355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Яккола » Водораздел » Текст книги (страница 4)
Водораздел
  • Текст добавлен: 3 июля 2017, 14:00

Текст книги "Водораздел"


Автор книги: Николай Яккола



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 46 страниц)

Потирая слезящиеся от едкого дыма глаза, Хуоти подкладывал дрова в каменку. «Дьяконом стать?..» – вспомнил он слова отца и усмехнулся. Притащив в баню еще два ведра из колодца, он решил, что воды теперь хватит, и оставив дверь чуть приоткрытой, побежал домой встречать косарей.

Иво успел сбросить свой кошель и снимал лапти с разъеденных болотной водой ног, когда в избу вошел отец. Вид у него был злой.

– Что с тобой? – всполошилась жена.

Дело было вот в чем. Луга Поавилы и Хилиппы находились рядом. Граница шла от камня к камню, но она не была строго размечена и поэтому то Поавила, то Хилиппа, кто когда успевал, захватывали при косьбе аршин-другой чужого покоса. В этом году опередил Хилиппа. Шагая по прогону, Поавила увидел, что коса Ханнеса при каждом взмахе заходит за линию границы.

– У сынка-то, я вижу, повадки отцовские, – буркнул он. Ханнес услышал и, подняв голову, уставился на Поавилу.

– Чего зенки выпучил? – рявкнул Поавила. – Гляди, как бы чужая земля ноги не ожгла.

Ханнес испугался и в слезах побежал к отцу, косившему на другом конце луга. Поавила пошел домой и не слышал, что Ханнес кричал отцу.

Потому и вошел Поавила в избу с таким злым видом. За столом, хлебая уху, он еще ворчал:

– У самого земли – хоть десять коров держи. А на чужое добро зарится.

Только в бане, на горячем полке, Поавила успокоился.

Дверь в баню была такая низкая, что Поавиле приходилось складываться чуть ли не вдвое, чтобы войти внутрь. Баня топилась по-черному и внутри все покрывалось сажей. Отдушину в потолке затыкали тряпкой. Налево, почти вровень с землей, было окошко, такое маленькое и с таким закопченным стеклом, что свет в баню почти не пробивался. У дверей стоял ушат для холодной воды и выдолбленная из толстой сосны лоханка – для горячей. Воду нагревали разогретыми в огне камнями, а носили из неглубокого, бог весть когда выкопанного возле бани колодца. Баня тоже была старая. Нижние бревна сруба ушли глубоко в землю и прогнили; в щелях растрескавшихся бревен грелись на солнце юркие ящерицы. И хотя баня Поавилы не отличалась чистотой и светом, все же она была своего рода храмом, где совершалось очищение тела и души. В бане не только мылись и парились, но и изгоняли болезнь, привораживали любовь, рожали детей, коптили сети, трепали лен, в рождественскую ночь у ее дверей подслушивали нечистую силу.

Поавила сидел на узком полке и легонько хлестал распаренным веником по волосатым ногам.

– Подбрось-ка пару, – велел он Хуоти, сидевшему на полу.

Каждый раз, когда Хуоти бросал черпаком воду на каменку, раскаленные камни стреляли, выбрасывая к потолку густое облако пара и копоти.

Пот черными струями бежал по телу Поавилы. Больше всего зудели искусанные комарами руки и ноги. Их можно было парить хоть того больше. Даже на дворе возле избы было слышно, как Поавила кряхтит и отчаянно хлещется веником.

– Ну, пожалуй, хватит, – наконец решил он, слез, отдуваясь, с полка и выскочил на улицу, где Иво уже остужался.

Немного остыв, Поавила вернулся в баню, окатился сперва горячей, а потом холодной водой, и закончив на этом свое мытье, отправился домой, прикрывая грязным бельем низ живота. От распаренного тела еще шел пар, когда он вошел в избу, где одел на себя чистое починенное белье.

Ребята прибежали в нижнем белье, чистые и раскрасневшиеся.

Бабушка мылась последней. Несмотря на свои преклонные годы, она еще крепко парилась. Чтобы ее старое тело, пропыленное и словно задубленное от лежания на печи, перестало чесаться, его надо было основательно пропарить. Но сама бабушка уже была не в силах хлестаться веником, и Хуоти второй год ходил ее парить.

– Повыше, еще повыше, – приговаривала Мавра. Ей нравилось, как внук проходился горячим веником по ее морщинистой спине. – Ух, ух. Дай бог тебе счастья… долгий век… красивую невесту… Вот здесь, под лопаткой… Ух, ух.

Напившись чаю после бани, Поавила сидел на лавке и курил.

– Господи! – заворчала бабушка, едва переступив порог. – У самого изба полна детей, а он… как руочи… и в красном углу.

Оторопев, Поавила поперхнулся дымом и, закашлявшись, пошел к камельку.

– Прости, господи, меня грешную, – бормотала бабушка, ополаскивая руки после бани под рукомойником.

Под окном с удочкой на плече пробежал Ханнес.

– Пулька-Поавила, Пулька-Поавила! – крикнул он, состроив рожицу.

Хуоти выбежал из избы. Вскоре он вернулся со слезами на глазах, с разбитым носом.

– Это Ханнес тебя? – спросила мать.

– Ханнес… камнем, – захныкал Хуоти.

Отец сердито швырнул окурок на шесток и схватил Хуоти за волосы:

– Если еще раз придешь со слезами, то получишь ремня. Так и знай. Какой же ты мужчина… Эх! Весь в мать…

V

После бани Хуоти хотелось поиграть с мальчишками в рюхи, но пришлось отправиться тянуть невод.

В деревне уже наступила тишина. Лишь время от времени из загонов, где отдыхали коровы, доносилось беспокойное звяканье колокольчиков. Зато на озере царило оживление. Погода стояла хорошая, и лодки одна за другой покидали причалы.

– Послал бы святой Петри рыбки, – вздохнула Доариэ, затаскивая в лодку невод. Жена Хёкки-Хуотари перебирала его в другом конце. У середины вешал, под развесистой березой, лодки столкнулись носами. Паро протянула весло. Доариэ ухватилась за него и подтянула лодки вплотную одну к другой. Прежде чем отправиться на озеро, она обмакнула в воду конец мотни и побрызгала на устои вешал – чтобы водяной дал побольше рыбы. Затем бросила мотню в лодку и, упираясь шестом в дно, оттолкнула лодку от берега. Хуоти и Иро начали грести. Микки – его тоже взяли с собой – лежал на носу лодки, свесившись над водой, и старался схватить рукой камышинку.

– Микки, свалишься, – предупредила мать.

Залив был спокоен и неподвижен, как застывший жир.

Хуоти послюнявил палец, поднял его кверху и проговорил:

– Эй, хозяйка ветров, пусть подуют твои ветры, твои вихри засвистят!

Но ветер не подул, и вихри не засвистели. Даже плес Пирттиярви был так тих и прозрачен, что каждый камешек на дне был виден. Хуоти стал высматривать на озере уток, но они куда-то пропали: то ли спрятались в своих гнездах на берегу за кочками, то ли увели свои выводки в прибрежные камыши. Зато рыба резвилась вовсю. По воде то и дело расходились круги, словно от капель дождя. Иногда с плеском выскакивала крупная рыба, хватая водяных жуков. Издали вода казалась прозрачно-чистой, но внимательно всматриваясь, Хуоти видел на поверхности ее не только всяких букашек, но и желтую пыльцу растений, хвойные иглы, занесенные ветром листья берез и осин, оторвавшиеся от елей лишаи.

Лодки плыли к небольшому острову, который возвышался над водой на другой стороне озера, напоминая издали огромную зеленую кочку. На острове росли березы, среди которых одиноко высилась огромная ель. Островок называли Овечьим, потому что Петри каждое лето привозил сюда пастись своих овец. Оттуда и теперь доносилось блеяние. Неподалеку от острова, возле большого серого камня, стояла лодка с одиноким удильщиком.

Лучше всего ряпушка ловилась на другом конце озера. Туда и направились лодки. По берегу там и сям лежали срубленные сосны с ободранной корой. В трудные годы, когда не хватало хлеба, жители Пирттиярви ездили за сосновой корой сюда, в этот стройный сосняк, что рос у самой воды.

– Может, попробуем здесь? – спросила Паро, когда лодки поравнялись с лежавшей на берегу вывороченной сосной. На этом месте всегда хорошо ловилась ряпушка.

– Давай попробуем, – согласилась Доариэ и встала.

Соседка закинула в воду мотню невода.

– Твои глаза на воду, мои – на рыбу! – заклинала она.

Справа от них тянула невод жена Хилиппы с батрачкой Палагой. Если все остальные дворы имели по полневода и выезжали ловить ряпушку в паре с кем-нибудь из соседей, то Хилиппа один владел целым неводом и выезжал на путину на двух собственных лодках. На второй лодке Хилиппы на веслах сидела черноглазая сестра Палаги – Наталия. Хуоти издали узнал девочку.

– Куда гребешь? – крикнула Иро, заметив, что Хуоти засмотрелся на Наталию.

Хуоти встрепенулся и стал грести левым веслом. Лодка, описывая дугу, пошла к Хёкка-Хуотариной лодке.

– Кажется, пустырь, – сказала Доариэ, затаскивая невод в лодку.

Невод, действительно, пришел почти пустым. Попалось всего несколько ряпушек да пара окушков. Хуоти взял одного из окушков, плюнул ему в рот и бросил обратно в воду.

– Отнеси поклон своим, чтоб расщедрился хозяин и в другой раз был добрее…

В следующий раз невод пришел уже не пустым.

Вода в озере по-прежнему была такая ясная, что на отражавшихся в ней соснах можно было разглядеть каждую шишечку. Лес на берегу стоял не шелохнувшись. Тишину нарушал лишь приглушенный плеск весел.

Неожиданно в тишине раздалась песня. Ее пел за островом красивый мужской голос, сперва тихо, потом все сильнее, сильнее…

– Учитель, – почти шепотом произнес Хуоти, перестав грести.

Восемь лет назад в Пирттиярви приехал учитель Степан Николаевич Попов, совсем еще молодой человек, с открытым, ясным лицом с голубыми глазами, которые смотрели проницательно и чуть-чуть грустновато. Как все молодые учителя, отправившиеся по призыву души учить грамоте детей в дальних глухих деревушках, он приехал сюда, преисполненный больших надежд и мечтаний. Работать учителем в Пирттиярви было нелегко. Жители деревни говорили на чужом ему языке. Степан Николаевич знал это, еще уезжая из Архангельска, где инспектор по школам оказал ему на прощание:

– Живут там дикие кореляки, которые лопочут на своем чухонском языке. Его превосходительство генерал-губернатор граф Гагарин сказал, что язык этот должно искоренять…

Не сразу привык Степан Николаевич к жизни в далекой карельской деревушке, расположенной почти за триста верст от уездного центра. Первое время было страшно тоскливо, тянуло в Архангельск. Там была родина Степана Николаевича, там остались его родные, друзья. Там он окончил учительскую семинарию, там прошла его первая любовь, оказавшаяся неудачной. Там бывали и веселые вечеринки, и шумные ярмарки, когда на базарной площади становилось так оживленно, крутились карусели, выступали циркачи; там была и гавань, куда заходили корабли со всех концов земли.

А что здесь, в Пирттиярви? Лес, да камни, да вода. Ну еще комары, лучина и горький хлеб с сосновой корой. Правда, народ здесь работящий, честный, жизнерадостный… И дети как всюду – любознательные, беззаботные. А карельская природа постепенно покорила его. Он полюбил эти леса, летом – полные жизни и благоуханий, зимой – погруженные в глубокий снежный сон; эти озера, то спокойные, переливающиеся на солнце, то с ревом обдающие пеной каменистые берега.

И все-таки поначалу Степану Николаевичу было скучно и тоскливо. Первые два лета он ездил в отпуск в Архангельск, а на третье не поехал, остался в Пирттиярви… Почти каждый вечер он ездил удить и пел на озере грустные русские песни. Голос у него был замечательный. Вот и теперь он сидел с удочкой в руке и выводил чистым звучным баритоном:

 
Вот мчится тройка почтовая…
 

Порой казалось, что голос вот-вот оборвется – так высоко брал певец; потом голос спадал, словно для того, чтобы набрать силы и снова взлететь так, что эхо доносило его до деревни. До чего же хорошо звучала здесь на озере, освещенном последними лучами заходящего солнца, эта чудесная народная песня, раздольная, как степь, ясная, как Полярная звезда, стремительная, как тройка, что во весь опор летит по гладкому льду Волги. До чего же хорошо было слушать этот голос русской души, полный непонятной тоски и силы…

– Эх! – вздохнул Хуоти, и весла сами собой опустились в воду.

– Хорошо поет, – сказала мать, когда песня за островом смолкла.

Микки, заслушавшись, уснул на носу лодки. Мать заботливо укрыла его своей кофтой.

На обратном пути, когда проплывали мимо островка, Паро окликнула учителя:

– Ну как, ловится?

Степан Николаевич – он за эти годы научился местному языку – ответил по-карельски:

– Ловится.

Солнце зашло за лес, а на озере по-прежнему было светло, как днем. Вода казалась теплой, но воздух так похолодал, что коченели руки и стыло лицо.

Поавилу уже давно беспокоило, что слишком долго стоит сухая погода. С одной стороны, это и не плохо – успели убрать сено, но затянувшееся вёдро могло кончиться заморозком. К вечеру опасения Поавилы усилились. Перед сном он сходил на поле. У него ничего кроме ячменя, картофеля и репы посажено не было. Рожь в деревне сеял один Хилиппа, да и тот начал сеять ее года три назад. В Пирттиярви считали, что на такой каменистой земле и при таком холодном лете рожь не успеет созреть. Ячмень рос неплохо, и картошка тоже вовсю цвела. Поавила раздавил зубами мягкое зерно и из него на язык брызнул густой, похожий на молоко сок.

Из болотистой лощины, лежавшей между кладбищем и Весанниеми, поднимался холодный туман. «Поморозит ячмень», – подумал Поавила. С тревожными мыслями он вернулся в избу.

Он никак не мог уснуть. Чуть вздремнув, опять проснулся и вышел на улицу. На улице еще больше похолодало.

Над болотом за заливом на уровне деревьев белой пеленой застыл, туман. Поавила посмотрел на озеро. Вода тоже была подозрительно неподвижна. «Наши едут», – решил он, увидев лодку, приближавшуюся к Весанниеми, и пошел встречать рыбаков.

Когда Поавила вышел на берег, жена Хёкки-Хуотари уже делила улов. Подбирая ряпушки одной величины, она бросала одну в корзину Доариэ, другую – в свою корзину.

Хуоти заметил на росистой травинке улитку и надавил ее пальцем.

– Улитка, улитка, рога покажи, дождь или вёдро, что будет, скажи.

– Что, вёдро? – спросил Поавила, подойдя к сыну.

– Вёдро, – ответил Хуоти и удивился, увидев, что отец помрачнел.

– Значит, заморозок будет, – тяжело вздохнув, сказал Поавила.

Хуоти не знал, что такое настоящий заморозок: при его жизни в Пирттиярви еще ни разу летом не случалось заморозка.

– Опять, господи!.. – вздохнула мать. Она-то знала, что это такое.

Продрогший Хуоти бросился бегом домой.

Бабушка еще не спала. Хуоти забрался на печь и лег рядом с ней.

– Ну как, дал бог рыбы? – спросила бабушка.

– Плохо, – ответил Хуоти. Он все еще думал о заморозке, который угрожал их полям и из-за которого был так встревожен отец. Помолчав, он попросил: «Бабушка, расскажи сказку, хоть коротенькую».

– Скажу тебе… ночью, – рассердилась бабушка. Но Хуоти стал умолять ее, и она все же начала, понизив голос, рассказывать:

– Жили были старик со старухой, и был у них сын. Перед смертью говорят они сыну: «Когда мы умрем, смотри, живи честно».

Старик и старуха умерли. Остался их сын сиротой. Живет парень один-одинешенек. Вот однажды он и думает: «Схожу на охоту!» Берет ружье со стены и в лес отправляется. Идет он долго ли, коротко ли, попадается ему лесное озеро. А на берегу озера девушка сидит, волосы расчесывает. И такая красивая, что нет на земле равной ей.

– Кто ты будешь? – спрашивает парень.

– Я бедная пастушка, – отвечает девушка. – От бруснички я родилась…

Утрем парень снова идет в лес и приходит опять к озеру. Девушка сидит на том же месте и волосы расчесывает.

– Иди ко мне жить, а то я один живу, – говорит ей парень.

Пастушка пошла к нему, и стали они вдвоем жить-поживать. А жили они плохо. Все, что в доме было, поели – коров и овец. И стало им нечего есть. Тогда парень и говорит:

– Пойди в амбар да подмети сусек. Может, хоть одно зернышко найдешь.

Пошла девушка в амбар, подмела крылышком сусек и нашла одно-единственное ржаное зернышко. «Посею-ка я его, может, вырастет что-нибудь», – подумала девушка. Посеяла она зерно на поле. Утром встает и говорит парню:

– Сходи, погляди, ту взошло ли зернышко.

Парень пошел на поле. Видит – стебель вырос, длинный-предлинный, до самой тучи дотянулся.

Парень полез вверх по стеблю. Лез-лез, до самой тучи добрался. А в туче дыра. Парень через эту дыру и залез на тучу. Ходит по туче, никого нигде не видно. Потом видит – стоит малюсенький домик. Входит он в дом, а там старуха в подполье на жернове мелет. А глаз у старухи один, и тот она на шкап положила. А сама жернов крутит. А из жернова так и сыплются пироги да шаньги, калитки да лепешки. Парень взял мешок, наложил в него всяких пирогов, взвалил мешок на плечо и спустился с тучи обратно на землю. Пришел и говорит девушке:

– Вот у нас и еда есть.

Открыли мешок и стали есть. Девушка спрашивает:

– Где ты взял все это?

Парень рассказал.

Проспали они ночь. Утром парень опять собрался за пирогами.

– Возьми и меня с собой, – просит девушка.

– Не возьму, ты засмеешься, – ответил ей парень.

Так он ее и не взял. Один поднялся на тучу и пошел в маленький домик. Старуха в подполье мелет на жернове. Глаз лежит на шкапу. На этот раз парень наложил два мешка пирогов и вернулся домой. Опять у них есть еда.

Девушка говорит опять:

– Возьми меня хоть один раз с собой.

Парень отвечает:

– Не возьму. Ты засмеешься.

– Да не засмеюсь, – говорит девушка.

Утром парень взял с собой девушку и полезли они вдвоем на тучу. Пришли, а старуха опять жернов крутит. Глаз ее лежит на шкапу. Стали парень и девушка накладывать в мешок пироги. Старуха не видит – глаз-то на шкапу лежит. Тогда девушке стало смешно, и она засмеялась. Старуха услышала и взяла глаз со шкапа.

– Ага, попались, – говорит она и разводит огонь в железной печи. – Вы у меня пироги воровали, так я вас теперь зажарю.

Парню она говорит:

– Садись на лопату, я тебя суну в печь, поджарю и съем.

Парень сел на лопату ногами к печке, да еще ноги раскорячил, чтобы не влезть в печь. Старуха говорит ему:

– Не так сел.

Парень и говорит тогда:

– Покажи, как надо садиться.

Старуха легла на лопату головой вперед. Тогда парень взял и засунул ее в печь да заслонку закрыл. Так старуха и сгорела в печи.

Парень сходил в подполье и забрал жернов. Потом они спустились вниз и перерезали стебель, чтобы никто больше на небо не лазал. И начали парень и девушка жить да поживать.

Узнал царь про тот жернов…»

Хуоти уже спал и не слышал, что стало с тем жерновом. Бабушка поправила на нем одеяло. Не открывая глаз, Хуоти пробормотал сквозь сон:

– Был бы у нас такой жернов…

VI

Поавила проснулся до восхода солнца и поспешил на поле. Земля была серая от инея, кусты картофеля поникли и обвисли, местами ботва чуть почернела. А как ячмень? Может быть, обошлось, не вымерз? А если вымерз – тогда что? Десять потов прольешь, прежде чем заколосится хлеб на этой суровой земле – и вот тебе на… Ведь и налоги еще не выплачены… Хмурый и подавленный, Поавила вернулся домой и стал готовить косы и грабли, собираясь на пожню. Нескошенным оставался небольшой лужок на Хеттехьёки. Покос там был никудышный, с трудом можно накосить пару возов сена, да и то не сено, а сплошной репейник наполовину со мхом. Но невыкошенным оставлять его нельзя, потому что сена мало и каждый год уже с зимы приходится скотину кормить вениками и ягелем.

Доариэ собрала кошели. Она дала с собой косарям сухих лепешек, немного ячменной муки, вяленой рыбы, творога, насыпала соли в сплетенную из бересты бутылочку, заткнула ее завернутой в тряпочку деревянной затычкой. Соли было так мало, что пришлось высыпать косарям всю, и в доме не осталось ни ложки.

– Вот и вся соль, – посетовала она. – Надо бы опять попросить у Хилиппы.

– Нет. Лучше уж будем без соли, – сердито буркнул Поавила.

Но проводив мужа и старшего сына на покос, Доариэ все же попросила Хуоти сходить к Хилиппе. Хуоти ничего не ответил, но по его лицу мать заметила, что ему не хочется идти.

– Что же делать-то? – печально сказала мать. – Уху посолить нечем.

Хуоти взглянул в окошко, из которого был виден пятистенный дом Хилиппы, стоявший чуть поодаль от прогона, на левой его стороне. От избы Пульки-Поавилы до дома Хилиппы было так близко, что если бы Хуоти вздумалось разбить камнем окно горницы Малахвиэненов, он легко мог бы сделать это со своего двора. Малахвиэнены, как и Хёкка-Хуотари, были их соседями. Только изба у Хуотари поменьше, хотя и под ее крышей некогда жил целый род. А дом Хилиппы самый большой в деревне, пятистенный, с горницей. Его построил еще дед Хилиппы, Малахвиэ, давным-давно покоившийся в земле. Когда он умер, Хилиппа был еще мальчишкой. Прошло с тех пор уже более сорока лет, так что уже по этому легко прикинуть, сколько десятков лет простоял дом Малахвиэненов рядом с толстой раскидистой рябиной. Но вид у него еще довольно крепкий, хотя стены, срубленные из толстых сосновых бревен, и потемнели от времени.

Про Малахвиэ говорили, что это был человек силы неимоверной и очень жадный. Всю жизнь он трудился, как медведь, все старался разбогатеть. Но даже ему, такому силачу, своим потом и своими мозолистыми руками удалось добиться немногого. С горем пополам поставил пятистенку, выкорчевал небольшое поле, да еще смолоду нажил себе грыжу, которая потом и свела его в могилу. А разбогател дом Малахвиэненов уже благодаря Хилиппе. Но основу все-таки заложил покойный Малахвиэ, и не столько своим трудом, сколько одним наказом, оставленным внуку. Что это был за наказ и как благодаря ему разбогател Хиллиппа, стоит рассказать особо.

Умер Малахвиэ на охоте, в курной избушке на берегу глухого таежного озерка. Озеро было таким небольшим, что ему даже имени не придумали, просто называли лесным. Сколько верст было до лесного озера, никто, конечно, не мерил. Полагали, что верст семь будет. Ходили пирттиярвцы к этому озеру косить траву поблизости на болотах. По лесам от деревни до озера и обратно проходила охотничья тропа Малахвиэ. – его «путик», как ее называли. Под густыми елями и под корневищами поваленных ветром деревьев Малахвиэ расставлял сплетенные из конского волоса силки. Было их на этой тропе несколько сот. Много лет ходил Малахвиэ по своему путику и немало дичи – глухарей, тетеревов и рябчиков добыл. В те времена столько птицы попадалось в силки, что, бывало, за один раз даже ему не под силу было унести домой всю добычу. Поэтому Малахвиэ построил неподалеку от лесного озера сарайчик, где оставлял птицу. Чтобы до нее не добрались лесные мыши, он поставил сарайчик на столбах, в сажени от земли. А на берегу озера Малахвиэ еще в молодости срубил охотничью избушку, в которой нередко ночевал и варил в берестяной посудине рябчиков.

Малахвиэ был заядлым птицеловом. Даже на старости лет он каждую осень расставлял свои силки и раз в три дня ходил проверять их, хотя грыжа день ото дня мучила его все сильней. В то утро, когда он в последний раз собрался в лес, низ живота так жгло, словно кишки разрывались, но он все равно пошел. Словно предчувствуя, что в дороге с ним случится беда, он захватил с собой внука Хилиппу. Хилиппе шел тогда девятый год. Неприятности начались сразу же, как вышли из дому. Хотя они, как всегда, отправились в путь в утренних сумерках, чтобы выйти из деревни никем не замеченными, жена Петри видела, как они пролезали между жердями изгороди, отделявшей поле от леса.

– Сглазила! – сплюнул Малахвиэ, заметив бабу.

Они вернулись обратно к дому и, перекрестившись, стали пробираться к лесу в обход, хоронясь за ригами. На этот раз им удалось проскользнуть незамеченными.

Начало пути прошло благополучно, но потом Малахвиэ стало так плохо, что, казалось, кишки вот-вот оборвутся. Ему приходилось то и дело отдыхать. Только к вечеру они добрались до лесного озера. Обычно, проходя в избушку, Малахвиэ с силой вгонял топор в дверной косяк и говорил: «Прочь старые жильцы, новые пришли», но на этот раз он даже руки не мог поднять, а сразу повалился на застланный хвойными ветками пол. Застонал и начал молиться. Пока Хилиппа ходил за смольем, чтобы развести огонь в каменке, муки деда усилились. Слабым движением руки Малахвиэ подозвал к себе внука и хотел что-то сказать. Длинная седая борода деда дрожала, голос был так слаб и прерывист, что Хилиппа разобрал из слов деда только:

– За птиц держись… в них… господи…

Дед судорожно глотнул два-три раза воздух и больше ничего не мог сказать. Потом губы его плотно сжались, глаза закрылись. Но веки вскоре приподнялись и глаза деда так и остались приоткрытыми.

До деревни семь долгих верст, вокруг дремучий лес и черная осенняя ночь. Хилиппа всю ночь просидел у огня, боясь сдвинуться с места. Ему то и дело чудились всякие звуки – то кашель за стеной избушки, то какое-то похрустывание в темном углу. Он старался не смотреть на полуоткрытые безжизненные глаза деда, но чем больше он противился этому, тем сильнее они притягивали его к себе. И каждый раз, когда какая-то неодолимая сила заставляла его остановить взгляд на этих мертвых оледеневших глазах, по телу пробегала неприятная дрожь.

Едва рассвело, Хилиппа бегом пустился домой. В тот же день тело Малахвиэ на носилках доставили в деревню, а через два дня похоронили.

После этой страшной ночи у Хилиппы появился нервный тик: стоило ему поволноваться, как верхнее веко левого глаза начинало нервно подергиваться. Даже став взрослым, Хилиппа боялся покойников. Вспоминая предсмертные слова деда, он долгое время не мог разгадать, что же имел в виду покойный Малахвиэ, говоря: «За птиц держись… в них…» Но что «в них»?

По примеру деда он тоже стал промышлять охотой на птицу. Услышав в лесу выстрел, Хилиппа всякий раз испытывал чувство зависти и бормотал про себя заклинание: «Лети мимо, пуля, охотнику – дуля». Но несмотря на все старания Хилиппы, глухари и тетерева неохотно шли в его силки. Наконец, убедившись, что охотой на птиц не очень-то разживешься, он ушел в коробейники. Сперва ходил вместе с отцом. Потом отец захворал животом и вскоре умер от своей непонятной болезни, а Хилиппа продолжал коробейничать один, совершенно позабыв то, что сказал ему дед Малахвиэ в смертный час в лесной сторожке. Но и коробейничество оказалось не столь прибыльным делом, как хотелось Хилиппе. В душе своей он лелеял мечту стать по-настоящему богатым человеком.

Однажды, возвращаясь с промысла, он зашел на базар в Каяни, чтобы купить гостинцев для дома. Там он обратил внимание на крестьянина, торговавшего дичью. К тому то и дело подходили покупатели и брали кто рябчика, кто красавца-глухаря. Хилиппа подошел и из любопытства поинтересовался:

– Почем рябчики?

– Десять пенни, – ответил торговец.

– Десять пенни! – удивился Хилиппа. Тут он и вспомнил наказ покойного деда и, подтянув штаны, выругался: – Эмяс!

Торговец понял это карельское ругательство по-своему (по-фински это слово означает самка) и, показывая Хилиппе рябчика, поправил с усмешкой:

– Не самка, а самец. Ты что, рюсся, не можешь самца от самки отличить?

Веко левого глаза Хилиппы начало подрагивать. «Вот в чем дедушкин секрет», – пробормотал он про себя и торопливо ушел с базара. Возле моста через порог Эммянкоски он остановился у ворот красного одноэтажного дома и долго разглядывал вывеску над входом.

«МИТРО СЕРГЕЕФФ
МАГАЗИН ОСН. В 1896 г.»

Купец Сергеев был родом из Ухты. В молодости он тоже был коробейником, но потом, женившись на богатой вдове, открыл в Каяни лавку и стал нанимать своих прежних товарищей по коробейному промыслу, чтобы вести через них торговлю вразнос. Хилиппа тоже несколько раз брал у Сергеева товары в долг под десять процентов кредита. Так что Хилиппа знал Сергеева и был уверен, что карел карелу в помощи не откажет.

– Конечно, – ответил Сергеев, когда Хилиппа рассказал ему о своих намерениях. – Честному карелу я никогда не отказывал в помощи. Триста хватит?

Хилиппа пересчитал деньги.

– А это что за деньги? – удивился он, заметив среди ассигнаций странную бумажку.

Сергеев смущенно крякнул и хотел было взять бумажку из рук Хилиппы, но потом, передумав, сказал:

– Это? О, это подороже денег. Прошу! – Он угостил Хилиппу папиросой «Армиро» и продолжал: – Я вчера вернулся из Тампере. Там состоялся съезд национально мыслящих карелов. Мы основали свою карельскую партию – Союз беломорских карелов. Ты понимаешь, что это значит? Доктор Хайнари провел доклад о национальном пробуждении Восточной Карелии. Он верный друг Карелии. Им составлен и устав – он напечатан вот на этой бумажке. Это устав нашего Союза, Союза беломорских карелов. Оставь его себе. Вернешься домой, покажи другим тоже. О, это великое дело. Карелия еще бедна и темна. А почему она бедна и темна? Потому что прозябает под игом рюссей…

У Хилиппы дрогнуло веко. Торговец дичью только что обозвал его рюссей. Теперь Сергеев говорил о рюссях. Но Хилиппа проглотил обиду и ничего не сказал.

Сергеев стряхнул пепел с папиросы и продолжал, жестикулируя:

– Но Карелия еще станет великой и могучей страной. Вот увидишь. Настанет и это время Но для этого в Карелии должно быть больше таких предприимчивых людей, как ты. Среди карелов надо распространять национальный дух, стремление к зажиточности. Хилма, поставь-ка кофейник…

Хилиппа вернулся в Пирттиярви в приподнятом настроении. О своем намерении он никому больше не рассказывал, а осенью скупил у односельчан почти всю добытую ими дичь и беличьи шкурки. С одними он рассчитался сразу же, уплатив по пять пенни за рябчика, по марке за глухаря, другим обещал привезти из Каяни, кто чего закажет. Как только установился санный путь, он отправился в Каяни и быстро распродал целый воз дичи. За рябчика он брал десять пенни, за глухаря две марки, одним словом, продал все вдвое дороже. Прибыль оказалась выше, чем за все годы коробейного промысла. На радостях Хилиппа купил жене отрез на юбку и куль белой муки, младшему сыну удочку с красно-белым поплавком, для себя килограмм кофе. Кроме того, набрал целый воз водки, табаку, соли и других товаров, которые рассчитывал продать своим односельчанам. Он был уверен, что с лихвой вернет деньги, уплаченные односельчанам за птиц и белок. Так, благодаря торговле дичью, Хилиппа Малахвиэнен стал первым лавочником в Пирттиярви.

Вот уже десять лет он ведет торговлю в своей деревне. Правда, торговля его не очень широкая, ни особых помещений, ни весов Хилиппе не нужно. Он обходится безменом, отвешивая в своем амбаре кому пуд муки, кому фунт соли. Покупатели заходят редко. Так что негде ему развернуться. И все-таки Хилиппа – самый богатый человек во всей деревне и почти все жители Пирттиярви – его должники.

Отец Хуоти тоже должен. Все время что-то приходится брать у Хилиппы. Позапрошлой весной, когда отец пахал картофельное поле, соха наскочила на камень и проржавевший сошник переломился. Время было спешное, и пришлось обратиться к Хилиппе: не бежать же за десять верст в Латваярви к кузнецу. У Хилиппы была и соха и новый плуг. Свою старую соху он и одолжил Поавиле на пару дней, но за это Поавила должен был обмолотить Хилиппе осенью ригу ячменя. Приходилось пользоваться и точилом Малахвиэненов: своего точила у Пульки-Поавилы не было. Хилиппа всегда «помогает» им в беде, хотя добрососедскими их отношения не назовешь.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю