смешной анекдот о Екатерине Второй, которых много ходило в народе.
Но Федор Никанорович рассказал на этот раз не анекдот.
– Екатерина была баба гордая, властолюбивая. Из Германии царь взял ее себе в жены. В царском дворце всего было вдоволь, разве что молока птичьего не хватало. А Екатерина все была недовольна. Захотелось ей самой править. И вот однажды она убила своего мужа и сама села на трон. И стала Екатерина владычицей России. Но все равно она не была счастлива. Каждую ночь к ней являлся призрак убитого царя и напоминал ей, что в мире есть владыка, чья воля сильнее воли царской. И не было покоя Екатерине, покуда не начала она строить в своей столице собор, самый прекрасный и самый большой в мире. На берегу Онежского озера стали добывать мрамор для того собора. Согнали мужиков из ближайших погостов – камень ломать да в Питер возить. С утра до ночи работали мужики. Переспят ночь под открытым небом где-нибудь в расщелине – и опять за работу. Рядом надсмотрщики стоят, плетками размахивают, чуть что – бьют как скотину. Долго так продолжалось. Но потом кончилось терпение у мужиков и побросали они свои кувалды в озеро. Царица узнала об этом, почернела, как уголь, и послала из Питера солдат, чтобы наказать бунтовщиков. Мужики направлялись в церковь, как вдруг прибыли солдаты и начали палить из пушек по народу. Много крови пролилось тогда на берегу Онежского озера. А потом забрали вожаков мужицкого бунта, каленым железом выжгли у них на лбу и на щеках три буквы «воз», что значит «возмутитель», вырвали ноздри, дали по сто ударов палок и сослали на вечную каторгу…
Хуоти сидел у костра и, затаив дыхание, слушал Федора Никаноровича. Ощущение было такое, словно из привычного деревенского мира он переносится в совершенно иной мир. Никогда ему не приходилось слышать о таких вещах. Потом он со страхом подумал: «А вдруг исправник в Кеми вырвет ноздри у отца».
– …а некоторым из вожаков удалось бежать. Один из них, по имени Иван, ушел вверх по Кеми-реке и укрылся где-то за Верхним Куйтти. Здесь, в далекой глуши, куда не могла дотянуться рука урядника, скрывалось много беглых. Некоторые из них женились на карелках и оставались жить в этих местах. Ивану тоже приглянулась одна девушка. Звали ее Александрой…
Хуоти показалось, что дядя Федя рассказывает о чем-то знакомом.
– …Но ему отсюда тоже пришлось бежать, – продолжал дядя Федя, – потому что кровавая рука царицы дотянулась и до этих мест. Из Кеми прибыл исправник со стражниками и стал ловить беглых. Какой-то человек по имени Туйю-Матти…
– Туйю-Матти? – вырвалось у Хуоти.
И тогда ему все стало ясно. Сколько раз он допытывался у бабушки, куда делись Иван и Сантра, но каждый раз его вопрос оставался без ответа.
– Сперва они долго скрывались в лесу, потом ушли к Белому морю, а оттуда в Каргополь…
Хуоти изумлялся все больше. Он хотел было спросить, от кого дядя Федя слышал про беглого Ивана и Сантру, но Федор Никанорович уже говорил с мужиками о чем-то другом. Потрескивал костер. По реке плыли одиночные бревна. Лес притих, словно заснул. Хуоти лежал на мху и старался не уснуть. Понизив голос, дядя Федя что-то говорил о низких расценках, о бракованных бревнах, об артели. Чем кончился разговор, Хуоти не слышал. Он незаметно для себя заснул, а когда открыл глаза, все были уже на реке. Хуоти натянул пьексы, сшитые из кожи Юоникки, и тоже поспешил на реку. Из головы у него не выходил рассказ дяди Феди, и почему-то дядя Федя стал для него особенно близким человеком, как бы старшим братом.
Хуоти стоял на берегу с багром в руках и смотрел, как дядя Федя на одном бревне несется вниз по порожистой реке. Хуоти показалось, что его несет прямо на камень. Этот камень, чуть выступавший над водой, трудно было увидеть с берега. Вряд ли его мог заметить сплавщик, мчавшийся по реке с бешеной скоростью. Еще немного и…
– Дядя Федя! Камень впереди! – закричал испуганный Хуоти, махая багром. – Дядя Федя!..
Около самого камня стремительный поток круто бросил бревно в сторону. Федор Никанорович пошатнулся. Хуоти зажмурил глаза. Когда он открыл их, дядя Федя был уже далеко в низовье порога и спокойно подгребал багром, направляя бревно к берегу. Хуоти побежал навстречу.
– Ну что, тезка? – спросил Федор Никанорович, ловко спрыгнув на берег.
– А я думал, бревно налетит на камень, – признался Хуоти, с восхищением глядя на Федора Никаноровича.
– Не налетит. На бревне-то стоял не кто-нибудь, а сплавщик, – с присущей всем бывалым сплавщикам беззаботностью проговорил дядя Федя, расчесывая свою черную бороду, с которой капала вода. Борода у Федора Никаноровича была не такая, как у остальных сплавщиков: короткая, густая и мягкая, она делала его похожим на цыгана. Цыган Хуоти уже приходилось видеть, раза два они появлялись в их деревне.
– Да разве это порог, – усмехнулся Федор Никанорович. Усевшись на кочку, он стал свертывать самокрутку и протянул свой кисет Хуоти. Хуоти заколебался. До сих пор он курил вместе с другими мальчишками только мох, да и то тайком от родителей.
– Ты же сплавщик! – подбодрил его Федор Никанорович.
«В самом деле. Ведь я уже не мальчишка», – подумал Хуоти и стал свертывать цигарку. Закурив, он спросил:
– А от кого вы слышали о беглом Иване и Сантре?
Единственным человеком, к кому Хуоти обращался на «вы», до сих пор был учитель в их деревне. Сейчас он, сам того не заметив, стал говорить «вы» этому сплавщику, одежда и руки которого были в смоле, а лицо в копоти от костров. Услышав, что к нему обращаются столь почтительно, Федор Никанорович усмехнулся.
– От покойного деда, – ответил он. – А ему рассказывал его дед… сам беглый Иван.
– Сам Иван? – спросил Хуоти, и глаза его расширились.
– А разве ты слышал что-нибудь о нем? – спросил Федор Никанорович, удивившись тому, что паренек так заинтересовался его рассказом.
– Слышал. Сантра-то из нашей деревни.
И Хуоти рассказал, что он слышал о беглом Иване и Сантре. Дядя Федя слушал, задумчиво поглаживая бородку.
– Так, так…
Потом он нахмурился и сказал о Туйю-Матти:
– Подлый доносчик лучшей участи не заслуживает, А вот у нас в Каргополе одного мужика утопили, так его жалко. Его тоже звали Иваном. Иван Болотников. Мужики поднялись на бунт, а Болотников стоял во главе их. Царские войска разгромили восставших, а Болотникова привезли в Каргополь и утопили…
– А кто его утопил? Свои деревенские? – тихо спросил Хуоти.
– Нет. Эксплуататоры, – ответил Федор Никанорович.
Хуоти впервые слышал это слово и не понял, что оно означает. В его родном языке такого слова не было.
– Но ничего, будет и на нашей улице праздник, – проговорил Федор Никанорович и подошел к лежавшей неподалеку груде бревен. Это были бревна, которые Хуоти с отцом свозил сюда прошлой зимой. Федор Никанорович стал внимательно разглядывать выбитые на них клейма. Весной при таянии снега с бревен сошли косые кресты, которые приказчик начертил, забраковав их. Теперь же на этих бревнах оказались выбитыми свежие клейма. Федор Никанорович подозвал Хуоти и показал ему на бревна, с которых исчезли кресты.
– Теперь ты понял, кто такие эксплуататоры? – спросил он.
– Приказчики, – ответил Хуоти, внимательно разглядывая концы бревен.
– Не только приказчики, но и все подрядчики, владельцы лесопилок, купцы… – стал объяснять Федор Никанорович.
– А вы что же это в рабочее время лясы точите? – вдруг раздался сердитый окрик.
Хуоти испуганно обернулся. Возле бревен стоял приказчик, поигрывая рябиновой тросточкой.
– Да вот разглядываем крестики на бревнах, – ответил Федор Никанорович, многозначительно взглянув на Молчанова.
Молчанов, конечно, понял, о каких бревнах идет речь, но почему-то не повысил даже голоса.
– Ты бы с мужиками поосторожней рассуждал насчет властей, – вкрадчиво заговорил он.
– Мужики вчера вечером решили требовать повышения расценок, – сказал Федор Никанорович, словно и не услышав слов Молчанова.
– Повышения расценок? – Молчанов побагровел. – А за что, собственно, я должен повысить расценки?
– А вот за эти кресты, – спокойно сказал Федор Никанорович, показывая на бревна, с которых исчезли отметки о браке.
– Но ведь не ты их валил и возил? А… а… – Молчанов замялся, посмотрел на Хуоти и, решив, видимо, что этот парнишка-карел по-русски не понимает, договорил: – а эти кореляки.
Хуоти молчал.
– Ты-то должен понимать. Я ж тебе русским языком говорю… – Молчанов повернулся к Федору Никаноровичу и, помолчав, добавил заискивающе: – Приходи вечерком в контору, потолкуем…
Но не тут-то было.
– Бревна эти хорошие, – продолжал Федор Никанорович. – Подрядчик за них получит не одну сотню барыша. Кое-что, наверно, перепадет и приказчику. Жаль, если такая прибыль пропадет…
– Эх! – Молчанов крякнул, ударил тросточкой по голенищу и пошел.
– А барыш-то пропадет, – крикнул вслед ему Федор Никанорович. – Мужики решили больше не скатывать бревна в реку, пока расценки не будут повышены.
Часть леса лежала в штабелях и могла остаться в этом году вообще несплавленной: в деревнях начинался сенокос, и многие из местных крестьян взяли расчет и разошлись по домам. Рабочих на сплаве осталось мало, а вода в реке изо дня в день убывала. Молчанову пришлось пойти на уступки. Вернувшись с погоста, куда он ездил посоветоваться с подрядчиком, он согласился несколько повысить расценки, и оставшиеся на берегу бревна были сброшены в реку.
Хвост сплава подошел к Куйттиярви лишь к середине лета.
Вместе с «хвостом» пришли к озеру и сплавщики с верховья Колханки, и Хуоти впервые увидел знаменитое Куйттиярви. Ему немало приходилось слышать о широких просторах этого озера, но он даже не представлял себе, что оно такое огромное. По сравнению с Пирттиярви – настоящее море.
Ох, жестокое ты, Куйтти.
Уж не черт ли тебя создал?
Утомил мои ты руки,
понатер мои ты пальцы,
мою спину не жалеешь… —
запел на плоту кто-то из сплавщиков. Видно, не впервые этому парню водить вручную такие плоты через тридцативерстную ширь озера к Энонсу.
Но прежде чем выйти с плотами в озеро, сплавщики по установившейся традиции ходили на погост, до которого от устья Колханки было рукой подать. Одни пошли туда за получкой, другие за водкой, третьи – просто так, поглядеть село. А посмотреть там было что, особенно после захолустного Пирттиярви. В селе были даже крашеные дома. Один из них, красного цвета, принадлежал, как сказали Хуоти, самому Заостровскому. Но Хуоти не пришлось долго рассматривать дома: он вдруг заметил, что в селе что-то случилось, потому что люди куда-то торопились, временами останавливались и о чем-то взволнованно переговаривались, кто-то охал и причитал, некоторые даже плакали. Все бежали к волостному правлению, и Хуоти тоже пошел туда.
На стене правления были вывешены два больших объявления, одно на желтой, другое – на голубой бумаге. Хуоти протиснулся в собравшуюся перед крыльцом толпу и вытянул шею:
«Мы, Николай Второй, самодержец Всероссийский, король Польский, великий князь Финляндский… Божьей милостью… – читал по слогам Хуоти. – Защити и оборони, господи, землю нашу и наш народ. Германские…»
Все молчали. Хуоти повернул голову и увидел, что рядом с ним стоит урядник – тот самый, который зимой приезжал со становым в Пирттиярви и арестовал отца. Хуоти быстро скрылся в толпе.
В тот же вечер они с Иво отправились домой.
Известие о войне было для жителей Пирттиярви полной неожиданностью. Может быть, где-то в большом мире и знали о приближении войны, а в такой глуши, каким было Пирттиярви, даже в голову никому не приходило, что может начаться война. Правда, появлялись кое-какие приметы, предвещавшие беду. Так, например, весной в амбарах появилось невиданное количество крыс, и старые люди предсказывали, что какое-то большое бедствие грозит народу. Но никто из них не мог точно сказать, что это за бедствие – то ли страшное поветрие, то ли опять голод, то ли какая другая беда. А о том, что это может быть кровопролитная война, никто даже не подумал. Только теперь, когда весть о войне дошла до деревни, все поняли, что́ предвещали крысы, и многие теперь рассуждали: «Я ведь говорил…»
Так же хвастался теперь и Хёкка-Хуотари, считавшийся знатоком всяких примет, когда вместе с Крикку-Карппой и Срамппой-Самппой пришел в мирскую избу, чтобы своими глазами увидеть царские указы об объявлении войны и о мобилизации. Сотский доставил их с погоста и прикрепил на стене избы Пульки-Поавилы между иконой и красным окном.
– Забыли бога люди, из-за того и война, – рассуждал Срамппа-Самппа. – А это кто? – спросил он, показывая дрожащей рукой на портрет, вывешенный тут же на стене над указами. – Уж не царь ли?
– Царь, – ответил Крикку-Карппа.
Срамппа-Самппа сощурил подслеповатые глаза и закашлял:-«кхе-кхе». На портрете, прикрепленном к стене вставленными в щели лучинками, был изображен Николай II. Сотский словно нарочно повесил его рядом с иконой, чтобы изгнать бесов дух из этой избы, хозяина которой он сам отвез зимой в Кемский острог.
– Вашему Иво тоже надо идти, – сказал Хёкка-Хуотари Доариэ.
Доариэ уголком платка утирала слезы. Иво был ее первенцем. Как она ждала его рождения двадцать один год назад! Она помнила, как он просился на свет, так беспокойно брыкался крошечными ножками у нее под сердцем, что даже Поавила чувствовал это своей ладонью. «Сын», – шепнул он и прижался к жене… Сына она и родила. Разрешилась она на покосе, и Иво сразу же жадно начал сосать грудь. Доариэ и сейчас еще ощущала в своих увядших грудях странное наслаждение от прикосновения влажных губ и беззубых десен новорожденного. Тогда она сразу же забыла о всех муках, испытанных ею при появлении ребенка на свет. А теперь… Иво собирался осенью сделать новую лодку, старая уже совсем прогнила, а вместо этого ему придется пойти на войну, на смерть. Неужели для этого она родила его, неужели для этого вырастила из него мужчину? Воевали бы цари между собой. Зачем невинным людям убивать друг друга? Хоть бы случилось что-нибудь такое, чтобы Иво не надо было идти на войну!
Но ничего такого не случилось. Наступил день проводов. С утра моросил дождь, потом развиднелось и выглянуло солнце, словно для того, чтобы осушить слезы на щеках матерей и невест. В деревне было тихо, как на похоронах.
Почти не разговаривали в то утро и в избе Пульки-Поавилы. Мать молча приготовила завтрак.
– Ешь, ешь, сынок, дорога длинная, – сказала она Иво, наливая ему чай, заваренный на чернике.
Но кусок не лез в горло. Мать стала укладывать кошель.
– Этот рыбник отнесешь отцу, – сказала она и заплакала.
Пулька-Поавила все еще был в тюрьме. За все время от него только раз пришла весточка. Он сообщил через людей, что находится в Кеми.
На дворе Хёкки-Хуотари начал собираться народ. Иво надо было уже идти, но он не мог заставить себя подняться с места: все, что он оставлял, было так дорого и близко, а все, что ожидало его, было таким далеким и неопределенным!
– Надо идти, – наконец сказал он и, выйдя из-за стола, взял кошель.
Мать повисла на шее Иво.
– Сынок, сыночек родимый, – причитала она с плачем, затем сняла с себя крест и надела сыну на шею.
– Пульку возьми, вот она, – крикнула с печи бабушка, протягивая Иво пулю, пробившую когда-то навылет медведя. Таких пуль у нее было много – они хранились в берестяной коробке, где имелись и другие талисманы – щучьи зубы, медвежьи когти…
С улицы донеслись причитания и вопли. Плакали матери, плакали жены, плакали девушки.
– Кормилец ты наш, как же мы без тебя будем-то?!
– Увидимся ли мы с тобой еще? Дай в последний раз поглядеть в твои глаза…
Тяжело было провожать родных и любимых в дальнюю дорогу, в неведомые края. Кто из них вернется, а кто сложит голову в чужой земле? Плач и вопли были слышны даже на другом берегу озера.
– Коли успеешь заскочить в воронку, то уцелеешь, – напутствовал старый Петри своего сына Теппану, которого тоже брали на войну.
Как всегда, Петри был босиком. На груди у него висела потемневшая от времени медаль, которую он получил в турецкую войну. Петри был единственным из деревенских мужиков, побывавших на войне. В деревне дивились не тому, что он вернулся с войны живым и здоровым да еще с медалью на груди, а тому, что он пешком прошел путь от Черного моря до родной деревни. Об этом еще и теперь нет-нет да и вспоминали в деревне. Тогда-то Петри и сносил те три пары сапог, единственных в его долгой жизни.
Петри кашлянул и с чувством собственного достоинства стал поучать сына:
– Два ядра никогда не попадают в одно место. Я-то знаю.
Провожающие долго стояли у избы Крикку-Карппы и, утирая слезы, глядели вслед новобранцам, которые спустились к мосту и, перейдя через речку, свернули на ведущую к погосту дорогу. Желтые берестяные кошели мелькали некоторое время за молодым ельником, потом их тоже не стало видно.
– Отца куда-то увели, а теперь сына взяли, сыночка…
Истошно вскрикнув, Доариэ повалилась на траву. Бабы бросились приводить ее в чувство.
Шесть парней из Пирттиярви отправились сражаться за «православную веру, царя и отечество». Должны были отправиться семь, но седьмой, сын Хилиппы, Тимо, не явился.
– А где же Тимо? – недоумевал Иво.
– За границу махнул, – шепнул ему Ховатта.
Это, конечно, Хилиппа посоветовал своему сыну сбежать в Финляндию. Ведь все знали, что Хилиппа связан с каким-то Союзом карелов и даже, разговаривая с мужиками, иногда заводил речь об «освобождении Карелии от русского ига».
– В Финляндии, говорят, мужиков на войну не берут, – сказал Ховатта, потирая глаза, которые у него вдруг почему-то налились кровью.
Жизнь в Пирттиярви после ухода призывников сразу же изменилась – ведь ушли из деревни самые видные парни. Девчата ходили грустные и печальные, не хотелось им ни улыбаться, ни смеяться. А матери обливались горючими слезами. Жизнь, казалось, потеряла смысл. Хотелось отрешиться от всего, забыться. И так на душе было мрачно, а тут еще и осень началась, хмурая и ненастная. Солнце показывалось редко. Все пожухло, повяло. Ночи стали длинными и холодными. Часто шли дожди. По прогону и по улице не пройдешь – сплошная грязь да лужи. А от ушедших на войну – никаких вестей.
– Если можешь, верни сына из Кеми, – молила Доариэ по вечерам бога, уставясь на почерневшую икону.
Иво был здоровый парень, и было мало надежды, что его забракуют на комиссии. Но Доариэ уповала на то, что ему повезет на жеребьевке.
Прежде, когда парней призывали на военную службу, они сперва проходили врачебный осмотр, а потом те из них, кого по состоянию здоровья и по семейному положению признавали годными, тянули жребий. Одни бумажки были пустые, на других было написано «принят». Тех, кому посчастливилось вытянуть пустую бумажку, отпускали домой. Доариэ надеялась, что Иво достанется такая бумажка. Ведь раньше многим доставались пустые бумажки, и они возвращались из Кеми обратно домой. Может, Иво тоже повезет?
Но так было в мирное время. Теперь шла война, и мужиков на службу брали намного больше, чем раньше. Никакой жеребьевки в Кеми не было, и взяли даже тех, кто был единственным кормильцем в семье. Признали годным и Ховатту, хотя в Кеми, на врачебном осмотре, глаза у него были, точно у плотвы, красные. Впрочем, эти глаза, пожалуй, все дело испортили. Врач сразу заметил, что парень натер глаза махорочной пылью, и не стал выслушивать никаких объяснений, когда Ховатта открыл рот, собираясь предложить вознаграждение врачу, чтобы тот признал его негодным к несению службы.
– Пороховой дым вылечит твои глаза, – холодно сказал врач. Он повторил слова уездного военачальника, который говорил так каждый раз, когда кто-нибудь из новобранцев втирал в глаза махорку.
Так что не удалось Ховатте открутиться. Потерпев неудачу на комиссии, он уже не стал обращаться за помощью к другим чиновникам, а пропил взятые с собой деньги со своими товарищами за те два дня, которые им пришлось провести в Кеми в ожидании парохода. Потом пришел пароход и увез их. Домой из Кеми так никто из призывников и не вернулся.
У Доариэ немного отлегло от сердца, лишь когда пришло письмо от Иво. Сын писал, что в Кеми он передал рыбник отцу, что сам теперь находится в городе Луге, служит в артиллерии, сейчас пока у них каждый день учения, а на фронт их пошлют только через месяц.
– Ежели успеет в воронку от снаряда прыгнуть, то жив останется, – утешал Доариэ старый Петри.
Самой Доариэ никогда не приходилось даже слышать о пушках, но Петри она верила, потому что старик видел пушки и знал, что такое служить в артиллерии. Петри уверял, что артиллеристу не надо быть под пулями. Слова старика немного успокоили ее. А еще больше она утешала себя мыслью о том, что Иво попадет на фронт только через месяц. «К тому времени, глядишь, и война кончится», – надеялась мать и начала вязать для Иво шерстяные носки.