355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михась Лыньков » Незабываемые дни » Текст книги (страница 9)
Незабываемые дни
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:47

Текст книги "Незабываемые дни"


Автор книги: Михась Лыньков


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 61 страниц)

Когда все в хате замолчали, отдавшись своим мыслям, чтобы выбрать самую лучшую и наиболее подходящую, с которой можно было бы поделиться и с другими людьми, в сенцах скрипнула дверь и через порог, не ожидая особого приглашения, переступил Остап Канапелька.

– Что-то сидите вы тут, как куры на насесте. Заснули?

– Заснешь тут! – пробормотал под нос Сымон.

– А чего ж вы это, как дохлые мухи? О чем беседу вели, что вдруг так притихли, как немые?

– Невеселые у нас разговоры… – откликнулась тетка Ганна. – Может, слышал уж наши новости?

– Слыхал, слыхал… Хвастать особенно нечем.

Павел Дубков и Швед рассказали Остапу Канапельке о всех последних событиях. Что-то шепнул на ухо Шведу Остап. И тогда Ананас Рыгорович сразу встал, даже пояс подтянул, поправил гимнастерку, словно готовился к какому-то официальному выступлению. Тетка Ганна посмотрела на него, подумала: «Ишь ты, нашел время прихорашиваться…».

Апанас Рыгорович тем временем заговорил с Сымоном, и в голосе его, тихом и спокойном, слышались нотки не то повелительные, не то убеждающие:

– Видите, дядька Сымон, придется вам пойти в старосты, никуда не денетесь.

– Что вы, ошалели все? – сердито бросила тетка Ганна, с удивлением поглядывая то на Шведа, то на Остапа Канапельку, который молча возился с кисетом, растирая на ладони желтые листы табака.

– Так что становитесь на пост, берите власть. Такое вот мнение у нас..! – и даже лоб вспотел у Апанаса Рыгоровича от этой небольшой речи.

– Что ты городишь? К чему твое слово, человече? – недоумевающе спросил Сымон.

– Вы будете старостой, вот к чему мое слово. И не мое только, такое мнение у нас…

– У кого это – у нас?

– У кого? – и Апанас Рыгорович заговорил словно в шутку: – Разве вы забыли, дядька Сымон, что я у вас председатель сельсовета… Представитель советской власти… Вы ее признавали и признаете, как мне известно. А если это так, должны же вы исполнять ее распоряжение…

– Что-то мелешь ты несуразицу… Где это видано, где это слыхано, чтобы советская власть ставила над народом фашистскую погань… немецкое начальство?

– Истинную правду говорите, дядька Сымон. Не хотим погани. Хотим мы… ну, советская власть хочет, и… вы же свой человек… партия наша хочет, чтобы были теперь с народом свои люди! Понимаете, свои… Меньше будет горя людям. Фашисту скорее конец придет. Войне дни укоротим.

Слушала и охала тетка Ганна.

– И вам совет, тетка… Трудно вам будет. Остерегаясь жить надо. И фашистов опасайтесь, и злого человека берегитесь. Не очень пускайтесь в разговоры. Сами понимаете.

Совсем размякла тетка Ганна. Машинально приготовила поесть Дубкову, тот собирался куда-то в дорогу. Спросила для приличия:

– Куда же ты, сынок?

– Да уж куда-нибудь. Не спрашивайте, тетка. Может, еще и не раз увидимся.

Он ушел вместе с Апанасом Шведом и Канапелькой.

– Что только творится на белом свете, нет людям ни покоя, ни порядка в жизни, – все вздыхала тетка Ганна, проводив гостей.

– Тише, ложись уж спать, скоро рассвет, – не утерпел Сымон.

Так стал старостой знатный колхозный бондарь Сымон.

3

Иначе развернулись события в заречном колхозе «Ленинский путь». Еще накануне того дня, как фашисты заняли городок, явился в деревню старый Мацей Сипак, о котором уже лет пятнадцать не было никаких слухов. Был он сослан в свое время по решению суда за убийство селькора, разоблачившего все его жульнические проделки в сельсовете и комитете взаимопомощи. Юркий кулачок в то время сумел так устроиться, что на него работали и комитетские ветряки и кирпичный завод. Были у него тогда свои люди не только в сельсовете, но и в районе и даже выше. Налаженное хозяйство каким-то образом превратилось в показательное культурное хозяйство, в котором работало около десяти постоянных батраков, да еще сколько-то людей отрабатывало ему дни и во время жатвы, и на сенокосе, и осенью – на картошке, на току. Хозяйство росло, вместе с ним росли кулацкие аппетиты. Мацей Сипак подбивал комитетчиков на постройку паровой мельницы, обещал и необходимую сумму занять, и помочь рабочей силой, лишь бы ему шли потом хорошие отчисления с оборота.

Впоследствии все эти махинации Сипака начали постепенно выплывать на поверхность в окружной газете, попадали и в центральные. Сипак бросался то в район, а то и выше, чтобы как-нибудь замять неприятные дела. А тут пошли слухи, что культурное хозяйство вскоре ликвидируют. Слухи эти пришли от верного человека из округа. Тот помог Сипаку узнать имя того селькора, который так насолил ему газетными заметками. Был это один комсомолец, письмоносец из соседнего села, совсем невзрачный с виду паренек, а поди, какой проворный…

Как-то ранней весной, когда пастухи выгоняли коров на первую пастьбу, они нашли письмоносца в лесу. Он лежал с пробитой головой в густом сосняке у дороги. Почтовой сумки не было при нем. Эта сумка и подвела Сипака. Он очень уж интересовался, кто, как и о чем пишет из села. Не успел он еще перечитать всех писем, как его арестовали и отвезли в район вместе с почтовой сумкой и письмами.

Это было так давно, что люди уже забыли и про самое дело, и про Мацея Сипака. Его и не узнали сразу и все интересовались, что это за незнакомый человек появился перед домом правления колхоза. Замусоленный ватный пиджак, порыжевшие сапоги, изъеденный молью малахай и запыленная козлиная бородка делали его не очень заметным. Человек, как человек, мало ли теперь ходит людей по разным делам? Но поведение незнакомца сразу бросилось всем в глаза. Он стоял против крыльца и, прищурив один глаз, внимательно читал небольшую вывеску над дверью. На куске жести чьей-то старательной рукой – видно, какого-то местного любителя – было аккуратно выведено: «Колхоз „Ленинский путь“». Незнакомец, забравшись на крыльцо, даже ткнул в вывеску своей клюшкой, то ли затем, чтобы удостовериться, что вывеска хорошо прикреплена к доске, то ли по другой причине. И рот его с потрескавшимися, высохшими губами словно что-то шептал, или он просто шевелил губами и облизывал их. Узенькие щелки глаз сверкали на запыленном скуластом лице, казавшемся еще моложавым: пот и пыль прикрыли глубокие морщины, под рыжей щетиной не видны были запавшие щеки. Он повертелся на крыльце, вошел во двор, осмотрел все строения: клеть, стойла, навес, прошелся около дома. Он все внимательно оглядел, как рачительный хозяин, и если бы кто-нибудь был поблизости, то услышал бы, как человек сам с собой разговаривает:

– Это хорошо, что подрубы сменили, старые, видно, давно истлели. Опять же бревна новые в стене, и это не лишнее. Но крышу не мешало бы подновить.

Пришелец ткнул было в дверь, что со двора, но она была на замке, и он снова вышел на улицу, к крыльцу. Уселся на ступеньках, положил рядом дорожную сумку и, неторопливо скручивая цыгарку, шнырял глазами по ближайшим хатам, по улице, на которой не было ни души в этот знойный час.

Старая Силивониха, заметив из окна своей хаты незнакомого человека, седевшего на крыльце правления, позвала мужа:

– Гляди, человек уже сколько времени сидит… Может, у него какое дело к Андрею?

– Какие там дела теперь, в такое время! Да и где он Андрея найдет, если и я толком не знаю, где он бродит. Только по ночам и увидишь его, да и то не всегда. У них теперь совсем другие заботы.

Когда Силивон Сергеевич говорил «у них», он имел в виду молодых. И другой смысл вкладывал он в это слово. У них – значит, у сельского актива, у коммунистов, у комсомольцев. И не только у партийцев, как называл он и коммунистов и комсомольцев, но и вообще у деятельной молодежи, у тех, которым он мог быть отцом или даже дедом. Много хлопот наделал им фашист. Как теперь лучше спрятать колхозное добро? Какую устроить фашисту встречу, чтоб ему от этой встречи было солоно? Разумеется, не миновали эти хлопоты и его, Силивона Сергеевича. Одно, что не угнаться ему за всем этим из-за преклонных лет. И без того хватило и ему и старой Силивонихе. Кто бы поверил раньше, что он со своей старухой перенесет такие напасти, которые неожиданно ворвались в его тихую, мирную хату. Где теперь Игнат? Может, тоже погиб, как погибла вместе с ребенком дочь Ксеня? Обо всем рассказала им несколько дней тому назад Надя Канапелька, которая, наконец, привела Васильку в дедову хату. Жаль мальчика, слишком рано осиротел по милости фашистов… Да что малому? Играет вот с детьми на дворе. Хорошо, что мал, не изведать ому горя в полную меру, в полную силу. Не понимает еще… А старая который день плачет, все глаза выплакала. Теперь сидит у окна. Как сядет, так с места ее не сдвинешь. Думает о чем-то, вспоминает. Изредка головой кивает, заговорит сама с собой: «Детки мои родимые, за что ж вам такая смертная доля суждена?»

Правда, за домашними хлопотами забудется немного: то ребенка надо накормить, то спать его уложить, то приласкать… Жить же надо, не ложиться живым в гроб. Так радовалась старая, ожидая этим летом дочку в гости с зятем, с внуком. Надеялась обзавестись еще одним внуком или внучкой. И дождалась вот!

Силивон вспоминает то страшное утро на реке, когда плыли по воде люди. Не по своей воле плыли… И, быть может, среди них находилась его единственная дочь, его маленький внучек. Как же это ясное солнце глядело в глаза детям, в глаза их матерей? Как оно не испепелило волчьи, заросшие шерстью сердца тех, кто обагрил свои руки детской кровью? Внучек мой, внучек!

Мысли ползут серой спутанной нитью. Каменное сердце у Силивона, но в этом сердце живая, человеческая кровь. Искоса взглянув на жену, Силивон смахивает со щеки скупую старческую слезу. Но не спрячешь ее от Силивонихи. Она озабоченно говорит ему:

– Силивонка, сходи на улицу да присмотри за этим человеком. Ишь, уткнулся носом в окно, не оторвется. Еще беды наделяет. Говорят же люди, что в городах нарочно поджигали дома разные шпионы. Может, и этот какая-нибудь паскуда?

– Выдумывай! Шпионы тебе снятся всюду.

Но взял свою ореховую палку и вышел на улицу. Незнакомец все время смотрел, не отрываясь, в окно правления.

– Что, по делу какому, человече? – спросил его Силивон. Тот обернулся, насупился:

– Разумеется…

– Может, у вас надобность какая в правлении?

– Человек без нужды не ходит. Конечно, есть надобность.

– А кто вы будете? Из каких мест?

– Мы-ста? Гм… – Человек явно усмехнулся. Улыбка прошла по запыленной жесткой щетине щек и расплылась, исчезла в куцой бороденке. Узенькие глазки моргали хитро-хитро, так и сверлили Силивона. И вдруг незнакомец засмеялся, всплеснут руками, так что серым облачком поднялась пыль с ватного пиджака.

– Не с Силивоном Сергеевичем имею честь встретиться?

Силивон напрягал память, и вот оно всплыло, давно прожитое, пережитое… Такое давнее!

– Мацей? Мыста? – Такую кличку дали Сипаку за его хвастливые слова: мы-ста все можем… мы-ста все сделаем…

– Гм… Кому Мыста, а кому Матвей Степанович Сипак. Си-и-пак! – и даже голову задрал, как тот рассерженный гусак. – Си-и-пак! Вот что ты должен понять, уважаемый Силивон Сергеевич! – И уже мягче, миролюбивее:

– Вот и встретились, дай боже счастья. Я вот помню тебя, хорошо помню… все помню… Ты еще тогда в пастухах ходил… Хороший был пастух. Ничего не скажешь. Должен и ты меня в памяти иметь…

Силивон даже растерялся от этой неожиданной встречи и все не мог подыскать нужные слова. A тот уже сыпал и сыпал:

– Как же! Вы уж тут, видно, похоронили меня. Вы уже, видимо, думали: нет Сипака на свете, свет ему клином сошелся. Нет… нет… Сипака голыми руками не возьмешь! Сипак знает свои пути-дороги. Ты его, это значит меня, хоть на голову поставь, ножки ему задери до неба, а ему еще ловчей разглядеть, где что на земле и под землей делается.

– Вот ты какой… – с затаенной иронией тихо сказал Силивон, – и говорить же вот наловчился, как из решета сыплешь. Где это ты такой курс прошел?

– Где? Сказал бы я тебе, но из уважения к твоей старости не стану… Спрашивает еще! Светом научен. Жизнью. Она, жизнь эта самая, может которого так припереть к стенке, так перетряхнуть, что с него песок посыплется. А мы, Сипаки… мы жилистой породы – гужи из нас крути, не порвешь!

– Хвастай! И прежде хвастал: мы-ста да мы-ста… А жиле твоей, по всему видать, конец пришел, порвались твои жилы еще тогда, в те годы… А про нынешнее время и говорить нечего.

– Нечего, говоришь? Слепой ты, Силивон, ничего не видишь. Ты, кроме своего колхоза, и света не видел. Только и дорога у тебя, что колхоз.

– Правильная дорога! Весь народ по ней идет, и гляди!

– Что гляди! Ты не слышишь, что на свете делается, какая кутерьма идет во всех державах. И всей твоей дороге конец приходит, он пришел уже. Вот прикатит немец в деревню, и от твоего колхоза следа не останется. Немец, он наведет порядок, он на место все поставит, он настоящему человеку рад.

– Какому же это настоящему?

– Какому? А хоть бы и мне! Каждому человеку, который за настоящий порядок стоит, за твердый закон, за твердую жизнь, за собственную землю, за собственные ветряки.

– Вот ты куда гнешь! Видно, и на народ ты не очень надеешься, а больше… на немца. Немца, значит, ждешь?

– А на кого же мне надеяться? На коммунистов? Они у меня вот где сидят! – и он провел рукой под задранной вверх бородкой.

Помолчали.

Силивону Сергеевичу опротивел весь этот разговор с человеком, которого он и раньше не уважал. Силивон Сергеевич помнил, как в былые времена Сипак почти задаром скупал землю у солдаток, силком оттягал земельный надел у своей сестры-вдовы. Так и распалась ее семья: мать умерла, дети – родные племянники Сипака – пошли по миру. А Сипаку всего было мало, все загребал под себя, как наседка. Извивался ужом после революции, все добро свое утаил, бросался во все тяжкие, чтобы заграбастать то, что плохо лежит… Все ускользал от карающей руки закона, пока ему не прищемили хвост.

И теперь Силивону еще более отталкивающей казалась вел полинявшая, общипанная фигура Сипака, его желтое лицо, высохшее, сморщенное, как печеное яблоко.

Силивон Сергеевич уже собирался итти домой, но не утерпел, спросил:

– Скажи же ты мне, Мацей… значит, Степанович, что ж ты думаешь делать? С чем пришел к нам?

– С чем пришел? Гм… Вот что я тебе скажу… – и все лицо Сипака, на котором заходили желваки, словно напряглось, заострилось. Из-под пропыленных бровей глядели, не мигая, прищуренные глаза. – Советскую власть пришел я кончать! Вот зачем я вернулся! Чего вылупился?

Силивон Сергеевич действительно смотрел широко раскрытыми глазами на этого человека, на всю его фигуру напыжившегося воробья. Дивился и молчал, до того поразили его эти слова, этот человек. Он уже собрался было приподняться на крыльцо да, размахнувшись, дать Сипаку хорошую затрещину, но смех, громкий, неудержимый смех так и подхватил его.

– Это ты, значит, Сипак… власть кончать? Вижу, она только и ждала тебя… а ты все мешкал… А чтоб ты загнулся! Чтоб тебя нелегкая взяла! Вот выдумал. Вот насмешил. Не хватил ли ты, однако, лишнего? – И вдруг, нахмурившись: – Встань, комариная душа! Да чтобы духу твоего тут не осталось! Вот скажу людям, народ позову, так они сразу тебе век укоротят!

Сипак встал. Из-под пропыленных бровей словно сверкнули иголки.

– Ты меня не пугай, Силивон Сергеевич! Я уже напуган. Меня ничем не возьмешь.

– Иди, иди. Не хочу рук о твои сухие ребра поганить. – Даже плюнул от большого отвращения Силивон и пошел домой.

Сипак побрел дальше по улице. В деревне жил его родственник, известный на всю округу пьяница и лежебока. Его давно выгнали из колхоза как отпетого лодыря, который к тому же не пропускал удобного случая, чтобы тянуть из колхоза все, что плохо лежало. Вот к этому человеку, который приходился Сипаку племянником, и шел он в надежде найти на время пристанище. А дальше – что бог пошлет. Нельзя сказать, чтобы Сидор Бабок – так звали племянника – был очень рад его приходу, но не прогонять же родного дядьку.

– Ночуйте на здоровье! Места хватит… Из каких же краев к нам добрались? Вы же, кажется, в тюрьме были?

– Заткни глотку! Я-то надеялся, что хоть племянничек в люди вышел. Но как был балда балдой, таким и остался. Только зря кормил дурака!

– А, дядечка! Чего вы придираетесь? Сколько лет не виделись, а вы снова за то же самое. Я и балда… Я и лодырь. Ну все равно, как в то время, когда я у вас на мельнице работал.

– Молчи, дурак! Если ты сам в люди не выбился, то уж, может, с моей помощью как-нибудь выберешься.

– Дядечка, как же это может быть, когда вы, можно сказать, сами…

– Ничего, дурак, не понимаешь! Мое теперь время настало, я сейчас всего могу добиться! Великого союзника я заимел. Все могу сделать. Мы-ста еще покажем, почем фунт лиха. Мы-ста оправдаем сипаковскую породу. Рано меня-ста в комариные души зачислять. Это, может, кто другой комариную кашу толчет… А у нас дело на большой серьез идет! Ну, что у тебя там в печи, чтобы душу немного оживить? Уморился я с дороги, на ногах от самого рассвета.

Сипак жадно уплетал немудрящие яства племянника, расспрашивая о житье-бытье, о колхозе, о районном начальстве. Разузнав, что сын Силивона Сергеевича – коммунист, председателем колхоза числится, сразу насторожился.

– Видал ты его! Дивлюсь я, с чего это Силивон так разошелся. Оказывается, в начальники подались. А где теперь этот Андрей?

– Где же ему быть? Коммунисты все ушли с войском, им тут оставаться – не по полоса.

– Не полоса! Много ты знаешь!

– А мне что! Ни они мне не мешали, ни я им…

– Так и поверю! А за что тебя из колхоза попросили?

– Да они и не просили, а просто выгнали.

– И ты молчишь? И ты не сердишься?

– А чего мне сердиться, если я и в самом деле работал не так, как следует.

– Гляди ты, какой умный стал! А? Не в колхозе тебя так научили? А, может, у коммунистов науку прошел? Так что-то нельзя сказать, чтоб они к тебе с особым почтением…

– А какое мне особенное почтение нужно? Сказать по правде, так я по своей дурости сам же себе и навредил. Ни трудодня у меня теперь, ни хлеба, ни одежи… А кто виноват? Конечно, сам. То из-за водки, то еще из-за какой дурости. Работал в лесу. На железной дороге был. Так и кормился. Сам виноват, что хорошего житья себе не наладил.

– Поумнел, поумнел, ничего не скажешь! Просто, можно сказать, партейный человек!

– Ну чего вы пристаете, дядька? Нашли тоже партейца!

– Ничего не понимает хлопец! Ну, ладно… Давай лучше спать ложиться!

Сипак примостился на постели и, прислушиваясь к шороху пруссаков за печью, на потолке, все думал, вспоминал приключения последних дней, вспоминал минувшее время. Спал и видел себя во сне бывшим Матвеем Степановичем Сипаком.

– Мы-ста… Мы-ста… – бубнил он сквозь сон, ворочаясь с боку на бок на коротком слежавшемся мешке, набитом соломой.

Сидор Бабок занимался своим делом, ладил удочки, рогатки, собираясь податься на реку, на рыбную ловлю.

Поглядывая на спящего Сипака, он недоумевающе покачивал головой:

– Чудак! Все еще прется! А куда? И зачем? Сколько их видали мы таких?

4

Небольшой радиоприемник, который Остап принес своему вынужденному постояльцу, оживил весь дом. Правда, чтобы сберечь батареи, пользоваться приемником можно было не больше чем какой-нибудь час за день, а то и того меньше. Но все же этого хватало, чтобы узнать, что творится на белом свете. Утешительного, правда, было мало. Фашисты напирали по всему фронту, ежедневно отхватывали все новые и новые куски советской земли, появлялись новые направления.

Но как бы там ни было, Александр Демьянович да и все, находившиеся в лесной сторожке, точно знали, что происходит на фронте. Знали и о том, что наши не просто отступают, а отходят с тяжелыми боями, нанося гитлеровцам большие потери. А главное, не все уж так хорошо и гладко идет у гитлеровцев, как они хвастаются в своих листовках и приказах, расклеенных в городке и кое-где по деревням. По этим листовкам и Смоленск уже у них в руках, а через какую-нибудь неделю-другую они и до Москвы доберутся, и все советские армии будто бы разбиты и в беспорядке отступают на восток.

Прежняя неизвестность, минуты безнадежности, тяжелого разочарования остались позади. Александр Демьянович совещался с Мироном и другими людьми, которые часто приходили к Остапу. Здесь бывали и Ананас Рыгорович Швед, и Андрей Силивонович Лагуцька – председатель заречного колхоза, и Павел Дубков. Увидя бригадного комиссара, Дубков от радости и слова не мог вымолвить, так разволновался человек.

– Будем жить, товарищ комиссар! А я себе прямо места не находил, не найдя тогда ваш след. Подумал даже, что вы попали к фашистам в руки.

– Это ты, брат, зря. С нашими людьми не пропадешь.

– Я то же самое говорю, товарищ комиссар. Чтобы нас, да еще на нашей земле, этим жабам фашистским пересилить, где это видано?

В хате Остапа происходят совещания. И о хлебе, и о скоте – не все заречные колхозы успели угнать коней и коров на восток. Тут же и приняли решение: раздать все добро людям, чтобы оно не бросалось в глаза фашистам. Кое-где остались сельские активисты, не успели эвакуироваться и некоторые семьи, которым надо было держаться подальше от немцев. Были раненые красноармейцы. Проходили целые части, пробивавшиеся из окружения. Хлопот было – не оберешься. Были и другие заботы. О них говорили тихо, строили разные планы, намечали более удобные способы, чтобы их осуществить. Людей было еще маловато. Но и то, что удалось сделать, радовало душу: не напрасно прошел день, дали себя знать фашистам.

Все эти заботы и дела рассеивали мысли о незаживших ранах, вносили в небольшую лесную сторожку дух борьбы, атмосферу боевой, напряженной жизни, которой жила вся страна, которой жили там, за линией фронта.

Однажды, когда Мирон тихо распекал в сенцах Дубкова и еще некоторых за то, что они подчас лезут на рожон, не остерегаются, все услышали резкий крик комиссара:

– Надя, скорее! Бумагу давай, бумагу! Да скорее же! Говорил радиоприемник. Когда люди подошли ближе, Александр Демьянович замахал на них руками:

– Медведи! Тише!

И все сразу притихли.

Говорил Сталин. Остап, только что вошедший в хату, услышав первые слова, торопливо снял шапку с головы и на цыпочках, чтобы не греметь сапогами, подошел к степе и прислонился к ней. Он заметил, что и все остальные стоят, не шевелятся, жадно ловя каждое слово.

А слова лились тихие, спокойные. И были они такими ясными и простыми, что сразу ложились в сердце, успокаивали измученные души суровой и мудрой логичностью, окрыляющей надеждой и безграничной верой в нашу правду, в наше дело, в пашу силу. И те, кто видел уже огни пожарищ, серый пепел на путях-дорогах, израненную и опаленную бомбами землю, кто видел, как дымилась человеческая кровь в горячей пыли развороченных большаков и проселков, как тускло поблескивало солнце в остекленевших глазах мертвецов, – те чувствовали, как сильно колотятся их сердца, словно хотят вырваться, улететь из груди.

И перед каждым вставала в далеких необъятных просторах Родина-мать. Кровавый туман застилал ее, наплывая грозными, зловещими тучами. И, казалось, тяжело солнцу разогнать, рассеять эти тучи, чтобы ясными лучами осветить, согреть измученную и искалеченную землю.

Уже умолк радиоприемник. Слышно было, как шуршит бумага. Александр Демьянович старался восстановить в памяти каждое пропущенное слово. Ему помогала Надя.

И вот она оторвалась от стола, от бумаги, радостно возбужденная бросилась к Остапу:

– Отец, как он сказал! Братья и сестры… Это он про нас подумал. Про нас с вами, про всех наших людей. – И сразу же, то ли от большого радостного потрясения, то ли от всего пережитого, она вдруг судорожно зарыдала и, закрыв лицо ладонями, убежала в сенцы, стыдясь за свою неожиданную слабость. Никто не остановил ее, не упрекнул. Все хорошо понимали ее. В хате стояла суровая и торжественная тишина.

Мирон Иванович нарушил ее:

– Вот, Александр Демьянович, и приказ для нас… Теперь нам не о чем спорить: все ясно как на ладони. Вся наша работа теперь всем понятна.

По памяти, по коротким записям еще раз повторили слово за слогом. Говорили, обсуждали, намечали смелые планы. И этот день навсегда врезался в память каждого человека. С этого дня люди словно заново начинали всю свою работу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю