Текст книги "Водораздел"
Автор книги: Николай Яккола
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 46 страниц)
III
Сухие смолистые дрова так ярко пылали в камельке, что даже прибитый к стене рядом с иконой березовый гриб был отчетливо виден. Поавила выдернул воткнутое в него шило и сел перед окном чинить хомут, который почему-то стал натирать ключицы мерина.
Хуоти тоже сидел у огня и щепал лучину. Оба работали молча. Поавиле не давали покоя все те же мысли, которые начали тревожить на собрании, когда он слушал речь Сергеева. Хуоти думал об Иро. Днем он забегал к Хёкке-Хуотари за дратвой. Иро поливала стоявшую на окне герань. Увидев Хуоти, ее мать словно невзначай заметила: «Цветок без воды вянет, а девушка без поцелуя». Улыбаясь про себя, Хуоти вспоминал, как Иро залилась краской.
С вечерней дойки вернулась мать, в одной руке подойник, в другой – охапка дров, в зубах – погасшая на ветру лучинка.
– Не срезай так толсто, – заворчала она на Насто, чистившую картошку. – Картошки и так мало…
С крыльца послышался кашель и стук: кто-то обивал о порог обледеневшую обувь.
– Кто это там с таким грохотом идет? – удивился Поавила.
Дверь распахнулась, и в избу вошел пожилой мужчина с заиндевевшими на морозе усами.
– Вечер добрый! – поздоровался он по-фински и, сбросив рукавицы на собачьем меху, начал отдирать сосульки с пышных усов.
– Ба, никак Пааво! Что это тебя в такой мороз заставило в путь отправиться? Садись, погрейся, – предложил отец гостю.
– Да купить кое-что надо у Хилиппы, – пояснил гость, грея руки перед огнем.
Поавила удивился. Пааво из Лапукки никогда не ездил за покупками к Хилиппе. Нет, видно, что-то другое заставило его приехать в Пирттиярви.
– Что у вас в Лапукке нового? – поинтересовался Поавила.
– Да что у нас нового? Живем в лесу, – ответил гость, набивая трубку с изогнутым чубуком.
Если Пирттиярви было чуть ли не на краю света, то Лапукка находилась еще дальше. Туда от Пирттиярви было примерно двадцать пять немеряных верст. Столько же, пожалуй, туда и от деревни Латваярви. Говорят, знаменитый латваярвский рунопевец Архиппа Перттунен почти каждое лето ходил рыбачить в Лапукку. Сколько раз он проделал по лесам этот нелегкий путь. За плечами кошель и на кошель еще посадит свою младшую дочку, чтобы веселее было. Вдвоем, глядишь, и весло легче кажется, и сеть лучше тянется, да и песня сама собой поется. А лесное озеро в Лапукке рыбой очень богато, заезжих рыбаков здесь бывает мало, а своих и того меньше. При Архиппе в Лапукке стояло всего два дома, да на берегу в устье пролива виднелись развалины третьего. Первыми жителями этого хутора, как впрочем и многих других северных карельских деревень, были беглые, и эти руины и заросшие кустарником поля возле них были свидетелями тех времен. Называли это место у пролива Климовой пустошью.
Возле развалин до сих пор лежал большой камень с пробитым насквозь отверстием, у которого, по преданию, первый житель Лапукки, беглый по имени Клим, держал на привязи свою корову. Вполне возможно, что этот беглый Клим был тот самый Клим Соболев, который при царице Екатерине II возглавил восстание приписных крестьян в Заонежье. Когда каратели пришли в Кижи, Соболеву удалось бежать, но никому не было известно, где он скрывался. На опушке леса возле Климовой пустоши есть небольшое кладбище. Может быть, отважный Пугачев земли карельской спит там вечным сном…
Ну какие новости можно было принести из Лапукки, этого оторванного от всего мира хуторка? Его жителям самим приходилось ходить за новостями в Пирттиярви, точно также, как из Пирттиярви, в свою очередь, ходили за ними на погост. Так что нечего было Пааво рассказывать.
– А Хёкла-то жива еще? – спросил Поавила.
– Осенью умерла, – ответил гость. – Слава богу, давно пора. Сто четыре года прожила.
Поавила поднял голову и укоризненно взглянул на Пааво. «Ишь доволен, что избавился от Хёклы, а ведь разбогател-то благодаря ей».
Микки, муж покойной Хёклы, был великий труженик. Всю жизнь лес корчевал под поля да медвежьим промыслом занимался. Сорок девять медведей убил. Однажды он взял из берлоги живьем трех медвежат и принес домой. Медвежата привыкли и даже не делали попыток бежать. Микки решил как-то испытать их. Привязал каждому колокольчик на шею и отнес далеко в лес. А вечером послал за ними собаку. И что же – собака пригнала их домой. Когда Микки умер, Хёкла осталась совсем одна, вести хозяйство ей было не под силу, и дом пришел в упадок. В конце концов пришлось Хёкле просить милостыню. Лапукка стоит у самой границы, и Хёкла ходила побираться на ту сторону. Там-то она и встретилась с молодым финским крестьянином Пааво Мойланеном. Пааво стал расспрашивать старуху-нищенку, и Хёкла все рассказала – сколько у нее земли, покоса, сетей и прочего добра. С одних болот можно столько накосить сена, что держи хоть тридцать коров. Да только косить некому. Тогда Мойланен обещал, что если только Хёкла согласна, то он выхлопочет разрешение на переселение в Карелию и будет содержать ее. Хёкла согласилась. Мойланен поселился в Лапукке. Болотистых лугов, действительно, оказалось так много, что он стал сдавать их в аренду финским крестьянам из приграничных деревень. Арендную плату он взимал не деньгами – мужики должны были косить у него сено в лучшее время сенокоса. Пааво держал до пятнадцати коров и стал ссужать карелам из близлежащих деревень семена. Свои долги они отрабатывали на его покосах. Однажды Пулька-Поавила тоже косил его сено – как-то рассердившись на Хилиппу, он назло ему взял ячмень в долг у Мойланена. Но этой почти что даровой рабочей силы Пааво все равно не хватало; ему приходилось нанимать дополнительно косарей и пастухов. Если люди работали хорошо, то он выставлял им бутыль самогона собственного изготовления. В счет их заработка, разумеется. Так что и тут он в накладе не оставался. Зимой Пааво на двух лошадях возил в Каяни масло, мясо и кожи. От денег у него сундуки ломились. Он был разворотливее Хилиппы и даже Юрки из Энонсу. Юрки разбогател на семге, Хилиппа – на дичи, а Пааво ухитрился нажить состояние на болотах. Все шло, как Пааво и рассчитывал. Одна лишь была досада – Хёкла все жила и, выполняя свое обещание, Пааво должен был заботиться о ней. Но, наконец-то и от этой обузы он избавился.
– Слава богу, – повторил Пааво.
– Все там будем. И наш час придет, – вздохнула Доариэ, кроша у печи в котел вяленую рыбу.
Пааво беспокойно ерзал на лавке, порываясь что-то сказать. Видно, не знал, с чего начать. Наконец, он спросил:
– А Керенский-то еще у власти?
– Нет, братец, нет его уже, – усмехнулся Поавила и, приставив к печи починенный хомут, стал осматривать гужи. – Давным-давно его спихнули…
– Туда ему и дорога. Навыпускал негодных денег. А они еще в цене, эти деньги?
Только теперь Поавила сообразил, чего ради Пааво притащился в Пирттиярви. Видно, с жадности награбастал керенок, вот они ему покоя и не дают. Одна морока с ними. И Поавила решил подшутить над Пааво. Больно уж он задаваться начал. Как-то Поавила пришел ловить сигов в Лапукку, а Мойланен ему и говорит: «Что, своих озер не хватает?» Точно озеро в Лапукке ему лично принадлежит. Сперва болота к рукам прибрал, теперь к озеру подбирается. Впрочем, никакой личной неприязни к Мойланену Поавила не испытывал, поскольку тот ему глаза не мозолил, как, скажем, Хилиппа. Но разыграть все же решил:
– Говорят, в Питере новое правительство керенки на новые деньги меняет, – с серьезным видом сказал он. – За рубль дает полтинник.
– Ну что же, хорошо… За такие никудышные деньги… А сколько билет до Питера стоит? Туда ведь теперь из Кеми можно по железной дороге доехать.
– А вот насчет билета не знаю, – усмехнулся Поавила в бороду.
– Только вот как с языком-то быть, – сетовал Пааво. – Я же умею только по-фински говорить…
Утром Поавила поднялся спозаранку, разбудил Хуоти и стараясь не потревожить спавшего Мойланена, тихо вышел из избы. Пааво похрапывал и видел, наверное, во сне, как он меняет деньги. Поавиле было неудобно, что он вчера так подшутил над ним. Когда он, напоив коня, вернулся в избу за сбруей, Мойланен уже проснулся.
– Куда же ты в такую рань собрался? – спросил он.
– В лес, – ответил Поавила, стряхивая снег с шапки.
– В такую пургу? – удивился Пааво.
– А такой непогоды не бывает, чтобы мужик на лошади не проехал, – сказал Поавила и, сняв с гвоздя починенную сбрую, пошел запрягать коня.
Он все же решил, воспользовавшись безвластием, заготовить бревна для новой избы, хотя Хёкка-Хуотари и посмеивался над ним, считая, что только свихнувшийся человек может в такое время затевать строительство нового дома.
За Вехкалампи рос сосновый бор, в котором жители Пирттиярви обычно заготовляли бревна для строительных надобностей. Пулька-Поавила направился туда по зимнику, который вел на лесные пожни к Паюпуро. Хуоти шел впереди на лыжах, за ним ехал Поавила. По дороге до них кто-то уже проехал. Видимо, за сеном на пожню. За Вехкалампи Поавила велел Хуоти свернуть с дороги в лес. Выбрав место, Поавила бросил мерину сена и стал рассматривать сосны. Наконец, облюбовав высокую толстую сосну, он всадил топор в ее ствол. Хуоти тоже выбрал себе дерево. Обе сосны рухнули в снег почти одновременно. Гулкий треск прокатился по всему лесу. Хёкка-Хуотари, ехавший по зимнику, остановил свою Лийну и слез с воза сена. Он догадался, что это Поавила валит лес, и пошел поздороваться с соседом.
– Так, значит, все-таки решился?
– А, так это ты с утра пораньше за сеном поехал, – сказал Поавила, не отвечая на замечание Хуотари.
Хёкка-Хуотари сел на срубленную сосну и вытащил кисет из кармана подпоясанного узким ремешком полушубка. Поавила стоял с топором в руке и смотрел, как Хуоти обрубает сучья.
– А тебе что, и покурить некогда? – спросил Хуотари.
Поавила всадил топор в пень и сел рядом с соседом.
– Ну вот, первое бревно свалено, – сказал он, свернув цигарку и сделав глубокую затяжку.
Хёкка-Хуотари курил, не затягиваясь, он лишь набирал дым в рот и тут же выпускал. Поавила не раз смеялся над ним: «Что толку в таком курении. Это все равно, что париться без пара». Но Хуотари, не обращая внимания на его насмешки, продолжал попыхивать по-прежнему.
– Позабыл ты старые обычаи, – говорил он Поавиле. – В старину, как свалят первое бревно для избы, так на пне домик строили. Для тараканов, клопов и прочей живности, чтобы они не плодились в новом доме.
И Хуотари стал строить из щепок на пне что-то наподобие домика.
– Чудно сотворен этот мир, – рассуждал Поавила. – Каждого кто-то ест. Человека клопы да комары кусают, а комаров пауки едят…
– И всякому жить хочется, – добавил Хуотари.
– Где же пауки зиму проводят? – спросил Поавила. – Или вот – лягушки? Да, мало мы знаем, мало…
Помолчав и подумав о нем-то, он продолжал:
– А человеку хуже всего. Кто его только не грызет. Клопы-то друг друга не едят, а люди и меж собой грызутся. Вот тот же Хилиппа… или, скажем, Пааво из Лапукки… Хёклу поедом ел. Да и вообще нашего брата готов живьем сожрать.
Хёкка-Хуотари знал, что за человек Пааво Мойланен.
– Оборотистый народ эти финны, – заговорил он. – Помню, еще когда я был коробейником, встретил двух мужиков из Иоэнсу. До того они были ловкие, что ухитрились за десять пенни оба упиться…
– Не может быть! – Поавила начал смешно причмокивать губами.
– Нет, правда, – заверил Хуотари и, попыхивая самокруткой, продолжал: – Услышали они, что торговля дело денежное, и решили сами испытать, так ли это. Были они как-то на базаре, купили по бочоночку спирта и поехали к себе домой, чтобы распродать его. Ну, вот едут. И один вдруг вспоминает, что у него в кармане осталось десять пенни. Решил на эти деньги купить у товарища спирту. Чтоб опохмелиться. Тот согласился, отлил немножко, а десять пенни забрал себе. Едет и радуется. Почин есть… – Хуотари тут облизнулся. – Проехали немного. Тут другому пришло в голову, что он тоже может купить у попутчика спирт: у него деньги есть, целых десять пенни. Ну, купил. Вернулись пенни к старому хозяину. А тому еще захотелось выпить. И он опять купил спирта на свои десять пенни. Пока доехали, так оба бочонка и выпили. Только вот не помню, кому эти десять пенни достались. Меня они тоже тогда угостили…
– Ловкачи! – засмеялся Пулька-Поавила. – А вот почему бедные всегда добрее и щедрее, чем богатые?
– Тпру! – крикнул Хуотари и, сорвавшись с места, побежал к дороге, где продрогшая в ожидании его лошадь тронулась с возом и пошла потихоньку, к дому.
Обрубив сучья со своей сосны, Хуоти пришел помогать отцу. Потом они вместе погрузили оба бревна на сани, и Поавила повез их в деревню. Хуоти начал рубить третью сосну.
Местами на дороге намело сугробы, и мерин с трудом тащил воз.
– Лошадь должна везти, а мужик – знать, – проговорил Поавила, размахивая плеткой.
Переехав через залив, он свалил бревна с саней на том месте, которое они с Самппой выбрали для постройки избы, и вернулся в лес.
Тем временем с Хуоти случилась беда: он рассек топором ногу.
– Куда же ты глядел? – заворчал отец.
– Да топор выскользнул.
Хуоти пытался стянуть пьексу с ноги. Он пыхтел, морщился от боли, но пьекса словно к ноге приросла. Отец повернул лошадь, усадил Хуоти и, бросив в сани его лыжи, поехал домой.
Пьексу с ноги снять не удалось и дома. Пришлось разрезать ее. Хуоти скрипел зубами, пока отец резал пьексу. Рана оказалась неглубокой, но кровь текла сильно. Мать обмыла края раны теплой водой и, оторвав лоскут от чистой рубахи, перевязала ногу.
– Надо бы заговор от железа прочитать, – сказала она. Доариэ боялась заражения крови и жалела, что нет в живых свекрови, которая умела заговаривать кровь.
Мойланен еще был у них. Ему не терпелось рассказать хозяину дома новость, которую он услышал от Хилиппы и из-за которой, собственно, он и задержался в деревне. Едва дождавшись, пока перевязали ногу Хуоти, он сообщил Поавиле, что с войны вернулся Теппана, сын Петри.
– …Прошлой ночью пришел. Надо бы сходить поговорить с ним.
Поавиле тоже хотелось повидаться с Теппаной, только его интересовало совсем другое, чем Мойланена. Конечно, у Теппаны есть что рассказать. Похлебав ухи, они отправились на мыс Пирттиниеми, где на склоне горы стоял дом Петри, самый старый и самый ветхий в деревне. Беглый Иван еще ставил ее. Он как раз устанавливал конек на крыше избы, когда по доносу Туйю-Матти становой пришел за ним. Возле хлева все еще стояла и часовенка, которую Петри купил у общины за три рубля двадцать копеек и в которой он хранил сено.
Когда Поавила и Мойланен вошли в избу, там было много мужиков. Как обычно, собрались послушать, какие вести принес человек, вернувшийся домой из дальних краев. Сын Петри, высокий стройный парень лет двадцати пяти, рассказывал:
– Малороссы пошли, и я тоже махнул за компанию…
В последнее время Теппана воевал в Галиции в рядах девятого корпуса, сформированного преимущественно из украинцев. В конце ноября глава буржуазно-националистической Рады Петлюра отдал распоряжение, чтобы украинцы покинули фронт и разошлись по домам. У Петлюры были свои планы: он собирал силы для борьбы с советской властью. Часть украинцев, выполняя этот приказ, наносивший явный ущерб делу революции и мира (в то время начались мирные переговоры с Германией), ушла с фронта. Теппана был рядовой солдат и, не имея понятия о всей сложности обстановки и о коварных петлюровских планах, объяснял свое возвращение домой следующим образом:
– Ленин сказал, что германца на мушку больше не брать, и я в последний раз выстрелил в воздух.
– Ты через Кемь ехал? – нетерпеливо перебил его Мойланен.
– Через Кемь, – ответил Теппана, качая на колене свою трехгодовалую дочь.
– А как там новая железная дорога? Сколько ты за билет платил? – не отставал Мойланен.
– Ни копейки, – засмеялся Теппана. – Теперь все бесплатно. Денег-то совсем не будет.
Мойланен даже дар речи потерял. Ему казалось, что земля уходит у него из-под ног.
– Продай мне мерина, – обратился он к Поавиле, немного придя в себя. – Тысячу рублей дам.
Поавила захохотал.
– А на чем я буду бревна возить?
Мужики тоже засмеялись. Они думали, что Теппана просто шутит над известным своей скупостью хозяином Лапукки.
– Да, спички-то я забыл купить, – вдруг спохватился Мойланен и побежал к Хилиппе.
С самоуверенностью повидавшего виды бывалого фронтовика Теппана стал рассказывать мужикам:
– Власть капитала рухнула. В России повсюду создаются комитеты и Советы. А вы как в лесу живете – никакой власти не имеете. Чего вы ждете? Надо выбрать свое правительство. Раз мы вот собрались, так давайте…
– Спешить не будем, долго ждали, подождем еще немного, – ответили ему мужики.
Они не очень верили Теппане. Он и раньше не прочь был прихвастнуть. А то, что он рассказал об отмене денег, никак не укладывалось в их сознании.
– Наверно, скоро и другие придут, кто уцелел, конечно, – сказал Крикку-Карппа, важно поглаживая лысину.
Прибежала жена учителя.
– Дай-ка я обниму тебя по-нашему, – сказала она Теппане и обняла его по-карельски.
Обычно так обнимаются при встрече женщины-карелки. Но вернувшийся с войны Теппана был сейчас Анне так близок и дорог, что иначе поздороваться с ним она не могла.
– Видел бы учитель, – засмеялись мужики.
Анни с восхищением смотрела на Теппану – цел и невредим! А ведь был слух, что убит.
– Тебе с учителем не пришлось повстречаться? – спросила Анни.
По ее голосу и глазам было видно, как она ждала своего мужа, как истосковалась по нему. Она лелеяла надежду, что, может быть, Теппана видел его: ведь всякое бывает, и земляки нередко встречаются на войне. Но Теппана не встречал учителя.
– Давно уже писем нет, – вздохнула Анни.
Уже смеркалось, когда Поавила, Крикку-Карппа и Хёкка-Хуотари отправились домой.
Подходя к дому, Поавила увидел на своем дворе чьи-то сани, на которых лежали вверх полозьями другие сани, совсем новые, даже без железных полозьев.
– Кто же это приехал? – удивился Поавила.
Хёкка-Хуотари тоже зашел в избу поглядеть, что за гости у соседа.
Пааво Мойланена уже не было; несмотря на поздний час, он отправился в свою Лапукку. На лавке сидел рослый мужчина и о чем-то беседовал с Хуоти. В избе было темно и Поавила не сразу разглядел своего гостя.
– Что-то нашим соседям дома не сидится, – пошутил он, узнав Иосеппи из Виянгинпя. – И тебя, Иосеппи, довелось еще увидеть.
Поавила велел жене поставить самовар и спросил у Иосеппи:
– Ну как в Виянгинпя, все тихо-мирно?
Виянгинпя была почти у самой границы. Летом порой случалось, что лошадей, пасшихся в лесу, мужикам из Пирттиярви приходилось искать в окрестностях Виянгинпя, или, наоборот, жители Виянгинпя находили своих лошадей на выгонах пирттиярвцев. Виянгинпя нельзя было назвать деревней: там было всего два дома, да и те стояли друг от друга за километр. Финны, жители приграничья, вообще не жили деревнями, как карелы, а селились обособленно, хуторами, раскиданными по сопкам и перелескам. Жители их встречались друг с другом редко и, видимо, поэтому были по своему характеру более замкнутыми, суровыми и молчаливыми, чем карелы, которые жили деревнями и общались ежедневно. Иосеппи тоже был немногословным. Жил он бедно. Про него говорили, что если он залезет на дерево, то на земле от него ничего не останется. Избушка его топилась по-черному, что крайне редко встречалось в то время в Финляндии. Не было у него и лошади. Приехал он на лошади соседа, чтобы обменять сани на сено для своей единственной коровенки.
Поавила и Хуотари ждали, что же Иосеппи скажет дальше.
– Воевать начали у нас.
– С кем?
– Да между собой, – неторопливо говорил Иосеппи. – Говорят, из Хюрюнсалми многие ушли на фронт.
В последнее время Поавила несколько успокоился. Услышанное от Иосеппи его ошарашило. Точно золы швырнули в глаза.
– Они и к нам могут нагрянуть, – высказал свою тревогу он, не объясняя, кого, собственно, имеет в виду.
Но Хёкка-Хуотари понял его.
– А чего ради им сюда переться? – махнул он рукой. – У нас ведь одни леса, болота да озера.
– Вот то-то и оно, – сказал Поавила, принимаясь бруском точить топор. – Не зря всякие Сергеевы и Саарио проводили у нас свои собрания…
IV
Черные клубы дыма, вырываясь из высокой трубы натужно пыхтевшего старого паровоза, скользили по темно-зеленым грязным стенам вагонов и медленно таяли над лесом позади поезда. Дорога была построена совсем недавно, колеса громко стучали на стыках, вагон трясло и бросало из стороны в сторону так, что пассажиры, лежавшие на багажных полках, порой, казалось, чудом удерживались на своих местах. Поезд был набит битком. Ехали солдаты, искалеченные и здоровые, законным и незаконным путем возвращавшиеся с фронта, ехали офицеры, переодетые в штатскую одежду или в потрепанные солдатские шинели; на остановках, ругаясь и отталкивая друг друга, в вагон лезли мешочники, без всякой охраны садились в поезд военнопленные австрийцы и немцы.
Степан Николаевич сидел у окна и задумчиво следил за большими снежными хлопьями, мягко облепившими тусклое вагонное стекло. За окном проплывали поредевшие сосняки, повырубленные на шпалы и на бревна для бараков, откосы карьеров, с которых возили песок для насыпи, черные горелые пустоши – следы лесных пожаров, реки, белые, скованные льдом, и бурные, не поддавшиеся стуже, казавшиеся на фоне снега иссиня-черными. Чем дальше на север, тем суровей становилась природа и тем реже мелькали серые деревушки с пустыми пряслами для сена, с покосившимися изгородями и черными от копоти баньками, построенными у самой воды на берегу озера или реки. Когда Степан Николаевич уходил на войну, железную дорогу только начинали строить. И вот, возвращаясь домой, он едет по ней. Уже промелькнули станции Званка, Лодейное Поле, остался позади Петрозаводск, проехали Медвежью Гору, где станция только еще строилась. Далеко позади остались утопавшие в грязи окопы, заграждения из поржавевшей колючей проволоки, противный вой шрапнели, душераздирающие стенания раненых. Впереди – дом, семья, работа. Как там Анни с детьми? На фронте Анни часто вспоминалась ему, но почему-то всегда такой, какой была в первое время их знакомства – румяная, белокурая, совсем молоденькая и очень привлекательная. А какая она была застенчивая…
– Простите, где вы получили ранение? – неожиданно спросил чей-то голос.
Степан Николаевич очнулся от раздумья и машинально потрогал забинтованную голову.
– Под Царским Селом, – ответил он, взглянув на соседа. Степан Николаевич не заметил, когда этот человек в солдатской шинели сел рядом с ним. Видимо, он вошел в вагон на каком-нибудь полустанке.
– Под Царским Селом? – удивился сосед. – А на чьей стороне? Если, конечно, не секрет.
– Нет, не секрет. На стороне красных.
Собеседник поморщился. Степану Николаевичу показалось, что он где-то видел это одутловатое лицо, но не смог вспомнить, где именно. Мало ли всяких встреч было за годы войны!
– В такое время лучше всего быть нейтральным, – осторожно, словно прощупывая, с кем он имеет дело, проговорил сосед. – Я уже полгода как вышел, так сказать, из рядов…
Степан Николаевич окинул своего собеседника внимательным взглядом. Вид у того был утомленный, шинель довольно потрепанная, сапоги с ободранными голенищами буквально разваливались на ногах. Видно было, что в этих сапогах ходили не только по ровным дорогам и тротуарам.
– Вы едете домой? – спросил сосед.
– Да, в Кемь, а оттуда верст триста вверх по Кеми-реке, почти до границы.
– Но там же живут карелы, а вы ведь русский…
Собеседник, судя по всему, хорошо знал эти места. Удивленный осведомленностью спутника, Степан Николаевич стал вглядываться в его лицо.
– Капитан…
В небритом солдате он узнал бывшего военачальника Кемского уезда Тизенхаузена, по милости которого он тоже в свое время попал на войну.
– Тс-с, – предостерегающе шикнул Тизенхаузен и обратился к сидевшей напротив пожилой женщине, которая связывала узлы, готовясь к выходу. – Какая следующая станция?
– Сорока, – ответила женщина, не оглядываясь.
– Скоро и нам выходить, – вновь обратился Тизенхаузен к Степану Николаевичу и, помолчав, спросил: – Если не ошибаюсь, вы офицер?
– Прапорщик.
– В Кеми у вас есть знакомые?
– Нет.
– В таком случае можете переночевать у меня, – предложил Тизенхаузен. – Если не имеете ничего против…
На станции Сорока поезд стоял десять минут. Пассажиры с котелками я чайниками ринулись за кипятком.
Вытащив из вещевого мешка кусок мыла или пару поношенного нижнего белья, солдаты бежали менять их на хлеб или молоко. Степан Николаевич тоже вышел подышать свежим воздухом и заодно поглядеть, не встретится ли случайно кто-нибудь из знакомых. Ведь из Пирттиярви многие ушли на заработки на строительство железной дороги. Кроме того, в Сороке постоянно проживал брат его тестя Срамппы-Самппы, который в один из неурожайных годов, спасаясь от голода, ушел из родной деревни, нанялся в гребцы к богатому сорокскому рыбаку да так и остался здесь со всей семьей. На станции было много народу, но знакомых не оказалось. Степан Николаевич вернулся в вагон.
Над ним, на средней полке лежал бородатый солдат. На широкой огрубевшей ладони он держал складной ножик, показывая его военнопленному, который сидел внизу напротив и посасывал селедку.
– Немецкая работа. Под Пинском мне подарил один ваш зольдат. Понимаешь? – пытался объяснить бородач немцу. – Я ему махорки, а он мне ножичек…
Немец отрицательно качал головой.
– Вместе курили… братались, – бородач поднес нож к глазам военнопленного. – Не узнаешь? Штутгарт… В Штутгарте сделано…
– О, Штутгарт. – Пленный перестал сосать селедку. – Их ферштэе, ферштэе.
– Кончилась война, – широко улыбаясь, продолжал бородач. – Понимаешь? Война конец, капут войне. И чего ради мы воевали, спрашивается? – Он махнул рукой, потом вытащил из вещевого мешка ломоть хлеба, аккуратно поделил его ножом на две части и одну из них протянул немцу. – На… ешь.
Пленный робко взял хлеб и с благодарностью посмотрел на солдата:
– То-фарищ?
– Товарищ, товарищ.
Тизенхаузен, нахмурившись, слушал этот разговор и невесело размышлял о своем незавидном положении. Еще в начале осени появились какие-то проблески надежды. Он служил тогда в дикой дивизии генерала Корнилова. Если бы тогда все получилось так, как рассчитывали… Но теперь об этом уже поздно думать… Потом Быховская тюрьма… Вернее, бывшая женская гимназия, в которой их держали. Тизенхаузен иронически усмехнулся. Стража состояла из преданных Корнилову солдат, служивших прежде в его личной охране. Поэтому они в своей тюрьме были в курсе всех событий, происходящих в Могилеве. Генерал Духонин намеревался вступить в переговоры с немцами, с тем, чтобы заключить перемирие и таким образом лишить большевиков их главного козыря – лозунга о мире. Однако послы Англии и Франции воспротивились: они полагали, что Ленин удержится у власти всего два-три дня. Если бы тогда с Германией было заключено перемирие, то и этот бы солдат на верхней полке не братался бы с пленным немцем, а стоял навытяжку перед ним, капитаном Тизенхаузеном. Только что теперь думать об этом… Теперь надо что-то предпринимать, чтобы большевистская зараза не проникла в деревню.
– Это Ленин призвал русских солдат брататься с германскими солдатами, – вступил Степан Николаевич в разговор бородача с пленным. – Ленин…
– Ленин? – переспросил немец.
– Не зря говорят, что Ленин – германский агент, – буркнул Тизенхаузен. – В Бресте он стал торговать отечеством.
Бородач оперся рукой о противоположную полку и, свесившись, заглянул вниз.
– Сам ты, наверно, шпион и сам отечество продаешь, – сердито заговорил он. – Ты Ленина не троясь. Он нам, мужикам, землю дал, мир. Да где тебе это понять. Небось, войны и не нюхал. Небось, за сотню верст от фронта где-нибудь в штабе отирался, вино попивал да баб, гладил. Ишь, коготь-то какой отрастил…
Тизенхаузен спрятал мизинец с длинным ногтем в кулак.
Бородач улегся, но тут же приподнялся снова и показал внушительный кулак:
– Не трожь Ленина!
Тизенхаузен промолчал. Выходец из прибалтийских помещиков-немцев, барон фон Тизенхаузен всегда относился с презрением к этим русским мужикам. В последнее время он возненавидел их и готов был…
– Простите, – с издевкой сказал он, когда Степан Николаевич, вставая, нечаянно задел его.
– Пожалуйста, – в тон ему ответил Попов.
Степан Николаевич вышел в тамбур и, стоя там, раздумывал над тем, что по мере отдаления от Петрограда поведение кое-кого из пассажиров становится все более наглым. Чем это объяснить?
За окном мелькали холмы, болота, овраги. Раздался протяжный гудок, колеса загрохотали громче… Железнодорожный мост. Глубоко внизу под пролетами моста, стремясь вырваться из тесных берегов и поскорее добраться до привольных просторов Белого моря, пенится и бурлит река Кемь, неся в себе воды озера Куйтти. Направо, за скалой, тускло поблескивает купол кемского Благовещенского собора. Степан Николаевич не раз бывал в этом уездном городишке, почти со всех сторон окруженном голыми гранитными скалами и болотами. Верстах в шести от города, в самом устье реки, есть небольшой островок – Попов-остров. Там находится лесозавод Суркова. В самом городе, если не считать небольшой мыловарни, на которой десяток рабочих изготовляют восковые свечи и синевато-пестрое хозяйственное мыло, промышленных предприятий не имеется…
Когда поезд миновал мост, Степан Николаевич вернулся в вагон.
– А вы дальше? – спросил он у бородача, заметив, что тот лежит на полке и спокойно посматривает в окно.
– Да, я в Кандалакшу, – солдат повернул голову и широко улыбнулся: – Баба там меня ждет не дождется. Небось с тоски-то вся иссохлась.
– Ну ничего, приедешь – снова расцветет, – засмеялся Степан Николаевич.
Начинало уже темнеть, когда поезд остановился и прибывшие в Кемь пассажиры вышли на перрон.
Здание вокзала было построено совсем недавно. На выкрашенных в желтый цвет наличниках окон и карнизах виднелись резные украшения, какие встречаются на избах зажиточных крестьян в русских деревнях. Над входом тускло горел фонарь. Поодаль стояли недостроенные бараки, пакгаузы и другие станционные помещения. Увидев поезд, работавшие на лесах плотники спустились на перрон. Поезд был в Кеми, видимо, еще в диковинку, и смотреть на него приходили даже из города. В толпе шныряли мальчишки, то тут, то там слышалась карельская речь. Не успел Степан Николаевич и оглядеться, как его кто-то окликнул.
– Пекка!
Он увидел в толпе своего бывшего ученика. Года два он не встречал никого из Пирттиярви и теперь пожимал огрубевшую, по-мужски крепкую руку паренька с радостным чувством, словно встретил родного человека.
– А ты как здесь оказался? – спросил Степан Николаевич.
– Да вот на стройке работаю. Подсобным рабочим, – чуть смутившись, ответил Пекка.