355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Яккола » Водораздел » Текст книги (страница 2)
Водораздел
  • Текст добавлен: 3 июля 2017, 14:00

Текст книги "Водораздел"


Автор книги: Николай Яккола



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 46 страниц)

II

Бабушка сидела на печи и молилась богу. В левой руке она держала четки, состоявшие из девяноста трех деревянных пуговок, засаленных и почерневших от постоянного употребления. Произнеся про себя «Господи, помилуй», бабушка передвигала пуговку налево, и так каждый вечер перед сном она перебирала четки пуговку за пуговкой от начала до конца.

Хуоти и Олексей, сын Хёкки-Хуотари, сидели на лежанке и с нетерпением ждали, когда бабушка кончит молиться.

– Бабушка, расскажи нам о Туйю-Матти, – попросил Хуоти.

Но бабушка добралась только до пятьдесят шестой пуговки.

– Уж как пристанут со своими сказками – не отвяжешься, – буркнула она, недовольная, что ей мешают молиться. Но голос ее был не злой, и Хуоти лишь усмехнулся и дернул Олексея за рукав. – Помолиться и то спокойно не дают, – добавила Мавра и стала быстрее перебирать четки. Впрочем, молитв никаких она не знала, только бубнила одно и то же: «Господи, помилуй… Господи, помилуй».

История убийства Туйю-Матти не была сказкой. Все это случилось на самом деле у них в Пирттиярви много-много лет назад. Поэтому Хуоти и слушал это предание с бо́льшим интересом, чем все другие сказки и легенды. Бабушка много раз рассказывала о Туйю-Матти, но ему хотелось услышать еще раз.

Наконец, бабушка кончила молиться, поправила лежавшую в изголовье рваную пыльную шубу, сунула под нее четки и, спустив на плечи толстый черный платок, начала рассказывать.

– Я была совсем молоденькой девушкой, когда Туйю-Матти убили. Коса моя еще не была расплетена, да и Кондратты в мыслях моих еще не было. Давно это было, поди лет сто прошло с той поры. Как смутный сон, помню то время и то, что в нашей деревне тогда случилось. А случилось такое, что и теперь вспоминать страшно. Во всей волости такого не приключалось ни раньше, ни после. Все наше Пирттиярви тогда покоя лишилось, да и в соседних деревнях людям спать было некогда.

Деревня наша тогда была совсем маленькой. Всего-навсего десяток избушек, да поди и десятка-то не было. На кладбищенской горе, там, где теперь стоит рига Хёкки-Хуотари, рос густой ельник. Медведи у самого прогона разгуливали и к хлевам порой наведывались, в двери скреблись. Без пастуха скотину в лес нельзя было пускать. Все лето держали пастуха. Много лет скотину у нас пас Туйю-Матти.

Родом он был не из Пирттиярви, да и не наш он был, не из Карелии. Откуда-то из-за границы, с Айттоярви, пришел он к нам.

Там, за границей, народ тоже жил худо. Хлеба́ то и дело вымерзали, а что вырастет – господа подчистую заберут за недоимки. Корой люди питались. Из-за голода и Туйю-Матти подался в наши края в пастухи.

Каждую весну, как только наст окрепнет, он вставал на лыжи и шел прямиком через леса нехоженые к Пирттиярви и до поздней осени пас наше стадо. На досуге в лесу драл бересту и мастерил туески для молока. За то его и прозвали Туйю-Матти. Ночевал он когда у кого придется. Любить его не любили, гнать тоже не гнали. А как только выпадал снег, он опять вставал на лыжи и уходил к себе в Айттоярви, унося в своем кошеле меру ячменя да немного вяленой рыбы. Так вот и пас наше стадо Туйю-Матти, покуда не случилась эта история…

У покойного Омелиэ Васкелайнена, у твоего прадеда, – Мавра взглянула на Олексея… – была дочь. Сантрой звали. Красавица была и петь мастерица, и кадриль отплясывать умела, и ячмень жала – не угонишься. Сколько парней сватались к ней, ни за кого не шла. Бедному Туйю-Матти тоже она приглянулась, мечтал он жениться на ней. Вот с того все и началось.

Туйю-Матти было лет тридцать, роста он был малого, борода у него не росла, только несколько рыжих волосинок на подбородке торчало, да к тому ж он жевал табак. А Сантра была намного моложе его, румяная, темноволосая. Она и видеть не могла этого нехристя, у которого вечно за щекой жвачка и который, в избу входя, даже шапки не снимал, не то чтоб лоб свой перекрестил.

– Убери свои лапы! – говорила ему Сантра, когда Туйю-Матти пытался с ней заигрывать.

А Сантре полюбился другой парень…

В те времена в окрестностях Пирттиярви, да и в других деревнях, в лесах хоронились люди, которых в народе называли беглыми. Откуда они пришли, никто точно не знал. Были они откуда-то издалека, из России, от кого-то бежали и в наших лесах нашли приют. А почему они ушли из родных мест и сюда к нам, за сотни верст забрели, тоже никто не знал. Только знали, что власти ловят беглых и если кто-нибудь из беглых попадется, его немедленно закуют в кандалы. Но власти были далеко в Кеми, у нас в Пирттиярви никто и в глаза начальства не видывал. Даже на погосте тогда не было урядника. Беглые жили спокойно. Люди они были работящие: охотились, ловили рыбу, болота да лужки вдоль лесных ручьев под покосы расчищали. Многим жителям деревни остались покосы от беглых. Раньше они были общими, всей деревне принадлежали, а потом их забрали себе, кто был побогаче. Некоторые из беглых женились на карелках и оставались жить в деревне…

Так вот, тот парень, что пришелся по сердцу Сантре, был из этих беглых. Красивый, высокий, с черными усами. Сантру он называл «милой Сашенькой» и просил ее стать его женой. Сантра и пошла бы за него, да отец воспротивился.

– У твоего Ивана ни кола ни двора. Пропадешь ты с ним. Нет, не отдам я тебя за него. Лучше выходи за Туйю-Матти, – заявил Омелиэ Васкелайнен. Ивана он даже на порог не пускал.

А Сантра была отчаянная девушка. Не побоялась она греха, пустила ночью тайком Ивана в свою горенку.

– Голубушка ты моя! – ласкал ее Иван.

– Не отдавай меня Туйю-Матти, – шептала Сантра. – Бери меня, всю возьми…

Однажды ночью подкрался Туйю-Матти под окошко горенки Сантры и услышал, как Иван и Сантра шепчутся. В ту ночь Матти не спалось. Утром он был такой злой, что нещадно хлестал коров. А вечером скот вернулся из леса без пастуха.

Куда же Матти подевался? Что с ним стряслось? Думали, гадали. Несколько дней искали по всему лесу, ходили и в соседние деревни узнавать, не видали ли его, но Матти как в воду канул.

Прошло недели три. Многие уже и думать перестали, где Матти и что с ним, как вдруг однажды вечером в деревне появился становой с солдатами и с ними Туйю-Матти. Как снег на голову явились. Народ только удивлялся да в страхе гадал, что же будет дальше. Раз пришли солдаты с ружьями – хорошего не жди.

Тут-то всем стало ясно, где Туйю-Матти пропадал три недели. Сам ли Матти додумался или, может, Омелиэ Васкелайнен или кто-нибудь другой надоумил его, никто этого не знал. Туйю-Матти, оказывается, дошел до погоста, там сел в лодку и, переправившись через Куйтти, прошел через бурный порог Кинтизму, через свирепый Юмский порог и добрался до Кеми по реке. Там он сообщил властям, что в Пирттиярви скрывается много беглых.

Вернувшись в деревню, Матти ни на шаг не отходил от станового. Он боялся. Боялся, что беглые отомстят ему, боялся, что жители деревни тоже по головке его не погладят.

Беглые много лет жили в Пирттиярви и в его окрестностях. Народ привык к ним и жил с ними в мире и согласии. Вместе на одних полянах грибы да ягоды собирали, на одних озерах рыбу ловили. Немало хорошего беглые сделали людям – кто кузнечным делом занимался, кто плотничал, кто грамоту знал, кто лес да болота под покосы корчевал, кто добрым советом помогал. Так что незачем было жителям деревни брать пример с Туйю-Матти и выдавать беглых властям. А Туйю-Матти не напрасно боялся, не напрасно за белый китель станового держался.

Становой со своими стражниками остановился в старой избе Васкелайнена. Большая тогда была изба у Васкелайнена. И подполье под ней большое было. Теперь от избы осталась лишь груда камней да яма на месте подполья.

Становой не говорил, чего ради он пожаловал в Пирттиярви. Туйю-Матти тоже помалкивал. Сказал лишь, что господа направляются в Латваярви. Но Сантра не поверила. Чуяло ее сердце, что недоброе дело затевается. Встревожилась она, хотела бежать на Пирттиниеми, где ее Иван рубил новую избу для покойного деда Петри, да только отец запретил и крикнул: «Куда собралась? А ну-ка поставь самовар для господ!»

Пришлось Сантре заняться самоваром.

Становой всю ночь пил и поил Матти, а утром, на рассвете, началась облава. Всех мужиков погнали искать беглых. Большинство, конечно, только делали вид, что ищут. Но нашлись и такие, кто помогал стражникам Одних становой подкупил водкой да всякими посулами, других запугал тем, что всю деревню арестуют, если ему не выдадут беглых.

На третий день к вечеру в подполье старой избы Васкелайнена сидело уже семеро беглых, в числе их и Сантрин Иван. Руки у всех связаны, перед входом стоит стражник с ружьем. Даже Сантру не пустил, когда она хотела спуститься в подвал за картошкой.

Но в подвале старой избы Васкелайнена была отдушина. И вот, когда становой заснул и охранявший вход в подполье стражник тоже задремал, Сантра тихонько вышла из избы, подкралась к отдушине, открыла ее и, прижавшись к стене, тихо позвала:

– Иван, Иван!

– Сантра! – обрадовался Иван.

Сантра перерезала ножом веревку, которой были связаны руки Ивана, и дала ему лепешку. Иван поделил лепешку между товарищами, потом вылез через отдушину из подполья и вместе с Сантрой скрылся в темноте.

Вот так вышла замуж красавица Сантра.

– А остальные?

– Остальные тем же путем ушли. Двое только не смогли вылезти.

– Надо же было отдушине оказаться такой маленькой, – сокрушался Хуоти, нервно обламывая лучинку.

В ту же ночь Туйю-Матти снова исчез. Только теперь он исчез навсегда.

«Куда же пропал Матти?» – встревожился становой. То, что беглые сбежали, его не так волновало. В лесу их все равно не найдешь. Правда, тех, кто не сумел сбежать, связали по рукам и по ногам, да перед отдушиной поставили часового.

До станового доходили слухи, что с Туйю-Матти грозили расправиться. Если это правда, значит, народ пошел против власти. Так рассуждал становой. Злой-презлой ходил он по избам, все грозился да допытывался у всех, не слыхал ли кто о Туйю-Матти. Все углы и подполья обшарил, все риги и клети осмотрел, всюду искал. В деревне даже такую песню пели:

 
В Пирттиярви окуней
и тех ловить не стали,
потому что Туйю-Матти
всем селом искали.
 

Туйю-Матти так и не нашли. Кое-кто, конечно, знал, что с ним, но помалкивал. Наконец один старый-престарый, слепой и выживший из ума старик – Михкали с Васунваары – проговорился и открыл, сам того не ведая, общую тайну. Михкали плохо слышал и ходить почти не мог, все дома на лежанке лежал. Поди знай, как он проведал о том, что случилось в деревне. Но когда пришел становой и стал через толмача допытываться, где Туйю-Матти, тот возьми и скажи:

– Бают, будто утопили его…

– Утопили?

Так и вышла наружу тайна, о которой три дня вся деревня молчала.

Оказывается, в ночь побега деревенские мужики, сговорившись с беглыми, предложили Туйю-Матти пойти на берег озера и выпить с ними. Матти был и без того навеселе и пошел. На берегу его поджидал Иван. У мужиков было немного водки. Они угостили Матти, а потом…

– Что вы… – успел сказать побледневший Матти.

Но ему тут же заткнули рот мхом, привязали на шею большой камень и выбросили его из лодки неподалеку от того камня, с которого теперь ныряют мальчишки. Так и пошел на дно подлый доносчик.

 
Повязали руки-ноги
пояском шелковым,
уволок его на дно
камешек пудовый.
 

Кто утопил Туйю-Матти, так и не дознались. Но утром становой арестовал шестерых жителей деревни и запер их в подполье старой васкелайненской избы, в том самом, где сидели и беглые. Среди арестованных была одна баба – Пянттихой ее звали. Взяли и старика, что по слабоумию все открыл.

В то утро – это было накануне Петрова дня – становой покинул деревню, забрав с собой арестованных. Руки им заковали, и вели их стражники с ружьями в руках. Вся деревня рыдала, все обливались горючими слезами.

Время шло. Неделя за неделей, год за годом. Жизнь в деревне менялась. Вскоре не стало в Пирттиярви и беглых. На погосте появился урядник. А люди все не переставали думать о тех, кого становой увел с собой. Куда же они подевались, где пропадают, почему домой не возвращаются?

Прошло много-много лет. Деревня уже большой стала, лес вокруг нее расступился. И вот однажды поздним осенним вечером увидели люди, что какая-то незнакомая женщина идет по деревне. Что за странница, из каких краев?

– Пянттиха?! Откуда?

– Из Сибири.

Поседела Пянттиха. Руки трясутся. Опираясь на посох, устало опустилась она на колени во дворе своей обветшалой избушки, поклонилась до земли и долго-долго плакала…

Одна вернулась Пянттиха. Остальные на веки вечные остались в чужих краях, за рекой Енисеем.

Вот и весь рассказ о подлом Туйю-Матти.

– Никогда не выдавай того, что народ решил в глубине души своей скрывать и тебе доверил с тем, чтобы и ты молчал, – добавила бабушка и набросила лежавший на плечах платок на голову.

Хуоти долго молчал. Перед ним то вставал Туйю-Матти, к которому он испытывал презрение, то укрывшиеся в лесу беглые, то свирепый становой. Становых и приставов ему не приходилось видеть, но по рассказу бабушки он представлял станового с длинными усами, с золотыми пуговицами на груди, длинной саблей на боку, с сердитыми глазами. Становые вызывали в нем ужас. А к беглым он чувствовал уважение и жалость. Только никак не мог понять, из-за чего беглые подвергались гонениям и почему им пришлось оставить родные места.

– А почему, бабушка, беглые из своего дома ушли? Ведь дома хорошо. Может, они сделали что-нибудь плохое?

Хуоти и раньше обращался к бабушке с этим вопросом, но она не могла ему ничего ответить. Она и сама не знала, почему у них появились беглые. Откуда было знать старой Мавре, что такое пять дней в неделю отбывать барщину, работая на своего помещика. У них в Пирттиярви никогда не было помещиков. Откуда знать ей, что значит двадцать пять лет службы в царской армии, потому что из Пирттиярви в те времена мужиков на военную службу не брали. Не знала она и о том, что незадолго до убийства Туйю-Матти, далеко в Кижах, на Онежском озере, было восстание приписных крестьян. Конечно, не имея понятия обо всем этом, бабушка не могла объяснить Хуоти, почему в их краях появились беглые, и отвечала уклончиво:

– Кто их знает, что они за люди.

Хуоти интересовало и то, куда делась красавица Сантра.

– Да я же тебе сказала, что ушла с Иваном куда-то в Россию, – сердито ответила бабушка.

Хуоти замолчал, потом опять робко спросил:

– А в нашей деревне есть бывшие беглые?

Бабушка долго молчала, словно не расслышав вопроса внука. Она вспоминала свою мать, свою молодость. И только когда Хуоти повторил свой вопрос, она очнулась и тихо сказала:

– Ты из беглых… Ну-ка, пошел спать. Утром рано вставать…

Хуоти долго не мог заснуть. Из головы не выходили слова бабушки: «Ты из беглых».

Хуоти подвинулся ближе к Микки, который давно уже крепко спал. Мать укачивала Насто, напевая над люлькой:

 
Баю-баюшки, бай-бай.
Спи, дочурка, засыпай.
Стоишь, доченька, полсына…
 

Слушая песню матери, Хуоти заснул.

Из-за озера, тихо плескавшегося в своих берегах, вставало багровое солнце. Неторопливо поднявшись над вершинами деревьев, оно начало свой привычный путь по небосводу.

Едва лучи солнца коснулись верхнего края красного окна, Доариэ проснулась. «Доброе солнышко, кормилец ты наш, дай покоя и здоровья», – думала она, разглядывая солнечную дорожку на полу. На дворе позвякивал колокольчик.

– Иду, иду, – ласково проговорила Доариэ и торопливо надела поношенный темно-синий сарафан с частыми оборками в поясе.

Осторожно, стараясь не разбудить детей, прошла к берестяному рукомойнику, висевшему у входа, и ополоснула руки. Лицо она мыла лишь в бане. Вытерев руки подолом сарафана, перекрестилась перед иконой.

– Господи, благослови меня и на сегодняшний день…

Икона была такая старая, что сквозь покрывавший ее толстый слой копоти и пыли уже невозможно было разглядеть, кого она изображает: Христа, деву Марию, святого Николу или покровительницу овец святую Анастасию.

Прочитав свою утреннюю молитву, Доариэ накрыла одеялом оголившиеся ножки Насто и, взяв из чулана подойник, поспешила доить корову.

Летом коров и овец оставляли под открытым небом в загоне, отгороженном между хлевом и прогоном. Днем и ночью там тлел дымокур из сухого навоза и над загоном поднимался молочно-белый дым. Юоникки уже дожидалась хозяйки, лениво жуя заготовленную с вечера траву, и довольно замычала, почувствовав на вымени прикосновение знакомых пальцев. Подоив корову, Доариэ пошла будить сына. В зимние морозы Хуоти спал на печи вместе с бабушкой, а летом ему и Микки стелили на полу, в левом переднем углу рядом с лавкой. Постель была обложена со всех сторон приятно пахнущими березовыми и осиновыми листьями – защита от клопов. Накрывались мальчики полосатой попоной, которая хотя и была выстирана в щелоке, все же попахивала конским потом. Сейчас попона сползла на пол и только чуть прикрывала ноги Хуоти.

– Хуоти, сынок, вставай. Пора коров в лес гнать, – услышал Хуоти сквозь сон ласковый голос матери.

Сладок утренний сон мальчишки. Особенно трудно вставать летом в пору сенокоса, когда едва успеешь заснуть, как тебя уже будят. Но Хуоти дважды будить не приходится. А так как одевать ему надо только штаны, то через минуту он был уже на прогоне.

Впереди, покрикивая на коров, шла батрачка Малахвиэненов Палага. Потом она скрылась за поворотом прогона, и только белый платочек еще мелькал из-за изгородей.

Позади позвякивал медным колокольчиком пестрый теленок Хёкки-Хуотари, не желавший ни за что идти в лес. Олексею приходилось подгонять его хворостиной.

– Ты его по ногам, по ногам, – крикнул Хуоти издали.

Хуоти подождал, пока пройдут коровы Хёкки-Хуотари, и пошел рядом с Олексеем.

Мальчики оба были в одних рубашках. Из-под распахнутого воротника Олексея выглядывал медный крестик. Он был в старых отцовских пьексах, Хуоти – босиком.

Когда Хуоти хотел раздавить ногой ползущего по дороге жука, Олексей испуганно остановил его:

– Не трогай!

– Почему? – удивился Хуоти.

– Он священный, – сказал Олексей. – Если убьешь его, заболеешь, как я.

– Навозный жук священный? – засомневался Хуоти, но в душе был все-таки рад, что не успел раздавить жука.

Прогон кончился в конце деревни, у ручья, который летом почти полностью пересыхал. Дальше шла тропа. Обогнув залив, она выходила на дорогу, ведущую из Латваярви на погост. Из залива вытекала речушка, которая, петляя по болотам и оврагам, текла куда-то далеко-далеко и впадала, говорили, в огромное озеро Куйтти. Через речку вел бревенчатый мост, бог весть когда построенный и теперь уже совсем ветхий. Каждый раз, когда Хуоти гнал скот, он боялся, что какая-нибудь из коров или теленок сломает себе ногу. Мост называли мельничным, потому что чуть ниже его стояла мельница, принадлежавшая всей деревне. У этой старой мельницы Хуоти часто ловил между камнями пескарей. Примерно за четверть версты от моста, у развилки, скот обычно сворачивал налево. Здесь, на берегу залива, на болоте росла высокая густая трава. Сейчас от утренней росы она была особенно сочной, и коровы с жадностью принялись за нее. Оставив коров на болоте, Хуоти и Олексей направились обратно. Когда они подходили к мосту, в лесу закуковала кукушка.

– Чур, моя! – крикнул Хуоти и стал считать, сколько лет ему осталось жить на свете.

Олексей, погруженный в свои мысли, даже не заметил, когда кукушка начала куковать.

– Один… два… три… – считал Хуоти. – Четыре… пять…

Кукушка замолкла.

– Пятьдесят лет, – сказал Олексей, словно сожалея, что он не успел объявить кукушку своей.

Но Хуоти остался недовольным.

– Я хочу прожить столько, сколько бабушка живет, – сказал он. – Когда вырасту, обязательно побываю и на погосте и в Кеми… Как ты думаешь, как там люди живут? Наверно, лучше чем у нас.

– Там озера большие и рыбы больше, – сказал Олексей.

Когда они шли по прогону, об изгородь вдруг ударился камень. Хуоти заметил спрятавшегося за копной сена Ханнеса.

– Смотри у меня! – пригрозил он.

– Я нечаянно…

Из низкой трубы поднимался густой дым. Пахну́ло свежеиспеченным хлебом. Хуоти перемахнул через воротню, Олексей понуро поплелся к своему дому.

Олексей болел какой-то неизлечимой болезнью. Только вряд ли в этом был повинен жук. Никто в деревне не знал, что это за болезнь, откуда она. Началась она чуть ли не сразу после рождения Олексея. Сперва на левой стопе появился маленький прыщик. Но на него не обратили особого внимания, потому что мало кто из деревенских детей не имел болячек на губе, чесотки на руках или какой-нибудь сыпи. Но постепенно болячка на ноге Олексея превратилась в гнойник и перешла на пальцы ног. Через какое-то время такие же болячки появились и на руках. Мать Олексея, тогда еще молодая и красивая женщина, всполошилась и побежала к бабушке Хуоти.

– Приди поглядеть на ребенка, избавь от недуга, – умоляла она.

– Ох ты, грешница, почему родила сына шелудивым, – упрекнула Мавра жену Хёкки-Хуотари. Много раз она читала свои заклинания, мазала ноги и руки Олексея жиром, взятым с медвежьего сердца, терла змеиной кожей, обтирала росой, собранной с растущей в тени под кладбищенскими елями травы, носила ребенка в баню и парила ольховым веником, но болячки Олексея не заживали. Поскольку заговоры и заклинания не помогали, Мавра решила:

– Нет, не от холода лютого, не от пламени жаркого, не от змеиного укуса и не от руки человеческой эта хворь. Из-за какого-то греха тяжкого, из-за дела неправедного бог послал ее в ваш дом. Бог послал, бог один от нее избавить сможет…

Что это был за тяжкий грех, из-за которого бог так жестоко покарал род Хёкки-Хуотари? Мать Олексея просто не могла ума приложить. Жили они, как все крещеные живут, хлеб в поте лица своего добывали, все посты соблюдали, каждое воскресенье ходили молиться в часовню, нищему всегда кусок хлеба подавали. Никто в деревне не мог найти причины болезни Олексея. Кое-кто высказывал предположение, что, может быть, болезнь перешла от кого-нибудь. Например, от жены Петри? У нее уголки рта всегда в каких-то болячках. Названия у этих болячек не было, в народе это просто называли «дурной болезнью». Но жена Петри жила на другом краю деревни, и жена Хёкки-Хуотари с ней почти не встречалась. Кроме того, ни к кому в деревне зараза больше не пристала.

«Нет, не от жены Петри пристала зараза к Олексею, другим каким-то путем пришла она в дом, – решила мать Олексея. – Но кто же это из нашей семьи в грех впал, кто из рода нашего совершил что-то неправедное?»

Искала бедная мать ответ на свой вопрос и у знахарей. В масленицу в темную ночь выходила в вывернутой наизнанку шубе к проруби на лесное озеро и слушала. Всматривалась в складки и жилки печени молодого бычка. Но ответа так и не нашла. Может быть, Хуотари мог бы что-то сказать, но его не было дома, он тогда коробейничал. Вот и пришлось его жене одной таить печаль в своей душе, носить тяжесть неведомой беды в груди. Хёкка-Хуотари пришел ненадолго перед Петровым днем. Жена бросилась ему на шею и зарыдала:

– Погляди на руки Олексея.

Посмотрел Хёкка-Хуотари на покрытые болячками руки сына. Смотрел долго и только хмурил густые брови.

– Нет, не грешил я в Саво и гордыни своей не показывал, шел своим путем, свою ношу нес, не воровал ничего и не убивал никого, – заверил он жену. Только где то в глубине глаз мелькнуло что-то, говорившее, что не так уж совесть его чиста, но в избе было темно и жена ничего не заметила.

Накосив за лето сена, убрав и обмолотив хлеб, Хёкка-Хуотари осенью опять влился в поток коробейников и ушел уже шестой раз «счастья пытать да деньги наживать». А жена осталась дома с больным сыном…

Однажды зимой, во время рождества, когда Олексею шел седьмой год, он упал и досадил руку о край лавки. Из-под лопнувшей корки, покрывавшей болячку, выступила черная кровь.

– Мама! Мама! – закричал Олексей истошным голосом и потерял сознание.

Мать резануло так, словно у нее самой из груди вырвали сердце. На следующий день, положив в дорожную корзину лепешек и вяленой рыбы, захватив с собой добытых старшим сыном Ховаттой рябчиков и глухарей, пятьдесят беличьих и две горностаевых шкурки, отправилась она в Соловки.

Соловецкий монастырь! Восемь тысяч золотом выручал он от продажи церковных свечей, девяносто пять тысяч поступали в его казну в качестве приношений от паломников: столько разочаровавшихся в своей жизни людей приходило в монастырь искать утешения. Приходили богатые и бедные, свободные и гонимые, здоровые и убогие. Сюда, на святой остров, пришла за помощью и мать больного Олексея. Огромного глухаря и несколько беличьих шкурок дала она келарю Епифану и попросила помолиться за ее несчастного Олексея. Монах взглянул на светлый локон, выбившийся из-под домотканого шерстяного платка женщины и, круто повернувшись, ушел, словно убежал от чего-то.

Жена Хёкки-Хуотари пробыла в монастыре пять дней. И денно и нощно молилась на коленях перед божьей матерью. Сотни свечей освещали церковь, над головой переливались стеклянные подвески трех огромных люстр. На пятый день вечером, молясь в церкви, она почувствовала, словно кто-то осторожно прикоснулся к ее белому платку. Оглянувшись, Паро увидела стоявшего за ее спиной Епифана. Келарь был в длинной черной рясе, глаза черные, провалившиеся, а лицо белое, как полотно.

Монах опустился на колени, перекрестился и тихо шепнул:

– Святая вода поможет. У меня есть…

Не отрывая взгляда от лика девы Марии, жена Хёкки-Хуотари молчала.

Монах снова перекрестился и коснулся лбом пола.

– Я буду ждать… – шепнул он чуть слышно, поднялся и удалился.

В черной рясе, с бледным лицом, келарь производил впечатление смиренного инока. Ничего не подозревая о мучениях, испытываемых монахом в его одинокой келье, и веря в святость служителей бога, как простодушное дитя, жена Хёкки-Хуотари вечером, как только стемнело, пришла в келью Епифана за святой водой.

Келья, в которой жил Епифан, была мрачная и темная, как тюремная камера. В углу перед изображением святого Антония Доблестного горела лампадка. На столе рядом с «Житием святого Саввы» стоял горшочек с обыкновенной колодезной водой.

Монах взял горшочек и стал наливать святую воду в пузырек, принесенный женой Хёкки-Хуотари. Руки его дрожали, и вода выплескивалась на пол. Жена Хёкки-Хуотари расстегнула кофту и спрятала пузырек за пазуху. Увидев белую грудь женщины, монах, весь задрожав, вдруг схватил ее за руки.

– Ты что, очумел? – крикнула Паро, чувствуя, как кровь бросилась ей в лицо. – Господи, прости…

– Бог простит, бог простит, – горячо зашептал монах.

Тяжело дыша, Паро вырвалась из объятий монаха и, сгорая от стыда, выскочила из кельи. Зайдя в церковь, она дважды коснулась кончиками пальцев правой руки мощей заживо сожженного на костре отца Аввакума и в тот же вечер покинула монастырь.

На обратном пути в Кеми жена Хёкки-Хуотари продала богатому купцу Евсееву белок и горностаев и купила у него мешочек ржаной муки, пять фунтов баранок, две пачки китайского чая и шелковый платок для своей золовки Окку. Через две с половиной недели она вернулась домой со спрятанным на груди, рядом с крестиком, пузырьком со святой водой. Дома она погладила голову и руки Олексея пальцами, освященными прикосновением к мощам святого Аввакума, дала ему попить святой воды и угостила зачерствевшими баранками, купленными у Евсеева. Олексей с удовольствием съел гостинцы, привезенные матерью, но руки и ноги его так и не поправились.

Через полгода после того, как жена Хёкки-Хуотари совершила паломничество в монастырь, ее золовка Окку ушла на Петров день в деревню Тетриниеми и осталась там, поселившись в староверческом ските, основанном в свое время беглыми. В молодости Окку была бойкой девчонкой. На всех посиделках и играх была заводилой. «Что это ей взбрело в голову?» – судили и рядили в деревне. Говорили всякое. Одни считали, что Окку, видимо, потеряв всякую надежду выйти замуж – лет-то девке уже двадцать пять, а женихов не слышно и не видно – решила отречься от всех земных благ и посвятить себя служению богу. Другие полагали, что она просто боится заразиться дурной болезнью от Олексея и потому убежала из дому. Возможно на решение Окку повлияло и то, что ей рассказала, вернувшись из монастыря, жена Хёкки-Хуотари. Паро, действительно, рассказала своей золовке обо всем, что видела и слышала в монастыре. О келаре Епифане она никому ничего не говорила, а перед Окку открылась и даже удивлялась, что нисколько не сердится на монаха… Уйдя в скит, Окку одела черный сарафан, выучилась читать написанную на церковнославянском языке пожелтевшую от времени библию в кожаном переплете и от всей души молилась богу как за себя, так и за своих близких. Молилась она и за племянника, но молитвы не помогали: Олексей не поправлялся.

Много слез пролила мать Олексея, даже умоляла тайком бога:

– Отец небесный, возьми к себе моего несчастного Олексея…

Но отец небесный не услышал мольбы бедной матери.

Шли годы. Олексей подрастал. Под красивым прямым носом уже пробился первый пушок. С годами болезнь его не прошла, но заглохла и к другим не пристала. Мать тоже перестала плакать и сокрушаться, горе притупилось, и боль, терзавшая ее сердце, превратилась в щемящую жалость. Природа, как нарочно, наделила Олексея красотой матери. Когда он улыбался, на щеках появлялись ямочки. Неизлечимая болезнь наложила уже в детстве на нежные черты лица и на ясные глаза Олексея свою печать. В нем любовь к жизни жила рядом со страхом перед ней, боязнь смерти с желанием ее. Неспособный к труду, он чувствовал себя лишним, достойным презрения, обузой для родителей и избегал людей. Он любил одиночество, мог часами сидеть где-нибудь на берегу лесной ламбы с удочкой в руках и, глядя на тихо плещущиеся волны, размышлять о своей участи…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю