Текст книги "Водораздел"
Автор книги: Николай Яккола
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 46 страниц)
Донов засунул в карман шинели небольшой пакет, в котором был кусок масла и фунт соленой семги, привезенной из Подужемья, и они вышли из вагона. На улице так ослепительно светило солнце, что пришлось на секунду зажмуриться, а когда глаза привыкли к яркому свету, они увидели, как из теплушек их состава посыпались красноармейцы и ринулись гурьбой через пути к прибывшему поезду. Следом за ними бежали ребятишки из пристанционных бараков, пробираясь пол вагонами только что остановившегося поезда на перрон, уже забитый людьми. Из прибывшего поезда тоже выскакивали красноармейцы и издали казалось, что платформа заполнена одними красноармейцами. Но, подойдя ближе, Донов и Емельян увидели в шумной толпе рабочих-путейцев, обтрепанных военнопленных, подоспевших к поезду торговок и девчат из бараков, пришедших из любопытства поглядеть на вновь прибывших.
– Михаил Андреевич, глянь, ножки-то какие! – причмокнув, зашептал Емельян.
У самого входа в здание вокзала стояла какая-то городского вида барышня, и по одежде и по всему внешнему виду отличавшаяся от девушек из рабочих бараков. Донов взглянул на нее. Уж не залетная ли птаха из Питера? В те тяжелые дни, когда немцы были на подступах к Петрограду и город начали эвакуировать, самая разношерстная публика устремилась из столицы во все концы страны в поисках такого места, где жилось бы спокойней и сытнее, чем в голодном Питере. Кое-кто из «искателей счастья» подался и на север, прослышав, что бывшие союзники что-то замышляют в Мурманске.
– Ножки что надо. Верно? – продолжал Емельян. – С такой бы…
– Хватит, Емеля! – остановил его Донов.
Заметив на себе бесцеремонные взгляды, девушка повернулась и скрылась в дверях вокзала.
Донов и Емельян стали проталкиваться сквозь толпу к голове состава, где стоял пассажирский вагон. Вдруг раздался удивленный окрик:
– Емельян, черт побери!
И тут же из распахнутых дверей теплушки чуть ли не в объятия Емельяна прыгнул молодой парень. Донов ничуть не удивился, что его вестовой встретил знакомого. Он еще в Петрограде знал, что на север пошлют отряд, сражавшийся под Псковом на их правом фланге. Конечно, этот парень не был каким-то близким другом Емельяна. Просто случайный знакомый. На длинных дорогах войны люди быстро сходятся и становятся близкими…
– У вас еще Комков командиром? – спросил Донов у парня.
– Он самый, – ответил тот. – Вон он с кем-то разговаривает.
Емельян, обрадованный неожиданной встречей с товарищем, не сразу заметил, что Донов пошел дальше. Он бросился догонять своего командира, чтобы хоть, краем уха услышать, о чем будет говорить между собой начальство. В том-то и заключалась привлекательная сторона должности вестового, что он узнавал порой такие вещи, о которых другие рядовые и понятия не имели. Донов уже был у пассажирского вагона и разговаривал с человеком в черном бушлате нараспашку.
– Это тот самый, что ты выменял на пушку? – спросил Донов у Комкова, показывая на немецкий маузер, висевший у того на боку.
Емельян сразу навострил уши. Неужели этот матрос выменял маузер на пушку? Емельяну приходилось пару раз бывать на участке обороны батальона Комкова, но о таком случае он не слышал. Ведь за такое можно попасть под трибунал. А случай такой, действительно, был, еще до заключения Брестского мира. Однажды на участке Комкова немцы пришли брататься и, чтобы доказать, что большевики хотят мира, Комков отдал им пушку. «На кой она нам. Берите. Вы же еще собираетесь повоевать с англичанами». За пушку немцы дали ему папирос и маузер, который пришелся Комкову по душе. Некоторое время спустя Комков услышал, что о его «торговой сделке» стало известно в Петрограде и о ней упоминалось даже на каком-то съезде. Вероятно, потому Комков так неохотно ответил на вопрос Донова:
– Пушка-то была никудышная.
И сдвинул маузер на спину.
У Донова на боку висел обыкновенный наган, и вообще вид у него был не такой бравый, как у Комкова.
– А ты с шиком едешь, – заметил Донов, кивнув на пассажирский вагон.
– Это не про мою честь, – махнул рукой Комков. – Комиссар едет!
– Какой комиссар?
– Чрезвычайный.
– Чрезвычайный? – удивился Донов.
Он еще не знал, что несколько дней тому назад при Народном Комиссариате внутренних дел был образован Чрезвычайный Комиссариат Мурманского края и его глава теперь направлялся в Кандалакшу для организации линии обороны.
– Пойдем к нему, – предложил Комков и подхватил Донова под руку. – Он тебе все растолкует, и обстановку и все прочее.
– А как его фамилия? – спросил Донов.
– Нацаренус.
– Гм! – усмехнулся Донов. – Ну и фамилия…
– Черт с ней, с фамилией, – улыбнулся Комков. – Пошли.
Донов достал из кармана пакет.
– Емельян, будь любезен, передай этот пакет коменданту. Пусть отправит в Петроград.
Донов и Комков поднялись в пассажирский вагон, а Емельян отправился к коменданту. «С собой не взял, – с обидой думал он. – Боится, что разболтаю… Неужто этот матрос и вправду отдал пушку немцам? Хотя по виду-то он такой, что и почище фокус способен выкинуть. Михаил Андреевич, конечно, не стал бы меняться. Он рассудительный, осторожный…» Емельян пробрался сквозь толпу в зал ожидания. Там тоже было полно народу, и пробиться к коменданту Емельяну сразу не удалось. Его оттерли к стене, где было вывешено какое-то воззвание, напечатанное на русском и немецком языках. Перед обращением стояло несколько военнопленных, работавших на строительстве Мурманской железной дороги и теперь, после подписания Брестского мира, возвращающихся на родину. Задрав обросшие бородами лица, они читали воззвание:
«Возвратившись на родину, распространяйте там святые идеи революции…» – читал по слогам Емельян. Вдруг он почувствовал, что кто-то щупает пакет, который он прижимал к боку. Емельян решил, что кто-то из немецких военнопленных собирается «свистнуть» сверток.
– Стоп, камрад, – схватил он кого-то за руку.
Позади стоял знакомый парень из второго взвода.
– Напугался? – с невинным видом спросил парень.
Емельян недовольно взглянул на него.
– Ты чего?
– Менять идешь? – полюбопытствовал парень.
Емельян показал адрес на пакете.
– Жене?
– Разве не видишь? – и Емельян поднес пакет к самому носу. – Теще посылает.
– Теще? – с издевкой повторил парень. – Понятно. То-то уже два дня сахар не выдают.
– Дурак! – бросил Емельян и, повернувшись к парню спиной, начал проталкиваться к дверям, за которой находился комендант. Но, разозленный глупыми подозрениями этого парня, он ошибся дверью и вошел не в ту комнату. Распахнув дверь, Емельян замер на пороге: в комнате за телеграфным аппаратом сидела та самая барышня, стройными ножками которой он только что восторгался на перроне.
– Пардон, – пробормотал Емельян и с растерянной улыбкой закрыл двери.
Выполнив поручение Донова, Емельян не сразу вернулся на перрон. Он заглянул во двор за станцией, где находилась толкучка. Вокруг, перешептываясь, переругиваясь, договаривались о цене, менялись, покупали, продавали совсем как на барахолке в Петрограде, возле обводного канала в самом конце Лиговки, где Емельяну доводилось бывать много раз.
– Давай николаевские… Дешевле отдам.
– Ты что, бабуся? Ишь ты; видно, тебе хочется, чтобы Николашка опять царем стал? Ничего не выйдет, не надейся. Николашку твоего давно уже шлепнули.
– Господи Иисусе! Что ты говоришь, касатик? Не-ет, царь-батюшка жив, за границу, бают, уехал. Ну, есть ли у тебя николаевские-то? Три рубля скину…
В сторонке стоял какой-то мужчина в одежде железнодорожника и торговал заграничными папиросами. Возможно, это был проводник поезда, привезший папиросы из Мурманска. Но Емельяну показалось, что торгует этот мужчина как-то слишком осторожно, из-под полы. Он подошел поближе и его чуткое ухо уловило слова, произнесенные продавцом папирос.
– Комиссарам скоро конец… Разве не слышали – союзники-то уже…
Емельян подошел к железнодорожнику.
– А вы кто такой? Товарищ или эксплуататор?
Тот не растерялся:
– А ты кто такой? Сыщик или поп?
– А ну, покажи документы! – потребовал Емельян.
– Пожалуйста, – и, к его удивлению, железнодорожник с готовностью полез в карман за документами.
Емельян струхнул. Не попасть бы опять впросак, как прошлой осенью под Царским Селом. Там они с одним матросом остановили какую-то машину, ехавшую в Царское Село. В ней сидел иностранный корреспондент. Емельян решил, что это шпион, и чуть было не поставил к стенке. И все потому, что не знал грамоты и не сумел прочитать пропуска, выданного корреспонденту в Смольном. После этого казуса Донов стал в свободные минуты обучать своего вестового грамоте. Однако читал Емельян еще только по слогам.
Емельян взял документ железнодорожника и стал изучать его. Стоявший рядом с ним красноармеец мельком взглянул на бумажку и заверил:
– В порядке. Печать на месте и все как положено…
Из толпы, собравшейся вокруг них, послышались недовольные голоса:
– Чего он зря пристал к человеку?
– А имеет ли он право? Может, у самого документы не в порядке?
Неожиданное происшествие отвлекло внимание толпы от Емельяна. На утоптанной площадке за вокзалом, где извозчики зимой ожидали пассажиров с поезда и где вся земля была усеяна зернышками овса и клочками сена, рядом с воробьями, подбиравшими зерна, бродила чья-то тощая, грязно-серая коза. Кто-то привязал на шею козы дощечку с надписью: «Мне надоела Советская власть».
Люди сгрудились вокруг козы, смеялись, Емельян тоже ринулся на место происшествия. «Это дело рук какой-то контры», – решил он тотчас и бросился ловить нарушителя спокойствия. Поймав, наконец, козу, он потащил ее к штабному вагону, но она не желала идти и упиралась изо всех сил. Пока Емельян возился с ней, поезд Комкова отправился дальше на север и перрон опустел.
– Ты что мучаешь тварь божью? – услышал Емельян сердитый голос Донова.
Он поднял вспотевшее лицо, но козу не выпустил.
– Это не обыкновенная божья тварь, – сказал он, тяжело дыша. – Вон погляди.
Донов заглянул на дощечку и насилу удержался от смеха. Больше всего его рассмешило, с каким серьезным видом Емельян тащил невинную козу. Впрочем, от Емельяна можно было ожидать такой бдительности. Ведь и под Царским Селом он…
– Давай реквизируем эту контру и сунем в котел, – вдруг предложил Емельян. – Коза, конечно, буржуйская. Козлятину вполне можно есть. Если хорошо выварить, так мясо содеем не пахнет.
– Сними дощечку и отпусти козу на все четыре стороны, – махнул рукой Донов.
Емельян попытался оторвать дощечку, но она была так крепко прикручена проволокой, что без клещей отвязать ее было невозможно. Видно, те, кто отправлял козу «на задание», действовали предусмотрительно. Емельян попробовал переломить дощечку через колено, но она была слишком толстая. Разозлившись, он решил про себя, что этого он так не оставит. Уж владельца козы он найдет. Может, хозяин сам и привязал дощечку…
IIСо станции в город можно было идти либо по тропинке, петлявшей между голыми гранитными глыбами, либо по дороге, пролегавшей по болотистому берегу реки.
Харьюла выбрал путь вдоль реки. После возвращения из разведки он вступил в отряд Донова и вот сегодня получил первое увольнение. Он шел не торопясь, насвистывая народную песенку и вдыхая полной грудью напоенный весенними ароматами воздух. По обе стороны дороги росли низкорослые деревца ивы и ольхи. На вербах уже распустились белые пушистые почки. Несколько мальчишек обламывали ветки с кустов, и Харьюла вспомнил, как он в детстве на «вербной неделе» бегал в лесок за ивовыми ветками и потом продавал вербу в богатых домах Тампере, пытаясь хоть таким образом помочь своей хворой матери.
В одном месте дорога шла по берегу над самым порогом, и брызги с разбушевавшегося от весеннего половодья порога долетали даже до прохожих. Невдалеке, почти у самой дороги, стояло оштукатуренное здание с длинной железной трубой. Харьюла знал, что это мыловаренный завод. Судя по всему, он не работал, потому что возле не было ни одной живой души, не считая бродивших вокруг голодных собак.
По главной улице города Харьюла дошел до моста, который вел на Лепостров. Судя по названию, происходящему от карельского слова «леппя» – «ольха», на острове когда-то жили карелы. У моста стояла деревянная церковь, на высокой колокольне и крыше которой обитала масса пернатых: чирикали воробьи, стрекотали сороки и даже каркали вороны. Такое обилие птиц говорило о том, что наступила весна и что этот уездный город на самом деле всего лишь большое село. Над дверью здания, стоявшего напротив церкви, красовалась вывеска: «Лавка потомственного почетного гражданина Е. Евсеева, осн. 1869 г.» На табличке, прибитой у калитки другого дома, было написано: «Шью шляпки и корсеты, а также предсказываю судьбу по картам и по руке». Как-то теперь живут? Может быть, у гадалки сидит сейчас соседка-купчиха, зашедшая на чашку чаю со своим хлебом и сахаром, и жалуется на свою прислугу, которая, не спрашиваясь у хозяйки, стала бегать на какие-то собрания, а гадалка в свою очередь сетует, что скоро все швейные машины и те возьмут на учет. И обе в ужасе – что их еще ожидает?
Прохожих на улице было мало, и Харьюла думал про себя, что, видимо, «благородная» публика, напуганная всякими слухами, боясь расхаживающих по городу красногвардейцев, отсиживается по домам. А может, господа настолько приспособились к новым временам, что теперь по внешнему виду их не отличишь от простого народа? Впереди, правда, шла какая-то парочка. Судя по одежде, эти были не из простых. Кавалер что-то нашептывал барышне на ушко, и она то и дело заливалась хохотом, повиснув на его руке. У какого-то дома с желтой вывеской парочка остановилась и, оглядевшись вокруг, словно боясь, как бы кто-нибудь не увидел их здесь, быстро шмыгнула в ворота. Из дома доносились звуки граммофона. То был трактир. Харьюла кое-что слышал об этом заведении, в котором, имея деньги, можно было еще насладиться жизнью. Деньги у него имелись, и, поколебавшись с минуту, он направился к калитке. Возле ворот он заметил какое-то объявление. «Уездный чека уведомляет, что все граждане, имеющие огнестрельное и холодное оружие, включая финские ножи, обязаны зарегистрировать…» В конце предупреждение: «Не выполнившие данного предписания будут отвечать перед революционным трибуналом». Объявление уже заметно пожелтело от солнца. Видимо, оно было прикреплено к воротам в то время, когда белофинны подходили к городу. «Наверно, потому и финские ножи причислили к холодному оружию», – усмехнулся Харьюла и, сдвинув подальше набок свою финку, чтобы она не мозолила глаза, открыл калитку.
Когда Харьюла вошел в зал, та парочка уже сидела за столиком. На барышне была коротенькая, до колен юбка, какие недавно вошли в моду. Над столиком висел густой табачный дым, стоял гомон голосов. За одними столиками говорили громко, не заботясь о том, что их слышат, за другими о чем-то перешептывались, озираясь по сторонам. Кто-то на весь зал доказывал, что власть в Петрограде захватили евреи и что евреи, мол, стремятся подчинить себе весь мир.
– Тоже мне открытие сделал! – возразили ему. – Да мы ведь все начало свое берем от евреев. Кто были наши предки Адам и Ева, а?
В углу говорили по-карельски:
– Такого человека, пожалуй, не найдется, кто бы себя чуть-чуть не похвалил. Ты, что, не знаешь этого?
Харьюла усмехнулся. Этого откровенного хвастуна он не знал, но другой парень, сидевший напротив, показался ему знакомым. Он решил сесть за их столик.
– Конечно, садись, – пригласил Пекка, когда Харьюла подошел к ним и знаком спросил разрешения сесть. – Места хватит.
На столиках не было видно бутылок, стояли лишь стаканы с чаем да кое-какие закуски, но судя по тому, что посетители трактира были куда более разговорчивыми, чем к тому располагало столь скромное угощение, спиртные напитки в трактире все же подавали. На прилавке стоял большой блестящий самовар, два чайника и граммофон.
Половой, уже немолодой мужчина с черной бородой и напомаженными до блеска волосами, разделенными посередине ровным пробором, наливал в стакан кипяток из самовара, потом, обменявшись с посетителем многозначительным взглядом, брал один из чайников и доливал стакан какой-то темной, похожей на крепко заваренный чай, жидкостью. Время от времени он заводил граммофон, и из широкой трубы раздавалось хриплое и заунывное: «Маруся ты, Маруся, открой свои глаза».
– Давайте выпьем-ка чайку, – предложил Теппана. – А то, гляди, остынет.
Но Пекка, заслушавшись музыки, не отозвался. Теппана дернул его за рукав.
– Видно, парень, ты не в отца пошел. Покойный Охво однажды и лошадь пропил. Был такой случай… – начал рассказывать Теппана Харьюле.
Отец Пекки был известен во всей деревне как самый медлительный и беспомощный человек. «Поспешишь – только хилых детей наплодишь», – было его любимой поговоркой. Что касается детей, тут он преуспел. Он был из тех мужчин, которые умеют детей плодить, но не знают, чем их потом кормить. Была у отца Пекки однажды в жизни и лошадь. Поехал он на ней с мужиками в Кемь за товаром для Хилиппы. В Кеми, конечно, мужики зашли в кабак и поспорили, кто выпьет больше водки и не захмелеет. Мужчины, известное дело, народ такой – их хлебом не корми, только дай в чем-нибудь померяться силой. Мальчишками они соревнуются, кто дальше бросит камень или выше заберется на дерево. Взрослыми – кто крепче парится в бане, или кто больше скосит сена, или чья лошадь окажется быстрее. Ну а что касается выпивки… Если кто не мог выпить четверть водки и потом еще сходить и напоить лошадь, того и за мужчину не считали. Охво не захотел уступать никому, да и мужики еще стали его подзадоривать. Он всех перепил. Мужики уже домой уехали, а Охво все продолжал пить. Решил видно, что за семь бед один ответ, так пусть уж и греха побольше зараз накопится, если все равно дома придется выслушивать и рев и крик. Приехал Охво домой через две недели – без кобылы и без товаров для Хилиппы. Принес только фунт баранок детишкам да плат для бабы. После этого Хилиппа забрал у него и остальную землю. Оставил лишь клочок такой крохотный, что баба могла его подолом своего сарафана закрыть. С тех пор Охво и потерял надежду выбиться из бедности. «Не быть тому богатым, кто обречен на бедность», – говорил он. Так всю жизнь и был на чужой милости, точно путник, который просится в чужую лодку – то ли возьмут, то ли нет. «Нужда делает человека либо отчаянным, либо покорным», – рассуждал Теппана.
От своего отца эту покорность судьбе перенял и Пекка. Правда, он мог иногда и вспылить. Двинул же он по уху Ханнеса, когда тот в школе подставил ножку Наталии, так что она упала и разбила губу. Но все же по характеру своему Пекка был тихим и услужливым. Даже жизнь в городе пока еще мало изменила его. Он по-прежнему легко шел на поводу у других, у более сильных, и в трактир пришел только потому, что Теппана попросил составить компанию.
Пить Пекке не хотелось, и он отодвинул стакан.
– Я уже совсем захмелел.
– Человек только тогда пьян по-настоящему, когда на земле лежит и за землю держится, чтобы не упасть, – заметил Харьюла.
Теппана засмеялся. Харьюла ему нравился. По всему видно, свой парень.
– Ну, давай за знакомство…
Теппана поднял свой стакан таким подчеркнуто небрежным движением, словно хотел показать, что он тоже кое-что повидал на свете. Тут он заметил возле буфета миловидную женщину, которая, разговаривая с половым, то и дело поглядывала на Харьюлу.
– Глянь-ка, она чего-то присматривается к тебе, – шепнул Теппана Харьюле.
Женщина была одета по-домашнему и вела себя непринужденно. Видно было, что она не из посетителей.
– Хозяйка трактира, – шепнул Пекка. Он видал эту женщину еще зимой, когда заходил в трактир за пряниками, чтобы послать со Степаном Николаевичем гостинцы сестре.
Это была та самая дамочка, к которой, согласно предписанию, полученному от начальника разведки белофинской экспедиции, должен был явиться Тимо. Повидайся он с ней, то, может быть, уберегся бы от расстрела. Но ее не оказалось в городе. Одни говорили, что она сбежала с каким-то немецким военнопленным на Украину, занятую немцами, другие – что Аннушка, как ее называли в кругу близких друзей и поклонников, уехала в Соловецкий монастырь замаливать грехи. Она действительно была на Соловецких островах. По городу до сих пор ходили весьма противоречивые слухи по поводу ее поездки в монастырь. Злые языки рассказывали, например, такое. Разболелась, мол, у Аннушки голова. Болит и болит, ничто не помогает. Тогда одна старушка и говорит ей: «Съезди-ка ты, голубушка, в монастырь. Есть там один монах по имени Епифан. Правда, стар он уже, но тебя он вылечит. Много баб ездили к нему со своими хворями, и все вернулись довольные». Аннушка поехала. А когда вернулась, бабка и спрашивает: «Ну как, доченька, вылечил?» «Вылечил, вылечил, – отвечает Аннушка. – Лекарств никаких не давал. Все гладил да поглаживал, Теперь и голова не болит, и сердце тоже. Как рукой сняло». Всякие слухи ходили по городу и распускали их, вероятно, не без умысла, чтобы отвлечь внимание местных властей от привезенного Аннушкой со святого острова целого воза спиртных напитков. Вообще хозяйка постоялого двора была женщиной весьма загадочной. О ней знали очень мало, зато она знала всех и все, что бы ни происходило в уездном городке. Никому, разумеется, не было известно, что в свое время Аннушка оказывала услуги местной полиции. Теперь полиции в городе не было, не было и алышевской милиции, ибо пока хозяйка трактира поклонялась святым мощам, власть в городе взяли большевики. Но по старой привычке Аннушка присматривалась к своим посетителям, и стоило в трактире появиться незнакомому человеку, как она начинала интересоваться им. Когда половой, не посмевший принять финские марки у Харьюлы, вызвал ее, она сама подошла к клиентам.
– Значит, вы хотели бы расплатиться финскими марками? – спросила она у Харьюлы.
– Уж керенок-то они стоят, – заметил Теппана.
– Да, разумеется, – согласилась хозяйка.
Хозяйка была очень любезна и предупредительна. Она рассказала, что ей уже платили финскими марками. Так, например, прошлым летом у нее останавливался один фотограф из Финляндии… И вдруг, понизив голос, она предложила им с таинственным видом:
– Может быть, вам здесь не совсем удобно. Если господа… ах, извините, товарищи, желают, я могла бы устроить отдельный кабинет… Понимаете? Там бы могли обо всем договориться.
Сказав это, хозяйка удалилась, оставив после себя приятный запах духов.
– Видал, какой ротик? Такой маленький, что земляничку не положишь, не разломив пополам, – подмигнул Харьюла Теппане и, усмехнувшись, спросил: – Ну что, пойдем?
– Конечно, – загорелся Теппана. – С такой вдвоем да в темноте – что еще может быть лучше…
Пекка слушал и удивлялся. Ведь у Теппаны дома осталась молодая жена и маленький ребенок. Неужели он так пьян, что даже не думает о них? А, может, и думает, да только не видит большого греха в том, если побалуется с другой бабой? Сам Пекка женщин еще не знал. Впрочем, однажды у себя в деревне случайно подслушал, как деревенские бабы говорили о мужчинах. Они так же похихикивали, как и Теппана. Пекка тогда был изумлен, и ему было очень неловко. Не верилось, что женщины могут говорить о таких вещах да еще так открыто между собой. Так, значит, вот какие они, эти женщины! Пекка у себя в деревне избегал общества девушек, с ними он чувствовал себя как-то неловко. Даже купаясь, он никогда не баловался с девчонками, не пугал их, как делали другие ребята, незаметно подплывавшие к ним под водой. Может быть, это чувство робости, которое до сих пор заставляло Пекку сторониться женского общества, было вызвано тем, что в деревне говорили всякое о его сестрах. Поэтому, когда Теппана предложил ему пойти с ними в «отдельный кабинет», Пекка отрицательно покачал головой.
– Сегодня же воскресенье, – стал уговаривать его Теппана.
Опять заиграл граммофон, и Пекка сказал, что хочет послушать музыку. Вдруг на столик перед ним упал бумажный шарик. Пекка оглянулся и увидел сидевшую неподалеку молодую женщину с папиросой в руке. Она беззастенчиво глядела на него и улыбалась.
– Мне пора идти, – сказал Пекка. Поднимаясь из-за стола, он положил в карман два пряника.
– Гостинец для милашки, – подмигнул Теппана Харьюле. – Уже обзавелся…
Пекка, действительно, собирался навестить одну девушку, и пряники предназначались ей. Она лежала в больнице и попала туда, собственно говоря, из-за него. Матрена работала на подсобных работах у них на стройке. Однажды Пекка поскользнулся и при этом сбил Матрену, да так неудачно, что при падении она сломала ногу. Он сам отвез ее на санках в больницу и почти ежедневно ходил справляться о ее здоровье. И каждый раз относил ей что-нибудь…
В коридоре больницы Пекка увидел главного врача и хотел попросить у него разрешения повидать Матрену. Но Гавриил Викторович разговаривал с каким-то красногвардейцем. Вглядевшись, Пекка узнал председателя Сорокского ревкома, которого он видел у Палаги. Лонин, видимо, приехал навестить лежавших в больнице сорокских красногвардейцев, раненных в бою с белофиннами. Но говорили Лонин и доктор совсем не о раненых, а о какой-то реквизиции, и Гавриил Викторович был чем-то очень возмущен. Размахивая какой-то бумажкой, он говорил, горячась:
– Что это за безобразие? Если это постановление не будет отменено, мне придется отказаться от приема больных на дому. Надеюсь, советская власть не собирается обходиться одними знахарями?
– Нет, конечно, – улыбнулся Лонин.
Гавриилу Викторовичу только что принесли извещение из исполкома, в котором его уведомляли, что половина принадлежащего ему дома подлежит реквизиции, Под тем предлогом, что исполнительный комитет города недавно принял решение о национализации излишней жилой площади у буржуев, кто-то из засевших в жилотделе бывших алышевцев решил послать Гавриилу Викторовичу извещение о том, что он должен уступить часть своего дома семье трудящегося, которая ютится в товарном вагоне. Разумеется, пославший эту бумажку не столько заботился об улучшении жилищных условий какого-то рабочего, сколько ставил своей целью преподать наглядный урок доктору, чтобы тот на своей шкуре понял, что такое советская власть и впредь не позволял большевикам водить себя за нос.
– Я поговорю с Кремневым, – пообещал Лонин.
– Будьте любезны, – уже более спокойно сказал доктор. – Я же принимаю больных и на дому… Вы ко мне, молодой человек? – спросил он, заметив Пекку.
– Можно мне повидать Матрену? – спросил Пекка и покраснел.
– А-а, это ты. Я тебя не узнал. Разве твоя сестра не пришла домой? Она уже почти поправилась, я отпустил ее. За ней приходила подруга…
– Я… я еще не был дома, – совершенно растерявшись, пролепетал Пекка. Заметив, что Лонин удивленно уставился на него, и боясь, как бы Николай Епифанович не спросил, что за сестра у него появилась в Кеми, Пекка поспешил уйти, даже не послав привета Палаге. Уже в дверях он услышал предупреждение врача:
– Не разрешайте ей пока делать никакой тяжелой работы.
Матрена с отцом жила в одном из пристанционных бараков, совсем недалеко от Пекки. Когда Пекка пришел к ним, Матрена лежала на топчане, а отец ее чинил чьи-то сапоги.
– Хорошо, что ты не забываешь Матрену, – сказал он, заметив, что Пекка пришел с гостинцами. – Она же у меня сирота. В старину так говорили: без отца дитя – полсироты, а без матери – сирота круглая.
Потом, отвернувшись в сторону, так, чтобы не видела дочь, взял стоявшую возле скамейки бутылку и хотел глотнуть из горлышка, но Матрена заметила.
– Не пей больше, – остановила она его.
– Сегодня, дочка, день смерти твоей матери, – вздохнул отец, но так и не выпил. – А ты, Пекка, обо мне плохо не думай, если я иной раз и лишнего хвачу. Я ведь с горя… Одно у меня утешение в жизни осталось – Матрена. Сапожники, братец, все пьют.
И он, взяв складной нож, принялся резать кожу.
– Фомич, ну как, готовы? – прямо с порога раздался женский голос. Это тетка Матрены пришла за своими ботинками.
Фомич молча протянул ей починенные ботинки, но свояченица не торопилась уходить.
Наклонившись к Фомичу, она зашептала:
– Пойдем ко мне, Фомич. У меня вино есть… церковное… Говорят, из Соловков привезено. Пойдем, Аннушку помянем.
– Ну опять ты… – смущенно прохрипел Фомич. Знал он, зачем она его зовет…
– Боюсь я одна дома оставаться, – пожаловалась свояченица. – Вдруг они придут и арестуют, – говорила она, чуть не плача.
– Так не ты же эту дощечку на шею козы привязала?
– Не я… Упаси меня боже от такого… А он-то, тот солдат, что ко мне приходил, грозился. Говорит, вот суд тобой займется и все выяснит…
Фомич только рассмеялся и рукой махнул.
– Ты что, не видишь, что ли… Молодые-то хотят вдвоем побыть, – шепнула ему свояченица, исчерпав уже все свои доводы.
Фомич отложил работу, встал, поглаживая бороду.
– Я скоро приду, – не очень уверенно проговорил он.
Пекка и Матрена остались вдвоем. Они впервые оказались вот так, наедине, и не знали, о чем говорить. В комнату, уже наполненную весенним сумраком, сразу вкралась таинственная тишина. Было слышно только, как над окном в своем гнезде под стрехой возятся воробьи, устраиваясь на ночлег. И Пекке подумалось, что Матрена тоже похожа на воробышка, такая же неприметная, маленькая. В Пирттиярви о таких говорили: так мала, что из мха не видно. Только нет… воробьи-то шустрые, а она характером тихая, стеснительная. Как и он… И красивая она… как ягодка…
– Я так боюсь… – тихо произнесла, наконец, Матрена.
– Чего?
– Что совсем осиротею.
Пекка подумал, что Матрена ревнует отца.
– Ты никогда не видел, как в церкви венчаются? – неожиданно спросила Матрена.
– Нет, – ответил Пекка. – У нас в деревне церкви нет, только часовня.
– Когда венчаются, поп дает жениху и невесте по свечке. Потом свечи зажигают. Они горят, горят, а потом гаснут. Чья раньше погаснет, тот, значит, умрет раньше… А у мамы моей и папы погасли почти в одно время, сперва мамина свечка, а потом папина. Когда мама болела, она все вспоминала. Она уже тогда, при венчании знала, что умрет первая. А папа скоро за ней… Он, наверно, ничего не знает об этом…
– Не надо так думать, – сказал Пекка и взял ее за руки… такие маленькие, тонкие, ставшие в больнице белыми и мягкими…
– А ну дыхни, – вдруг велела Матрена. – Ты где был? – И она оттолкнула его от себя.
Пекке пришлось рассказать, где он был, как заходил в больницу и что ему сказал доктор. Узнав, что Пекка, справляясь о ней в больнице, выдавал ее за свою сестру, Матрена смягчилась.
– Хочешь чаю? – сказала она, собираясь встать с постели. – Давай попьем. А то мне что-то холодно.
В комнате действительно было довольно прохладно.