355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Яккола » Водораздел » Текст книги (страница 3)
Водораздел
  • Текст добавлен: 3 июля 2017, 14:00

Текст книги "Водораздел"


Автор книги: Николай Яккола



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 46 страниц)

III

На столе красуется медный самовар, такой пузатый, будто его распирает изнутри паром. На боку его отлито клеймо Тульского завода, год изготовления – 1859 и две круглых, величиной с серебряный рубль медали, полученные самоваром на какой-то промышленной выставке. Рядом с самоваром – четыре чашки, две из них с отбитыми ручками, четыре деревянных ложки и коричневое глиняное блюдо. Вот все небогатое убранство стола, за которым завтракает семья Пульки-Поавилы. Сам завтрак тоже небогат: разбавленный водой творог да большой рыбник, испеченный из того самого огромного окуня, которого поймал Хуоти.

Хуоти сел на место отца. Напротив сидел Микки, который был еще без штанов, однако к столу не опоздал. Насто тоже добралась на четвереньках до стола. Она стояла, держась одной рукой за край скамьи, а другой протирала заспанные глаза. Мать посадила ее на колени и стала разливать заварку из белого фаянсового чайника.

– Господи, куда смотришь, – заворчала на печи бабушка.

Услышав сердитый голос свекрови, мать вздрогнула и только теперь заметила свою оплошность.

Бабушка Мавра была староверкой. Ела она из отдельной посуды, состоявшей из круглой деревянной ложки и выдолбленной из березы чашки. Эту деревянную чашку принесла из Соловецкого монастыря жена Хёкки-Хуотари. Соловецкие монахи занимались изготовлением таких чашек. Когда-то чашка была покрашена бордовой масляной краской, по краям ее красовались зеленые узоры, но теперь ее цвет было трудно определить. Бабушка чай не пила. Она питалась только «божьими дарами», тем, что давали лес, озеро, земля – хлебом, водой, ягодами, грибами. А чай, по ее мнению, был не от бога, он был выдуман людьми, и его употребление она считала проявлением людской гордыни перед всевышним и грехом великим. Потому она и рассердилась, увидев, что невестка наливает чай в ее чашку.

– И эта еще лезет! – шикнула мать на Насто, словно девочка была виновата в том, что она забылась и налила чай в чашку свекрови.

Раньше, когда бабушка могла без посторонней помощи слезать с печи, она всегда ела, сидя на лавке у окошка, заделанного в двух местах берестой. Возле окна на гвозде висела маленькая, величиной с ладонь, почерневшая от давности медная иконка. Изображенный на ней святой Макарий был хранителем и утешителем старой Мавры и принадлежал только ей. Никто другой не имел права перекреститься перед этой иконой. Теперь Макарий тоже был на печи и хранился вместе с четками под старой оборванной шубой. Вытащив из-под шубы образок, Мавра долго крестилась, прежде чем стала пить кипяток, который невестка подала ей в оскверненной чашке.

– Позавтракаем и поедем смотреть сети, – сказала мать, обращаясь к Хуоти.

– Я с вами! – обрадовался Микки, выковыривавший пальцем из рыбника белое мясо окуня.

– Ты останешься смотреть за Насто и полоть репу, – ответила мать и стала убирать посуду со стола на посудную полку, на которой стояли кринки для молока, сковородка и сахарница.

Хуоти закинул за плечи кошель и, не дожидаясь матери, пошел на берег. По дороге он разбросал сено, сложенное в кучи по краю картофельного поля, чтобы оно подсохло, пока они будут на озере.

Поставив самовар на лавку возле полки с посудой, Доариэ накинула на голову пестрый платок и повязала его на два узла.

– Смотри, репу не повыдергивай, – предупредила она Микки и побежала догонять Хуоти.

Солнце уже поднялось довольно высоко и начало припекать.

Хуоти с матерью столкнули лодку на воду и поплыли к устью залива. Обычно они ставили сети в камышах губы Матолахти, у самой оконечности мыса Кивиниеми. Ловился там преимущественно окунь, но, случалось, и щука попадала в сети.

Впереди, ярко переливаясь на солнце, открывался простор Пирттиярви. Налево виднелся мыс Весанниеми, на котором стояла обветшалая изба дяди На́умы. Изба была не такая уж старая, поставили ее всего лишь лет шесть назад. Ветхой она выглядела потому, что построили ее из бревен старой риги, доставшейся дяде Науме при разделе хозяйства между сыновьями Кондратты. Разделились тогда Наума и Поавила. Остальные братья отделились раньше. Хуоти в то время шел пятый год, но он хорошо помнил тот день. У него и теперь мурашки пробегали по спине, когда он вспоминал, как делились отец и дядя.

– Ограбить меня совсем хочешь, ах ты, гад проклятый! – заорал отец не своим голосом. Метнувшись к печи, он схватил полено, от которого щепали лучину. Хуоти так перепугался, что даже плакать не мог. Он судорожно всхлипывал, уткнувшись в подол матери. А мать стояла у печи, словно окаменевшая, не в силах что-либо сказать.

Дядя Наума был добрый, вечно шутил и любил детей, хотя своих в то время у него не было. Хуоти любил его больше, чем остальных братьев отца, угрюмых и неразговорчивых. Он тогда не понял, почему отец так рассердился на дядю Науму. Он даже теперь еще толком не знал, из-за чего поссорились отец и дядя.

– Мама, а почему тятя хотел ударить дядю Науму поленом? – спросил он вдруг, посмотрев на мать, правившую лодкой. – Из-за чего они поссорились?

Мать сперва не поняла, о какой ссоре идет речь.

– Когда?

– А когда ты так перепугалась, что даже выронила горшочек с молоком? – ответил Хуоти, смахнув со лба пот.

Мать замялась. Поколебавшись, все же ответила:

– Из-за лошади…

– Из-за нашего мерина, да?

– Да.

Опустив весла глубоко в воду, Хуоти сделал такой сильный гребок, что рассохшиеся на солнце уключины заскрипели. Сделав еще несколько таких же размашистых гребков, он опять задумался. Насколько ему было известно, после того, как дядя Наума поселился на Весанниеми, они с отцом больше ни разу не ссорились, но в их отношениях остался холодок и отчужденность. Отец редко бывал у брата. Если случалось какое дело к Науме, он посылал на Весанниеми Хуоти. В прошлое воскресенье Хуоти тоже пришлось сбегать к дяде Науме. Жена дяди угостила его черникой с молоком и просила заходить к ним чаще.

Хуоти взглянул на Весанниеми. Возле избы никого не было, ни дяди Наумы, ни его жены. Только в окошке, выходившем на озеро, белела льняная головка пятилетней дочери дяди Наумы.

Хуоти перевел взгляд с окошка на пологий склон, спускавшийся к берегу, где у самой воды стояла банька. Возле баньки виднелась вытянутая на сушу лодка, неподалеку стояла другая, чуть поменьше, только что просмоленная. Это была лодка Степана Николаевича, деревенского учителя. На ней Степан Николаевич летними вечерами ездил удить куда-нибудь к острову или к оконечности мыса. Левее учительской лодки росла толстая раскидистая береза, по обе стороны которой на сделанных из длинных жердей вешалах, касаясь еловыми поплавками воды, сушился невод. Когда Поавила и Наума разделились, этот невод тоже поделили на две части.

– А я никогда не отделюсь, – вдруг вырвалось у Хуоти, разглядывавшего на жердях невод. Ему казалось, что не лодка плывет мимо невода, а сам невод медленно отплывает назад. – Ведь вместе-то жить хорошо…

– Давай греби! – оборвала его мать, потянув конец кормового весла на себя. Описывая полукруг, лодка стала медленно поворачивать направо. Впереди показался мыс Кивиниеми.

Весанниеми вскоре не стало видно. Только маячила стоявшая на перешейке Пирттиниеми избушка Петри, да и та скрылась за прибрежным лесом, как только лодка завернула в губу Матолахти.

В илистой, поросшей травой губе в жаркие солнечные дни любили греться щуки. В самом конце губы и была поставлена их единственная крупноячейная сеть. Хотя сеть и была старая-престарая, чиненная-перечиненная, на этот раз в ней оказалась небольшая щучка.

До Кивиниеми было уже рукой подать.

Откуда-то с другой стороны озера донесся протяжный жалобный крик – у-у-й, у-у-й, и вскоре у самого мыса на воду села гагара. Когда она ушла под воду, Хуоти не успел заметить, и вдруг она вынырнула рядом с лодкой. В клюве у нее была украденная из сети ряпушка. Испугавшись лодки, гагара понеслась, с такой силой хлопая крыльями по воде, что слышно было, наверное, за версту. На середине озера она тяжело оторвалась от воды и, поднявшись в воздух, полетела к другому берегу.

Маврина могила тоже не очень расщедрилась.

– Из такого улова на зиму много рыбы не засолишь, – вздыхала мать. Улов, действительно, был никудышным. Они высадились на Кивиниеми и развесили сушиться на деревья покрытые слизью сети.

Недалеко от берега лежала груда камней. Каждый раз, когда приставали к берегу и сушили сети, Хуоти сидел на этих камнях, прислонившись спиной к стволу низкорослой сосны. Эту вросшую в землю, покрытую мягким мхом груду камней называли лопарской печью. Таких печей в окрестностях деревни было несколько. Старые люди говорили, что их построили лопари еще в те времена, когда они населяли эти места. Лопари ловили рыбу на озерах и пасли на ягельниках оленьи стада. Потом, когда откуда-то с юга пришли карелы и сожгли ягельники под пашню, лопари со своими оленями откочевали дальше, на север.

«Где же лопари живут теперь?» – подумал Хуоти, сидя на лопарской печи. О лопарях он ничего не знал. Слышал, что где-то далеко, в Оланге и Кестеньге, еще сохранились большие стада оленей, насчитывающие по нескольку тысяч голов. А у них, в Пирттиярви, оленей не осталось. Хуоти не видел еще ни разу живого оленя. Лося тоже ему не довелось видеть. Да и медведя…

Подошла мать и предложила тем временем, пока сушатся сети, нарезать веников.

Хуоти знал, что не всякая береза годится для веников. Поэтому стал искать такую, листья на которой были бы чуть-чуть шершавые, с краями, похожими на заточенные вкось зубья пилы. Около муравейника росла такая береза. Хуоти срубил ее, и мать стала срезать ножом пахучие ветки. Хуоти нашел неподалеку вторую такую же, толщиной с человеческую руку, березку. Срезая ветки, он время от времени нагибался и срывал с кочки ягоды черники, которой в этом березняке было видимо-невидимо. Такую чернику называли масляной, потому что ягоды ее блестели, словно намасленные.

Вдруг лес глухо зашумел, словно таинственно зашептался. Листья осины мелко задрожали, за ними затрепетали, зашелестели и березы.

– Дождь пойдет, – встревожилась мать. Взвалив на плечо тяжелую связку веток, она заторопилась к берегу, чтобы до дождя успеть поставить сети.

Хуоти опять взялся за весла.

 
Бог воды, владыка рыбы,
водяной в портках просторных,
ты закрой глаза у рыбы,
опусти пониже шею… —
 

читал он слышанное от покойного деда заклинание, когда мать опускала сети в воду.

Небо затягивало тучами. Озеро, только что тихое и ясное, внезапно почернело, заволновалось.

Вдруг Доариэ и Хуоти услышали крик, донесшийся с другой стороны озера.

– Лодку просит, – сказал Хуоти, вглядываясь в противоположный берег.

Кричали как-то странно. Карелы вызывают лодку по-своему. Быстро проговорив первое слово, второе тянут так долго, что оно кажется бесконечным и, наконец, проглатывают последний звук, так что клич словно срывается с языка и волнами несется через озеро: «Дайте ло-о-о-о-о-о-о-дку!». Каждый карельский ребенок узнает этот крик и сам умеет так кричать. Но из-за озера сейчас доносился не знакомый, похожий на ауканье, зов, а отрывистый и короткий крик.

– Кто-то чужой, не по-нашему кличет, – заключила мать.

Верстах в четырех западнее Пирттиярви по гребню водораздела проходила установленная по Столбовскому миру государственная граница, разделявшая Карелию и Финляндию. Теперь и Карелия и Финляндия входили в состав великой Российской империи, и граница считалась открытой. Ходили через нее редко, но все же за многие десятилетия от границы до берега Пирттиярви была проторена узенькая тропинка. Выйдя к озеру, путник обычно зажигал смолье и криком вызывал лодку с другого берега, из деревни. Это место, называемое перевозом, особенно хорошо было видно с мыса Кивиниеми. Этой дорогой через Пирттиярви пришел в свое время в песенный край Карелии Элиас Лённрот. По этой же узкой тропе пришел теперь какой-то путник. По внешнему виду – по вечному перу, выглядывавшему из нагрудного кармана пиджака, по очкам в золотой оправе, по висевшему на поясе финскому ножу – в этом господине средних лет можно было угадать финна. В отличие от Лённрота, – врача, собирателя фольклора, чаявшего найти чудесные народные песни и глубоко, всей душой, понимавшего народную поэзию, – странного господина в пенсне влекли в эти края вовсе не варианты рун «Калевалы». Не случайно он то и дело останавливался и с восхищением разглядывал высокие могучие сосны. Выйдя к перевозу, он стал кричать лодку.

Наконец, чья-то лодка медленно выплыла из-за острова. Гребец сидел на корме, подгребая кормовым веслом.

– Петри гребет, – сказала мать и, заметив, что лодка направляется к перевозу, добавила: – Едет за путником.

С перевоза все еще доносился прерывистый крик.

Черные тучи обложили небо, и Хуоти налег на весла. Качаясь на боковой волне, лодка приближалась к устью залива. За прибрежным лесом мелькнула изба Петри, вскоре показался и Весанниеми.

В устье ветер переменился и стал подгонять лодку к берегу, где стоял их дом.

Над озером тучи вдруг разошлись и те, что были почернее, медленно поплыли налево, в сторону Ливоёки.

– Стороной пройдут, – сказала мать. – А на Ливоёки сено замочит.

Лодка вздрогнула, ткнувшись в причал.

Вытянув вместе с матерью лодку на камни, Хуоти забросил кошель за спину. Кошель был совсем легкий, на две ухи окушков да одна щучка. Сверху на кошель Хуоти положил связку веников.

Сено возле картофельника хорошо высохло на ветру, и его не надо было переворачивать. Хуоти с матерью быстро сгребли его и стали убирать в сарай. Носили на носилках из длинных жердей. Пряный запах свежего сена щекотал ноздри.

Тучи прошли мимо, и солнце палило вовсю. Деревенские мальчишки неслись вприпрыжку вниз по косогору.

– Хуо-о-о-оти! – махая шапкой, крикнул Олексей.

Вытирая пот со лба, Хуоти взглянул на мать.

– Мам, я пойду купаться.

– Ну, сходи, – разрешила мать. Она поставила носилки у стены сарая и предупредила: – Только не застрянь там на весь день. Веники надо вязать.

– Я быстренько, – заверил Хуоти и побежал к берегу. Мальчишки уже успели раздеться и забраться на камень, возле которого утопили Туйю-Матти.

Пока Хуоти купался, мать приготовила обед. Обед был не богаче завтрака. Прибавилась только заправленная ячменной мукой уха из окуней. Уху ели из одной большой глиняной миски, стоявшей посередине стола.

Когда мать пошла к полке за ложкой, Хуоти отломил кусочек корки от рыбника, испеченного из чистой муки.

– Мама, Хуоти ест корочку, – тут же заныл Микки, на всякий случай пригнувшись за край стола.

Хуоти бросил на брата сердитый взгляд.

– Хуоти своим трудом зарабатывает хлеб, – ответила мать и легонько стукнула Микки ложкой по голове.

– Я тоже репу полол, – захныкал Микки. – Отстань ты… – рявкнул он на сестренку, которая пыталась засунуть ему в рот свою соску.

Мать отломила от рыбника кусок корки и дала Микки. Сама она ела лепешку с примесью сосновой коры.

Хуоти положил ложку возле миски и встал из-за стола. «Сосновую кору приходится людям есть…» – думал он, крестясь перед иконой. Из-за иконы выглядывал краешек книги. Это была единственная книга, имевшаяся в доме Пульки-Поавилы, но не библия и не псалтырь – духовных книг в деревне не было ни у кого, кроме Хилиппы. Это была обычная школьная хрестоматия.

Хуоти знал буквы и мог по складам прочитать такие несложные фразы, как «щи да каша пища наша», хотя и не все ему в этой фразе было понятно. Что такое каша, он знал – ее варили и у них почти каждый день. А вот щи Хуоти еще никогда не приходилось пробовать, потому что в Пирттиярви не сажали капусту, как, впрочем, и другие овощи. О моркови, свекле и брюкве Хуоти вообще не слыхал. Поэтому ему было непонятно многое, о чем писалось или что было изображено на рисунках в этой книге, предназначенной для детей, живущих в более плодородных краях.

Хуоти поднялся на лавку, чтобы достать книгу.

– Хуоти, надо бы баню затопить, – сказала мать, убирая со стола посуду и кусочки лепешки. – Сегодня ведь суббота. Косари скоро придут. Хуоти!..

IV

В середине лета деревня словно вымирает. Всюду тихо и пусто. Все, кто только может работать – и старые и молодые – на сенокосе. Кто на речке Ливоёки в пятнадцати верстах от деревни, кто за десять верст на Хеттехьёки, кто где. Дома одни лишь хозяйки и дети да те из стариков, от которых на косьбе уже нет никакого толку.

В субботу косари возвращаются, и жизнь в деревне оживает. Поэтому их возвращения ждут, как праздника. Уже в полдень затапливают бани. С особым нетерпением косарей ждут дети, хотя с дальних лесных пожен им не приносят гостинцев. Да и что может принести косарь домой, кроме усталости, запаха пота да копоти лесной избушки. Может быть, по пути наберет на болоте немного морошки – вот и все гостинцы.

– Идут, идут! – радостно закричал Микки.

Хуоти нес в баню охапку дров. Услышав крик брата, он тоже стал смотреть в сторону мельничного моста.

Отца можно было узнать издали – по походке. Иво, шагавший чуть впереди, шел бодрый и прямой, точно и не таскал все утро сено, не складывал его в скирды и не отмахал пятнадцать верст по лесам да болотам. Отец же шел грузным медленным шагом, по-стариковски горбясь. На плече он нес связанные вместе грабли и косовище, из старого кошеля за его спиной торчали завернутые в дерюгу лезвия кос. В кошеле, кроме того, были два пустых туеса из-под творога, два бруска, источенных так, что они стали похожи на вертушки, которые строгают из дерева дети, две деревянных ложки и закопченный чугунок. Так что особого груза в кошеле не было, да и не под его тяжестью согнулась спина Пульки-Поавилы. Сгорбился он, шагая за сохой, а больше всего оттого, что когда-то таскал на спине тяжелый короб.

Удивительным явлением было коробейничество, широко распространенное в свое время среди северных карел. На цыганский этот промысел карел толкали те условия, в которых они жили. Карелия была богата камнем и лесом, пороги ее таили в себе неисчислимую энергию, в недрах залегли всевозможные руды, да и силы в руках ее тружеников хватало. Только мало и редко светило здесь солнце, небо над Карелией вечно было закрыто тучами. Но губительней была тень, которую отбрасывал двуглавый орел, распростерший над всею страною свои черные крылья. Богатства земли оставались нетронутыми. Если то, что даст скудная земля, не сгубят заморозки, так заберут на подати земские власти. Карел – кору ел. Людям надо было чем-то жить. Олонецкие карелы занимались гончарным промыслом, возили свой товар на лодках через Ладогу на продажу в Петербург. Шелтозерские вепсы уходили на отхожий промысел: они были потомственными печниками и каменщиками. Из Кестеньгской и Княжегубской волостей народ уходил ловить треску на Белом море, а то и дальше, к берегам Норвегии. А ухтинские крестьяне издавна занимались коробейничеством, наложившим своеобразную печать на уклад их жизни. Трудно сказать, когда это началось. По-видимому, в какой-нибудь голодный год нужда заставила мужиков из северокарельских деревень стать первыми коробейниками. Всю зиму они скитались с тяжелым коробом за плечами в дальних краях – в Финляндии и под Петербургом, а на лето, подобно перелетным птицам, возвращались домой.

Каждую осень, после праздника Богородицы, через Пирттиярви проходили сотни мужиков из Ухты, Юшкозера, Войницы, Алаярви и других деревень. За спиной у каждого висел огромный кожаный короб, в котором было лишь немного провизии на дорогу – рыбник, пареная репа и еще что-нибудь. У кого-нибудь из мужиков всегда оказывалась тальянка, и тогда, останавливаясь на ночлег в деревне, они устраивали танцы. Ночи после Богородицы были темные, и кое-кто из коробейников, пользуясь темнотой, после танцев наведывался на чужие огороды за репой.

Каждую осень кто-нибудь из Пирттиярви присоединялся к коробейникам.

Поавиле шел двадцатый год, когда он впервые забросил за плечи короб и хмурым осенним утром отправился в путь-дорогу.

– Перекрестись перед дорогой, – велела мать.

Поавила перекрестился.

– Смотри, вина не пей и чужое добро не трогай, – наказывала Мавра сыну.

Вытащив откуда-то из складок широкого сарафана оловянную пулю, которой муж ее в свое время убил медведя, она протянула ее сыну:

– Ежели под суд попадешь, положи пульку в рот и скажи про себя: «Быть мне медведем, а судьям овечками» и постарайся стоять на той половице, на которой ноги судьи окажутся. Тогда она поможет. К нехристям, гляди, идешь. А молодая жена дома остается.

Поавила был уже женат. Доариэ, тогда еще румяная молодуха, проводила его до границы. Когда расставались, кинулась на шею и заплакала:

– Оставляешь меня несчастную…

Поавила обнял жену и стал утешать:

– Я принесу тебе шелковый платок…

В кармане у Поавилы было всего пятьдесят пенни. Добравшись с бывалыми коробейниками до Каяни, он одолжил у купца Канервы немного денег, взял в кредит дешевых тканей, булавок, головных платков, колечек и прочего товара и пошел бродить по провинциям Кайнуу и Саво, от дома к дому, надеясь продать свой товар и рассчитаться с Канервой.

Но торговля шла из рук вон плохо. В богатых домах, где что-то можно было продать, карелов не считали за людей, презрительно называли рюссями, не пускали даже переночевать. Кроме того, коробейный промысел был запрещен. Чтобы избежать встреч с ленсманами, приходилось ходить по глухим деревням, где народ жил бедно. Но как ни остерегался Поавила, однажды он все же нарвался на ленсмана. Тот потребовал паспорт.

– Зачем мне паспорт, когда я сам весь тут, – с беззаботным видом ответил Поавила и хотел продолжать свой путь. Но не тут-то было – ленсман схватил его за лямку короба:

– Именем закона!

По закону ленсман получал треть конфискованного им товара. Поэтому ленсманы весьма ретиво охотились за коробейниками. Случалось, что карелы-коробейники лишались жизни при оказании сопротивления властям. Поавиле приходилось слышать о таких случаях.

– Нет, не отдам, – сказал он решительно. Вырвав короб, он толкнул ленсмана в грудь так, что тот упал, и бросился бежать.

Недалеко от дороги стояла избушка, в которой Поавиле приходилось нередко бывать, и он надеялся там скрыться. Но едва он вбежал в избу, как следом ворвался ленсман и опять вцепился в короб. Хозяин избушки, бедный торппарь, медлительный пожилой финн, понял, в чем дело, и недвусмысленно сказал:

– Оставьте его в покое. В моем доме людей еще не грабили.

И ленсману пришлось уйти ни с чем.

Однако дня через два Пулька-Поавила снова попался. Ему предъявили обвинение в оскорблении властей и незаконной торговле. Входя в здание суда, он незаметно сунул в рот пулю, которую ему дала мать, и пробормотал про себя: «Быть мне медведем, а судьям овечками». И встал он так, что его ноги оказались на одной половице с ногами судьи.

Судья, пожилой, краснолицый, в черном костюме, снял очки, пристально посмотрел на подсудимого, потом надел очки на нос и стал читать казенным голосом:

– Поавила, сын Консты, Реттиев, родом из деревни Пирттиярви, волости Вуоккиниеми, родился в 1868 году с рождества Христова, православный, обвиняется…

Поавила сжимал зубами пулю.

– … к штрафу в пятьдесят марок и… – продолжал читать судья.

– Ни единого пенни, – крикнул Поавила и тут же проглотил пулю. – Эмяс, пульку проглотил!

Судья бросил из-под очков удивленный взгляд на ленсмана. Поавила выбежал из ратуши. Ленсман бросился следом, но Поавилы уже и след простыл.

Три серьезных последствия имел этот суд для Поавилы. Во-первых, после этого случая его прозвали Пулькой-Поавилой. Во-вторых, с тех пор он уже не верил ни в какие амулеты. И в-третьих, сказав: «Ну их к бесу, этих руочи», – он направился в Петербург.

У известного кимасозерского купца Минина он опять набрал в долг разных товаров и попробовал коробейничать в окрестностях Петербурга. Но и там разносная торговля уже не была доходным делом: в деревнях открывались кооперативные лавки и магазины, принадлежавшие крупным купцам, тягаться с которыми коробейникам было не под силу.

– Хватит мне по свету скитаться, – решил Поавила и вернулся домой.

Многие надеялись разбогатеть на коробейничестве, но мало кому это удалось. Удача сопутствовала лишь Хилиппе Малахвиэнену. Сколотив небольшой капитал сперва на коробейничестве, а затем на торговле птицей, он сумел открыть свою лавочку в Пирттиярви. Но большинство коробейников обычно не могли даже расплатиться с купцами, давшими им товар в кредит, и возвращались домой не богатыми, а горбатыми. В лучшем случае приносили домой какой-нибудь кофейник. Некоторые возвращались с женами, которыми обзаводились в Финляндии, а кое-кто – с венерической болезнью, до тех пор в деревне неизвестной. Правда, кое-кто принес с собой националистические идеи и восхищение Финляндией, но таких было мало. Большинство же, подобно Пульке-Поавиле, хранили в душе горькую память о насмешках и презрении, с которыми встречали коробейников.

Поэтому и был у Пульки-Поавилы шаг тяжел, потому и шел он сгорбясь, как старик. Отправляясь коробейничать, он надеялся, что когда-нибудь будет жить зажиточнее, лучше, чем до сих пор. Но жизнь повернулась по-другому. Пока он ходил с коробом, дома поля позарастали сорняком, а покосы кустарником. Затем братья начали один за другим отделяться. Каждый брал свой надел от поля, свою часть от покоса, корову из хлева, овцу из стада, косу с воронца. Род хирел, а своя семья все росла и беднела. Еще несколько лет назад Поавила старался как-то поправить свою жизнь, старался, но так ничего из его стараний и не вышло. От заманчивых радужных мечтаний осталось в душе лишь разочарование да гложущая зависть к тем, кто оказался удачливее, выбился в люди, разбогател и теперь, как Хилиппа, сидит у других на шее. Вместе с завистью росло в душе ожесточение, заставлявшее задумываться над жизнью. За эти годы заботы и беды покрыли лицо Поавилы морщинами, а в темно-серых глазах появилось выражение усталости и безразличия. Поавила стал вспыльчивым, порой ненавидел даже бога, который одним дает счастье, а другим не дает ничего, и в такие минуты из-за какой-нибудь чепухи он мог оттаскать за волосы ребятишек или накричать на жену. Если уж человеку не повезет, так не повезет. Даже рыба и та в последние годы стала избегать его… И все же Поавила надеялся, что его дети будут жить лучше и умнее, чем он. Нет, себя он не считал дураком, хотя и не умел ни читать, ни писать. Не выучился он грамоте даже за годы своих скитаний. Многие из тех, кто ходил коробейничать, научились грамоте, а он, Пулька-Поавила, так и не научился.

За годы скитаний узнал он много интересного, услышал от своих товарищей и других людей немало удивительных историй. Коробейники обычно останавливались на ночлег все вместе и проводили вечера, рассказывая друг другу различные были и небылицы. Один расскажет сказку о попе и попадье, другой похвастается, как ему удалось одурачить своего заимодавца-купца, третий соврет, что видел водяного. Случалось, оказывался кто-нибудь грамотный и вслух читал книгу или газеты. Пулька-Поавила любил слушать, когда читали. Одну толстую книгу, роман «Федора», он таким образом в течение зимы прослушал от начала до конца. А под Петербургом он познакомился с одним дьяконом. Этот дьякон Игнатий был человеком небогатым, но каждый раз, когда Поавила заходил к нему, покупал какую-нибудь игрушку для детей или аршина два полотна для жены и всегда расспрашивал, как у них, в Карелии, народ живет. Странный был этот дьякон – он даже в бога всерьез не верил, об удивительных вещах рассказывал. Именно от него Поавила узнал, что где-то в России живет очень умный человек по имени Толстой.

– Богатый, говорят, очень богатый, а живет, как простой мужик, – рассказывал потом Поавила Хёкке-Хуотари, с которым он имел обыкновение посиживать зимними вечерами перед камельком, покуривая и вспоминая то время, когда они ходили коробейничать. – Вот это человек. Сам землю пашет и сено косит, книги пишет и требует от царя, чтобы жизнь людям сделали лучше…

Хуоти лежал на лежанке и с открытым ртом слушал рассказ отца.

Дьякона Игнатия отец всегда вспоминал с большой теплотой. И очень гордился тем, что пил чай из одного самовара с таким начитанным человеком. О дьяконе Игнатии он рассказывал всякий раз, когда речь заходила о каком-нибудь ученом человеке, о волостном писаре, о попе или учителе их деревни, и всегда ставил в пример дьякона.

Да, немало повидал Пулька-Поавила, скитаясь по свету, немало услышал интересного. Переменились его представления о жизни, да и характер стал не тот. Но старое крепко сидело в нем. Верил он в православного бога, хотя не всегда крестился и посты не соблюдал. В лешего и прочую нечистую силу он не верил, но, уважая свою мать и даже побаиваясь ее немного, открыто не выражал своего отрицательного отношения ко всяким духам. Однако, невзирая на недовольное ворчание матери, он курил и выпивал, когда представлялся случай. Вернувшись последний раз с коробейного промысла, он принес целую четверть водки и, повернув икону ликом в угол, выпил ее вместе с Хёккой-Хуотари. Тогда Хуоти впервые видел отца пьяным. Наливая водку в чашку Хуотари, Поавила сокрушался:

– Три рубля в кармане, да сто марок долгу купцу Канерве. Вот и весь заработок. А ты остался должен?

– Да что говорить, брат, – засмеялся Хёкка-Хуотари, пощипывая рыжую бороденку. – Сто с лишним марок я должен. Но платить долг не собираюсь. А что? Обзывали рюссями и вообще они нас… Хватит им и того, что с нас содрали на проценты.

Пулька-Поавила одобрительно кивнул. Наполнив опять чашки, он продолжал изливать душу.

– Сколько лет мы с тобой короба таскали?

– Семь лет таскали, – ответил Хёкка-Хуотари.

– А много ли мы добра нажили, скажи мне, соседушка?

– Ничего не нажили, – ответил Хёкка-Хуотари, отхлебнув водки.

– Мы с тобой, что кроты, на своих полях трудимся. Не так ли? А жить-то мы стали от этого лучше? Скажи, соседушка.

– Не стали, – согласился Хёкка-Хуотари и опять хлебнул водки.

– Мы с тобой во всем себе отказывали, берегли все. А толку что? Скажи мне, соседушка. Живем мы теперь лучше?

– Нет.

– Богу молились каждый день. А толку? Живем мы теперь лучше? Ну скажи-ка, соседушка.

– Худо. Худо живем. Бедно.

Отец ударил Хёкку-Хуотари по плечу.

– Верно. Худо мы живем. Ну, а скажи мне, почему так получается? Скажи мне, кто виноват в этом? Я убью его, своими руками прикончу. Видишь, какие у меня руки…

Скрипнув зубами, отец ударил кулаком о стол, так что чашки зазвенели.

– Что ты, сосед? – испугался Хёкка-Хуотари, но отец только махнул рукой и продолжал:

– Есть у меня кому землю пахать да на лошади ездить. А Хуоти я выучу. Дьяконом будет. Эй, Хуоти, иди-ка сюда. Хочешь стать дьяконом? А?

Хуоти и так было страшно, а тут еще отец подозвал его и задал такой вопрос. От испуга он ничего не мог ответить, только сжался весь и всхлипнул.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю