
Текст книги "Незабываемые дни"
Автор книги: Михась Лыньков
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 61 страниц)
14
Человек, выпустивший из револьвера всю обойму, бросился бежать. В него выстрелил из винтовки немецкий солдат. Человек, стиснув зубы, схватился за руку. Немец вскинул винтовку, выстрелил раз, другой, но человек уже скрылся за провалом каменной стены. Мелькнули еще две фигуры. Солдат бросился вслед, за ним другие. По закопченным стенам развалин зацокали пули, стреляли из автоматов. Разбежался народ по улицам. Трое человек торопливо пробирались среди завалов разрушенных домов. Вскочили в подъезд огромного дома, тянувшийся на целый квартал. И уже в потемках подвала один бросил другому:
– Сумасшедший! Ты мог загубить и себя и всех нас! Тот, к кому были обращены эти слова, сбросил с себя пиджак.
– Перевяжите лучше…
– Сильно?
– Что сильно?
– Рана, спрашиваю, какая?
– Да только слегка задело, могло быть хуже.
– Могло, могло… – передразнил его другой, поспешно перевязывая руку товарищу. – Говорю, что сумасброд, и поступок сумасбродный…
– Ну пусть сумасброд! Я не мог иначе, поймите же вы… Родного брата убивают, а ты что ж, на смерть его пришел поглядеть, на его последнюю минуту полюбоваться… Нет… Не мог я иначе… Я жалею только, что промахнулся, не в того попал! Я хотел гранату бросить, да опасно – много наших людей было там… А тот гад от нас не спрячется! Не сегодня, так завтра! Не завтра, так послезавтра, но настигнет его наша пуля!
– Ну, хватит, хватит! Того и гляди с живых кожу сдерут, если поймают!
– Так они и поймали! Дамся я им, гадам!
Хлопцы быстро прошли подвал, нырнули через пробоину в подземный бункер, который предназначался под склад горючего. Оглянувшись, вылезли через люк и, перебежав через какой-то пустой двор, очутились на другой улице, по которой еще бежали взволнованные люди подальше от сквера, от страшных столбов.
Трое парней смешались с толпой, пошли вместе с ней.
А около сквера, среди руин, еще раздавались автоматные очереди: немцы простреливали каждый глухой закоулок, каждый подозрительный пролом в стене. Весь квартал был оцеплен густой цепью солдат, выделенные патрули останавливали движение на ближайших к скверу улицах.
15
Уже около ста человек казнил Кубе, широко оповестив об этом в газете, объявлениях, специальных листовках и приказах, сам писал об этом и угрожал лютыми карами, но город не стихал, не успокаивался. То загорится немецкий склад, то выйдет из строя связь, то внезапно выключится свет, то ночью без вести пропадет немецкий офицер, патруль.
Гаулейтер Кубе искренне жалел своего ближайшего помощника, прикомандированного к нему армейского офицера, так тяжело раненного сегодня. Его отвезли в госпиталь. Пуля, ранившая помощника, была явно предназначена для него, Кубе. Это он хорошо понимал. И надо ж было взять еще на это зрелище жену, тихую, робкую женщину, которая всегда так заботится о его здоровье, настроении. Не говорить ей разве о подлинном смысле этих выстрелов, предупредить адъютантов, чтобы они случайно не проболтались.
Позвонили по телефону. Из госпиталя сообщили, что раненый скончался.
На какую-то долю секунды все тело Кубе пронизала дрожь, словно он почувствовал прикосновение чего-то холодного, липкого, как могильная сырость. Но только на мгновенье. Жалея помощника, он все же утешался тем, что случайная пуля на этот раз миновала его, Кубе. Случайная ли?
Он распорядился, когда, где и как хоронить убитого, кому присутствовать на похоронах. Позвонил руководителям полиции, гестапо, – есть ли новости, задержаны ли стрелявшие. Узнал, что задержано около пятидесяти человек, но никаких доказательств, свидетельствующих об участии этих людей в сегодняшнем покушении, нет. Отдал короткий приказ:
– Расстрелять!
Потом дополнительно распорядился:
– Сегодня же объявить о расстреле в газетах… Пусть все знают, кто хозяин в этом городе.
Опершись руками о стол, сидел несколько минут молча в глубоком раздумье. Сцепленные костлявые пальцы рук сжимал до боли. Следил, как бьется пульс на руке, как синеют, набухают на кистях рук узловатые жилы. Из-за зеленой шторы пробился солнечный луч, скользнул по ладони, посеребрил редкие белесые волосинки на запястье.
И солнце, и серебристый пух, и стремительный бег горячей крови, здоровый бег, который только и заметен в пульсе, – все это жизнь, все это признаки живого существа. Могло быть иначе…
И вслух произнес:
– Да! Расстрелять! Только расстрелять… Так думает и фюрер, так приказывает фюрер.
Стопки разных бумаг, документов лежали на столе. Самые срочные, неотложные находились в особой папке. Среди них короткая телеграмма фюрера:
«За диверсию с цистернами сто человек».
Кубе понимал эти слова. И он представлял себе разгневанное лицо фюрера. Оно темнеет, темнеет, густые капельки пота покрывают весь лоб, глаза глядят куда-то мимо людей, мимо степ, словно он вглядывается в какой-то потусторонний мир, только ему известный, только ему доступный и видимый. Потом короткий взмах правой руки и одновременно приказ, резкий, как выстрел, как ракета. И рука потом повиснет безвольно и будет мотаться, как неживая. Но глаза уже снова станут подвижными, он мотнет головой и уставится в собеседника.
Сто человек…
Надо, однако, призвать к порядку местные власти. Это уже не первый случай у них, таких растяп. Не комендант, а какой-то мечтатель, хотя в жестокости ему не откажешь. Не оправдала себя и жандармерия, которая недавно туда направлена. Такой усердный служака этот Кох, но и он проморгал. Придете!? Должно быть, туда послать самого начальника полиции, пусть срочно выполнит приказ фюрера, а вместе с тем наведет порядок и в городке.
Утренние события не нарушили обычного распорядка дня в генеральном комиссариате. Один за другим являлись начальники главных отделов: политического, административного, хозяйственного. Работы накопилось много. В самом разгаре была организация городской управы. Надо было срочно упорядочить еврейские дела. На местах немало беспорядков. Время настойчиво требовало как можно скорее организовать всю жизнь края, чтобы каждый человек прошел через фильтр, был на виду. И не только он, но и все им приобретенное, вплоть до последнего куренка, вся его работа, все, все, все должно стать на службу Германий. Уже явились в город представители разных фирм, они предъявляют справедливые претензии на лес, на лен, на разное сырье. Они открыли свои представительства, они нуждаются в поддержке и помощи, но он еще не в силах сделать это, потому что не только юрод, но и весь край напоминает огнедышащий вулкан. Некоторым гарнизонам приходится еще привозить хлеб из Германии, и это в такое время, когда дорог каждый вагон, каждый паровоз так необходим для важнейших военных операций.
Он посоветовал было разным представителям отправиться в районы и самим устраивать свои дела. И понял, что это были пустые разговоры. Ему прямо сказали:
– Господин комиссар, нам говорили, когда мы ехали сюда, что в каждом районном городке, в каждой деревне у нас будут свои люди, которые возьмут на учет все имущество: от коровы до последней горсти льна, до каждого яйца, которое снесено сегодня и будет снесено завтра и послезавтра. А нам известно, что даже наши солдаты, наши офицеры… да, да, господин комиссар, наши офицеры иногда не решаются… нет, нет… мы не это хотим сказать… Ну, не имеют возможности свободно передвигаться по территории. Вы не подумайте, господин комиссар, что это наши личные соображения, об этом нам сказал сам командир корпуса.
– Я порекомендовал бы вам, господа, быть более осторожными с вашими высказываниями! Ни слова об этом, ни малейшего намека в извещении вашим фирмам и тем более в вашей частной переписке. Но я понимаю вас, ваши желания. Вы люди дела. И я отвечаю вам: мы развертываем сеть сельскохозяйственных комендатур. Они помогут нам не только обеспечить хлебом и мясом нашу героическую армию, но и окажут вам содействие в устройстве ваших дел. В этом вам окажут помощь все наши учреждения. Что же касается наших солдат и офицеров, то все мы должны склонить голову перед их героизмом, перед кровью, которой полита завоеванная нами земля, перед их святой кровью, которая льется сейчас на просторах России… Их кровью цементируется наша победа, наше будущее. Она близка уже, эта победа. Сбываются слова великого фюрера, которого сам бог послал нашему народу в годы тяжелых испытаний. Он сделает Германию самой могущественной державой в мире, он подчинит ей все народы и государства! Он уничтожит всех, кто выступает против его воли, против его замыслов, благословенных историей и волей всевышнего!
Говоря о фюрере, Кубе встал. Встали и посетители. Придав лицу соответствующее моменту выражение, они почтительно выслушивали высокие слова высокого начальника. И каждого сверлила мысль о том, что дела, самые обыкновенные дела, идут, однако, далеко не так, как бы хотелось, как об этом говорили им в Германии. И дружно, в один голос, ответили на заключительные слова господина комиссара:
– Хайль Гитлер!
Кубе проводил гостей до дверей своего кабинета, распрощался с каждым, обнадежил их:
– Все в наших руках! Все идет к лучшему! Все идет на лад!
И, когда закрыл за ними дверь, прошелся по кабинету из угла в угол, посмотрел в зеркало в простенке меж двух окон и, увидев свое отражение, подумал с удовольствием: «Кажется, неплохо говорил перед этими коммерсантами…»
Кубе принял еще нескольких своих служащих. Вертлявый человечек в зеленоватых очках докладывал о переименовании некоторых улиц, о планировании района гетто, о налаживании выпечки хлеба и тому подобных делах.
– Вы не очень спешите с этим переименованием. Во всяком случае делайте это каждый раз только с моего особого разрешения… Такое напишут на новых табличках почтенные жители этих улиц, что и вам, уважаемый мэр, не поздоровится потом!
– Очень своевременное замечание, господин комиссар! Уже несколько случаев было, я подробно докладывал об этом господину начальнику полиции.
Вместе с мэром города на приеме у Кубе был и редактор белорусской газеты. Их обоих Кубе знал давно. Еще до войны ему приходилось читать лекции по основам национал-социализма на специальных курсах в Берлине. Там встречал он и этих двух субъектов. Их привезли сюда организовывать новый порядок и общественное мнение в стране.
– А у вас, господин Козловский, не все ладно в газете. Не газета, а, простите меня, какая-то грязная простыня!
– Людей, людей нет, господин комиссар!
– Это меня не касается. Я говорю о содержании газеты. Ну, куда это годится: кричите, кричите о наших победах, о нашем героизме, о нашей умелости… Это все хорошо и понятно, так оно и должно быть! Но подумайте немного и о местных делах. Не так уж интересно каждому жителю из номера в номер читать, как живут наши немецкие крестьяне и рабочие. Это, конечно, нужно, но скажите ему конкретно, что он сам должен делать. Ну для Европы, для Германии, скажем… работая для Германии и для себя, разумеется. Скажите ему, что возврата к прошлому нет, что только искренней преданностью он заслужит внимание немецкого народа, фюрера.
– Пишем, ежедневно пишем, господин комиссар.
– Да что вы пишете? От вашей газеты, извините, мухи дохнут, собаки чихают.
– Людей…
– Знаю я вашу сказку! Ну пришлем вам еще несколько человек. Но вы и сами должны искать, должны мобилизовать их. Отыщите способных газетчиков, публицистов, писателей, поручите им создать волнующие произведения… о кровной связи белоруссов с немецким народом… о героизме в борьбе с большевиками.
– Уважаемый господин комиссар, нет их! Они ушли с большевиками.
– Ну хватит! А главное, изо дня в день разоружайте партизан! Изображайте их в газете бандитами, убийцами, нарушающими мирную жизнь крестьянина. Красок, красок побольше и – не вас же мне учить – провокаций… Вы являетесь представителями интересов Германии, вы – наши люди, поэтому я не прошу, а требую, приказываю, чтобы все делалось так, как это нужно Германии, как думает об этом фюрер. Кстати, там являются у вас отдельные люди, которые уж очень кричат о Белоруссии, о какой-то там истории, о некоей там миссии. Пусть себе кричат на здоровье, если это идет против большевиков! Но вы же понимаете, что у нас нет и не будет Белоруссии самой по себе. Будет Белоруссия для Германии. И не Белоруссия, а Белорутэмия. И если кто будет кричать невпопад, мы заткнем ему рот навсегда!
– Мы понимаем, господин комиссар!
– А если понимаете, так идите.
Кубе с немецкой аккуратностью распределял свои занятия на каждый день, на каждую неделю. И когда наступал десятый час, он прекращал прием и всякие телефонные разговоры. Это – его личный час, когда можно было заняться делами, не имеющими непосредственного отношения к служебным функциям.
Кубе считал себя немножко поэтом, литератором, пописывал в свое время слабенькие очерки в фашистской газете. Он искренне огорчался, что нацистская Германия не создала ни одного произведения, ни одной книги, которая вышла бы за пределы страны, принесла бы славу немецкой литературе. Некоторые немецкие писатели, которые раньше известны были культурному миру, либо находились в эмиграции, либо гнили в тюрьмах, в лагерях. Эмигранты приводили в бешенство фюрера («как они осмеливаются!»), о вторых он говорил:
– Если они не повернут свои мозги, я их вырву вместе с головами! Мне нужны бездумные солдаты, мне нужны автоматы-офицеры и господа генералы с железными мозгами. В этой гнилой интеллигентской слякоти, в этом интеллектуальном болоте может спутать шаг мой солдат, от них ржавеет мозг генералов. Я вырву мозги, я просушу всем головы, я привью им ясные мысли.
И он просушивал. Он боролся за ясные мысли. Кубе тоже боролся за ясные мысли. Ему хотелось написать такое произведение, которое не только взволновало бы все человечество, но и повергло бы его к железным стопам Германии.
Единственный путь к этому: кровь, огонь, усовершенствованная бронированная машина для уничтожения миллионов. И за горами человеческих трупов, за черной ночью небытия, за тленом смерти, за багровыми отблесками кровавых Пиагар встанет она – светлая, лучистая, вечная, как солнце, – Германия властителей мира, Германия людей-богов.
Кубе искал героев для своих произведений. Хватался за образ древнего Арминия, примеривался к Фридриху, к необычайной судьбе необыкновенного ефрейтора. Писал, переписывал, читал, перечитывал…
Кружилась голова, он беспомощно откидывался на спинку кресла.
«В чем тут дело? Это ведь должно быть все так просто, так обыкновенно!»
А время не ждало. Большие часы в шкафу торжественно отбивали одиннадцать часов. Главное – распорядок.
«Хватит на сегодня…»
Кубе шел домой. Пять минут – дорога до дому. Десять минут – поболтать с женой. «Ну как ты, не успокоилась еще?» Двадцать минут на ужин. Пять минут – поглядеть на спящих детей. Еще пять минут – поиграть с огромным догом. Десять минут – посидеть в ванне. Остальное – раздеться, в постель, спать!
– Спать, спать!
Но Анита, жена, никак не может угомониться на своей постели, все что-то бормочет, вздыхает. Наконец, она не выдерживает и произносит шепотом, чтобы не разбудить детей:
– Вилли!
– Ну что там у тебя?
– Я хочу спросить: ты не боишься их? Я говорю про глаза. И тех, что уже мертвые… И тех, что живые… у всех людей, которые были в толпе… Такие страшные глаза!
– Ты болтаешь нивесть что да еще на ночь глядя.
– Я боюсь их, Вилли!
– Ты у меня известная трусиха! А чего тебе бояться! Над тобой бог, а около тебя, около твоей постели, хороший дог! – шутливо сказал Кубе, услыхав, как повернулся на полу огромный пес.
– Ты говоришь глупости, ты даже обижаешь бога. Я спрашиваю про людей… Боишься ли ты их?
– Ну что это за вопрос? Если бы я боялся, я не стал бы гаулейтером… Они боятся меня!
Но он чувствовал, что это сказано им разве только для того, чтобы успокоить свою трусливую жену. Он чутко прислушивался к каждому звуку в доме, на улице, в городе. Тревожно вздрагивал, когда раздавался где-нибудь вблизи внезапный выстрел, или кто-то быстро пробегал по улице, или этот неуклюжий дог задевал в комнате какую-нибудь вещь. Он нервно вскрикивал тогда:
– Кто там?
И, чувствуя, как холодеет рубаха на спине, торопливо включал свет. Ворчал:
– Сколько раз я говорил: не оставлять лишних вещей в спальне. Придется отослать этих глупых горничных на работу в Германию. Их там научат работать!
А эта неугомонная Анита все не спит. По тому, как она ворочается, Кубе знает, что жена собирается еще о чем-то спросить. И он предупреждает ее:
– Давно уже пора спать. Дай мне покой: у меня утром срочные дела в гетто.
– В гетто? – и в голосе Аниты Кубе слышит мечтательные нотки. Она говорит:
– Прости, это последний вопрос! Адъютант говорил мне, что у них в гетто попадаются хорошие золотые вещи… Ты же знаешь, я тебе сказала, наша Луиза, моя племянница, выходит замуж. Она такая бедная, наша Луиза! Я надеюсь, ты мог бы там взять что-нибудь… было бы так кстати послать ей хороший подарок к свадьбе!
Если не обещать ей, она еще долго-долго будет говорить об этой бедной Луизе.
– Завтра поговорим… Ну, обещаю тебе. Я так хочу спать.
В доме тихо-тихо. Слышатся осторожные шаги часового на улице, тихие голоса караульных во дворе, в садике, в вестибюле. Сторожкая тишина стоит над темными и молчаливыми улицами разрушенного города.
16
Уже дня три группа Вилли Шницке следила за большим аэродромом. Днем диверсанты скрывались в лесу, где в глухой чаще была замаскирована известная нам эмка. Ночью Вилли со своими людьми подбирался к самому аэродрому, до границ летного поля.
Днем на аэродроме было всегда людно. Небо полнилось рокотом моторов. Одни истребители приземлялись, другие поднимались в воздух. Ночью над летным полем стояла тишина, тут была сосредоточена дневная авиация. Вилли как-то удалось подобраться ночью к месту, где стояли автомашины эскадрильи. Он поджег один грузовик. Но тут поднялось такое, что они чуть не попали в руки красноармейцев. Спасло ржаное поле, в котором диверсанты спрятались и переждали опасность.
И вот они опять около аэродрома. Лежат, спрятавшись в небольшом кустарнике на опушке леса. Над головой темное июльское небо. Легкие облака. Только кое-где сквозь тонкое сито облаков пробиваются редкие звезды. В руках Вилли, Ганса и. Макса ракетницы, в карманах подготовлены ракеты. Еще раньше, когда работал радиопередатчик, им приказали помогать своей авиации выискивать советские аэродромы.
– Вот бы дать отсюда радиограмму, сразу бы разбомбили аэродром! – вслух мечтает Вилли.
– Видать, плохой ты мастер, хвастался только, что все понимаешь в передатчике. А ничего не умеешь! – поддразнивал его Макс.
– Замолчи, а то я заткну тебе глотку! – оборвал его Вилли.
Молчали, прислушиваясь к ночным звукам, к лесным шорохам, к нахальному крику совы в лесном овраге. Порой от аэродрома доносятся приглушенные травой шаги, видно, сменяется караул. Проедет по дороге несколько машин с потушенными фарами, и опять все тихо. И вдруг возникли новые звуки, которые сразу насторожили людей. Звуки приближались, росли, наполняли легким дрожанием ночной воздух. И еще больше притихло все на земле. Исчез небольшой огонек, который изредка мигал на окраине аэродрома. Видно, где-нибудь горела коптилка, недостаточно замаскированная. Теперь и ее не видно, этой маленькой световой точки.
А звуки нарастали, приближались…
– Наши, наши! – зачарованно шептали три диверсанта.
А на аэродроме было тихо и глухо. Ни звука, ни огонька. Неподвижно стояли прожектора. Не откликаются зенитки и пулеметы, что у самой опушки, – их видели собственными глазами диверсанты. Молчат зенитки, как завороженные.
Вилли был так взволнован гулом своих самолетов, что чуть не забыл подать команду. Но спохватился, приказал помощникам подготовиться.
Вот уж над самой головой слышны знакомые, долгожданные звуки.
– Ракеты! – шопотом приказал Вилли.
В темное небо взвились разноцветные огни и, рассыпая искрящиеся блестки, описывая светлые дуги в сторону аэродрома, медленно растаяли в воздухе.
– Еще раз!
Снова зажглись в небе огоньки пестрого фейерверка, и, пока они опускались и гасли, по земле метались черные тени от деревьев, кустов и, набирал молниеносную скорость, бесследно исчезали в непроглядной темени, еще более густой, более устойчивой после того, как угасли ракеты.
Каждый из трех диверсантов слышал порывистое дыхание другого.
– Когда же они? Скоро ли? – сверлила мозг неотвязная мысль.
А вокруг царила мертвая тишина. Ни звука, ни живого отблеска огонька с аэродрома. Только в небе попрежнему гудели моторы, но все слабее и слабее. Еле слышные, замирающие звуки и еле уловимое дрожание воздуха доносились оттуда, с востока, куда взяла курс воздушная эскадра.
Вилли в бешеном бессилии распростерся на земле.
– Сволочи, кто дал им право не замечать моих сигналов! Они ответят перед верховным командованием за то, что упустили такую исключительную добычу…
Понуро молчали второй и третий.
С запада вновь послышался все тот же знакомый, нарастающий гул! В ночной тьме шла на восток вторая эскадра. Снова мелькнула, ожила угасшая надежда. Проскользнула мысль: «А, может, те просто не заметили? И можно ли увидеть ракеты сквозь эти тучи?»
Вторая эскадра летела ниже. Гудение моторов было настолько сильным, что отдавалось больно в ушах. Вилли оживился и, поднявшись во весь рост, почти отчаянно скомандовал:
– Пускай!
И только взлетели ракеты, как откуда-то сбоку полоснула сухая очередь автомата и кто-то совсем уже близко прокричал будто над самым ухом – так по крайней мере показалось Вилли:
– Стой, стой, гады!
Было уж некогда хвататься за пистолеты. Диверсанты бросились бежать без команды, одним только инстинктом направляясь в сторону леса. Впереди Вилли бежал Ганс, его можно было распознать по характерному, только ему свойственному сопению.
И тут прогремела вторая очередь из автомата. Вилли даже увидел судорожные вспышки этих страшных теперь огоньков. Наверное, диверсантов обходили сбоку, чтобы отрезать дорогу к лесу. И еще не захлебнулся сухой треск автомата, как воздух разорвал отчаянный крик:
– А-а-а…
Вилли еле не наткнулся на Ганса. Тот присел на корточки и, схватившись рукой за живот, ревел, забыв обо всем на свете.
– Ты что? – торопко спросил его Вилли, на миг склонившись над солдатом.
– Спаси меня! Ранен… – еле выговорил Ганс и снова закричал, сжав живот руками.
Это продолжалось одну-две секунды. По самую рукоятку вонзил свой нож Вилли. Крик оборвался, затих. Слышался только приглушенный хрип, клокотание. На этом бесповоротно закончилась карьера Ганса, который так и не успел добраться до настоящих соболей, не сумел разузнать, какие меха выделываются в далекой загадочной Индии…
Вилли ползком подался в сторону. Он слышал близкий шорох травы, кустов. Бежали люди, искавшие ракетчиков. Их было, видно, несколько групп, – автоматные очереди раздавались то здесь, то там. Вилли забрался в густой кустарник. Он видел, как по меже ржаного поля – оно еле-еле серело в ночной темени – мелькнул черный силуэт человека. Он знал: это убегал Макс. И Вилли бросился к ржаному полю, быстро спрятался там.
Раздались автоматные очереди, несколько одиночных выстрелов. Стреляли, видно, уж только для предосторожности, для острастки. А может, они стреляли по Максу, заметили его? Вилли осторожно пробирался по полю, стараясь не оставлять следов. Выбрался на межу, прилег. Только тут он почувствовал, как обессилел. Было очень холодно, роса пропитала всю одежду, Вилли промок до нитки. Он весь окоченел и дрожал, не попадая зубом на зуб. Раздвинув мокрые стебли ржи, он снял гимнастерку, сорочку, выжал из них воду, снова надел. Казалось, что немного потеплело. Самолеты давно пролетели, от них уже не доносилось ни единого звука. Со стороны аэродрома изредка долетали особенно громкие ночью голоса. Там, видно, говорили о ночном происшествии, об убитом неизвестном красноармейце: они же, верно, нашли Ганса и теперь думают-гадают, что это за человек. Когда под утро все затихло, Вилли, чтобы согреться, побрел дальше по полю. Изредка он тихо окликал Макса. Но никто не отзывался. И только на рассвете, когда солнце позолотило верхушки трех огромных дубов, стоявших тут же на краю поля около небольшого ручья, Вилли услыхал легкий стон. Прислушался. Стон повторился еще и еще. Доносился он от тех дубов. Вилли осторожно, чтобы не очень высовываться из ржи, направился к ним. На песчаном берегу ручья он увидел фигуру лежавшего человека. Это был Макс. Он силился одной рукой достать воды, чтобы напиться. Другая рука неподвижно лежала на песке, вывернутая ладонь была запачкана кровью и землей. Макс старался зачерпнуть ладонью воду, но это, видно, стоило ему огромных усилий, так как после каждого неосторожного движения он бессильно припадал к земле и тихо стонал, сжав зубы.
– Макс! – тихо позвал его Вилли.
Тот вздрогнул, но, узнав знакомый голос, оглянулся, с трудом повернув голову. В его глазах засветилась живая человеческая радость.
– Это ты, Вилли? Воды… скорей воды! Я так хочу пить…
Вилли взял шапку Макса, зачерпнул в нее воды.
– Пей…
Тот жадно приник к шапке. Вода лилась по подбородку, по шее, журчала, струйкой стекая из шапки.
– Прошу тебя, зачерпни еще…
Вилли подал еще.
– Пей… пей…
Наконец Макс напился, свободной рукой вытер взмокшее лицо, повернулся на бок.
– Ты знаешь, Вилли, только теперь я понял, что победил смерть. Я так хотел пить, так хотел пить. У меня все горело внутри, я же ранен. Видно, серьезно… Но я попил и теперь буду жить, Вилли! А это главное. Разве не так, Вилли? Мне было очень страшно одному, я погиб бы один. Теперь мне не страшно.
Он говорил, и глаза его наполнялись горячечным блеском.
– Да, я буду жить! Я хочу жить!
Только тут заметил Вилли, что гимнастерка Макса была вся в крови. Он намеревался положить Макса удобнее, чтобы осмотреть его раны, а если нужно, то и перевязать их. Но при каждом прикосновении раненый скрежетал зубами и чуть не кричал:
– Не трогай! Прошу тебя… не трогай… Мне очень больно.
И, оставленный в покое, тихо стонал сквозь зубы. Вилли морщился.
– Ты бы потише. Нас могут услышать.
– Ладно, не буду… – И он смолкал на мгновенье.
Всходило солнце. Легкий ветерок силился всколыхнуть мокрую от росы застывшую в утренней дреме рожь. Она стояла сплошной, неподатливой стеной, и только отдельные стебли, слишком вытянувшиеся ввысь, закачались на ветру, осыпая на землю бисеринки росы. На дубовых ветвях зашевелилось птичье царство. Гулкое щебетание заглушало серебристый перезвон быстрого ручья. На дне его виден был каждый камешек, каждая былинка, трепетавшая под стремительным напором водной струи. Подсыхала трава, становилось теплее, невыносимо хотелось спать.
Раненый стонал, о чем-то бредил. И когда приходил в сознание, все говорил и говорил об одном и том же:
– Я хочу жить…
Говорил и снова бредил, стонал. Стон переходил уже в вопли, крик.
В поле, среди ржи, послышались голоса. То ли шли на работу крестьяне, или пастухи выгоняли коров на пастбища, а может быть, поблизости двигалась воинская часть. И как ни клонило Вилли ко сну, он настороженно прислушивался к каждому звуку, к каждому голосу.
И когда человек под дубом снова напомнил Вилли, что он, этот человек, будет жить, что он хочет жить. Вилли мысленно возразил ему: «Нет… Это уже не в твоей воле. Это уже в моей воле. Иначе тут ничего не поделаешь…»
И он сделал то же самое, что минувшей ночью с этим дурнем Гансом, который питал большую слабость к соболям. Розницы тут особенной не было. Один мечтал о соболях, другой о веселом житье. Не всем же оно удается!
«А главное, так оно спокойней будет».
Вилли равнодушно обыскал карманы любителя веселой жизни. Достал оттуда золотые часы, кое-какие мелочи, попавшие в карманы не совсем обычным путем во время этого необычного путешествия. Перетащил труп подальше в рожь, припрятал его там, бросил в воду ненужные теперь ракетницы, направился через ручей к лесу. Осторожно подобрался к месту, где стояла эмка. Но машины там уже не было, очевидно, забрали при облаве. Вилли искренне пожалел об этом: в машине находился испорченный радиопередатчик. Это – лишнее свидетельство против него, если случится что-нибудь непредвиденное. В машине были также карабины и некоторый запас продовольствия.
Вилли долго блуждал по лесу, выбирал глухие тропинки, избегал дорог. Он боялся теперь встречаться с людьми. Чувствовал, как исчезает вся его прежняя уверенность, былая ловкость, находчивость, которые помогали ему выбираться из самых тяжелых испытаний. У него остался один только компас, и Вилли изредка поглядывал на него, стараясь итти прямо на запад. Его мучил голод. Заметив на лесной поляне мальчика, который сидел у костра и жарил на огне кусочек сала, вздетый на ореховый прутик, Вилли направился туда. Сало шипело, потрескивало. Мальчик пристально следил за ним, чтобы оно не подгорело, чтобы ни одна капля обжигающего жира не упала в огонь, на землю. Поэтому он время от времени подносил этот кусочек сала к ломтику хлеба. Капли жира вскипали на хлебе, оставляя на нем темные пятнышки. От сала, от этого хлеба шел такой запах, что у Вилли на мгновенье закружилась голова. Широко раздувая ноздри, он осторожно, кошачьей походкой подбирался к костру, стараясь остаться незамеченным. И вот он стоит перед мальчиком, не то просит, не то приказывает:
– Отдай!
Мальчик глядит на него испуганными, выпученными глазами. Но видя, что перед ним обыкновенный красноармеец, он, стыдясь своей боязни, с трудом говорит:
– Дяденька! Вы очень хотите есть. У меня так мало, всего один ломтик хлеба… Я сбегаю, дяденька, домой, принесу вам хлеба. У нас в хате есть еще молоко…
Вилли замечает, что на поляне пасутся коровы. Значит, мальчик не обманывает, говоря про молоко. Но Вилли не может ждать, он должен есть сейчас же, немедленно…
– Отдай! – В голосе его слышится жесткая нотка. Мальчик растерянно сует ему ломтик хлеба, вздохнув, передает прутик с салом, пугливо глядит в глаза странного человека.
– Садитесь, дядечка! Сидя удобнее.
Но человек ест стоя. Его мокрые от лесной сырости колени дымятся паром. Вилли ест и рукой, в которой сало, нащупывает чехол с ножом. Его глаза глядят мимо костра, мимо кочки, на которой сидит этот мальчик. Небольшой мальчик. Лет ему, может, десять, может, немного больше. Чехол с ножом на боку, хорошо, что Вилли не потерял его. Все же лишний свидетель этот мальчик… Вилли не любит лишних свидетелей.
Но на краю поляны слышатся голоса. Там бегают дети, видно, такие же пастушки, как этот мальчик. Заметив незнакомца, некоторые из них бегут сюда. И мальчик, сидевший у костра, почувствовал, как рассеялись его растерянность и страх. Очень уж странно ведет себя этот человек. С радостным возбуждением он говорит своим товарищам: