355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михась Лыньков » Незабываемые дни » Текст книги (страница 13)
Незабываемые дни
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:47

Текст книги "Незабываемые дни"


Автор книги: Михась Лыньков


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 61 страниц)

И посмотрит, и расспросит, и посоветует. А потом и к председателю колхоза доберется.

– Нет, браток, нет… Не есть нам с тобой твоих драников! Не пробовать твоей колбасы! – И уже строго:

– Придется тебе, должно быть, попробовать моих драников в районе!

А если человек не по злому умыслу сделал какой-нибудь промах, тогда немного мягче:

– Так и договоримся, браток: только тогда буду у тебя в хате, когда наведешь порядок в своем колхозе. А то у тебя драники и колбасы, а люди вон на косовицу пошли с сухим хлебом. Так и уговоримся: чтобы этого больше не слыхать и не видать!

Скажет, как отрубит, и пошел. Чешет председатель колхоза затылок: вот тебе и драники со сметаной!

Пришла война, не растерялся Копуша. Гитлеровцы явились скоро, начали грабить колхозное добро. Дни и ночи проводил Платон Филиппович с людьми. Что припрятали из добра, что раздали людям на сохранение, чтобы не попало в руки чужаков. Да начали и на фашиста огрызаться, и крепко огрызаться.

– Как же ты это решился на танки пойти? – спросил Василий Иванович.

– Да что же тут хитрого? Он, фашист, пришел сюда непрошенный, да еще тебя за горло хватает. Законное дело – дать ему по башке, чтобы уразумел, что он не туда попал. Выбрали они, видишь, эту дорогу и целыми колоннами двинулись по ней. А району разор: хватают что только ни увидят, тянут с людей все, что только можно… Тут и ночлеги, и постои, и коней им давай, и свиней им давай! Давай и давай! Только давай, другого от них и не услышишь! Ну и решили мы их понемногу отучить. Группа у меня неплохая: и свои хлопцы, коммунисты, комсомольцы, и военные из окружения, вон Комаров еще под Минском ихние танки жег. Вот и выбрали мы местечко – там они, гитлеровцы, попадают, как в мышеловку, ни взад, ни вперед, очень не развернешься. Мы их поджарили малость! А они перепугались не на шутку. Видно, решили, что нас тут неисчислимая сила. А у нас всего-навсего человек тридцать наберется. Конечно, люди еще есть, можно не один отряд организовать. Но не все же одним махом. Вот она и вся наша история. Э-э, а ведь ужин остыть может, давай, давай, хлопцы, шевелись!

До поздней ночи шла у костра товарищеская беседа. И впервые за все время своих странствий Василий Иванович и его спутники хорошо выспались, отдохнули. И у всех было ощущение: твердая и надежная под ногами своя земля, и еще тверже и надежней свои люди, которые не склонились перед фашистом, которых боятся фашисты.

Утром, передав Копуше партийные поручения для других партизанских групп, которые существовали и действовали в районе, и условившись о связи, Василий Иванович со своими людьми двинулся дальше. Пробирались глухими лесными дорогами к месту, где он думал обосноваться и начать свою работу.

12

Эмка с тремя пограничниками мчалась на восток. Она держалась больших фронтовых дорог, порой пристраивалась в хвост какой-нибудь автоколонне, чтобы избежать хлопотливых встреч с контрольными постами… На нее никто не обращал особого внимания – мало ли машин двигалось в те дни на восток. Правда, три пограничника сменили уже свою форму и были в обыкновенном пехотном обмундировании, чтобы не очень бросаться в глаза многочисленным пехотным колоннам, направлявшимся на восток.

Чтобы скорее проехать, они намеревались пробираться глухими полевыми проселками, но вскоре отказались от этого, так как почти на каждом мостике, на каждом въезде в село или городок вооруженные люди из местного населения очень уж придирчиво проверяли документы, то и дело задерживали машину, подозрительно расспрашивали, что за люди, да куда едут, да почему отбились от части. Могли быть всякие недоразумения. На шоссе, где ни на миг не прекращалось движение, было куда более спокойно и безопасно.

Когда наступала ночь и какая-нибудь проходящая автоколонна останавливалась на ночлег, к ней сбоку, незаметно, пристраивался и экипаж эмки. Тогда один из этого экипажа доставал из машины небольшой чемоданчик, накидывал на пару колков проволочку антенны и в течение часа аккуратно выстукивал тихую дробь своих извещений: сколько они видели за день частей, куда эти части направляются, какой порядок в колоннах, как обстоит дело с транспортом. Когда заканчивалась передача, у радиста спрашивали:

– Ну как?

– Приказано ехать дальше вместе с отступающими.

И они ехали. С некоторого времени отказался работать радиопередатчик. Они очень жалели об этом. Если по дороге попадались железнодорожные станции, битком набитые эшелонами, они останавливались на часок, смешивались с красноармейцами, прислушивались к каждому слову. После этого порой по непонятным причинам возникали пожары в эшелонах, на железнодорожных складах. Внезапно портилась блокировка, а то какая-нибудь выходная стрелка оказывалась наглухо забитой, испорченной.

После удачно проведенной работы тройка забиралась в лесную глухомань и позволяла себе день-другой отдохнуть, чтобы привести в порядок свое хозяйство, помыться в лесной речушке, постирать белье.

Они были довольны своей работой и, лежа после обеда на угретой солнцем прогалине, мечтали о близкой победе. Мечты эти были несложными, близкими к их примитивной жизни, к нехитрым желаниям. Обычно начинали с вопросов:

– Ну, что ты, Ганс, будешь делать в Москве?

– В Москве? О, я буду делать… Я высмотрю себе самый лучший меховой магазин, там, говорят, много дорогих мехов! Я выпишу из Германии моего отца, у него только бедная скорняжная мастерская, где приходится подкрашивать старых, поношенных зайцев да обыкновенные собачьи шкуры отделывать под енотов… грязная работа! В доме не продохнешь, как в сарае у моего дяди, который вот уже несколько лет держит патент на истребление беспризорных собак и кошек… Пусть мой отец хоть на старости лет будет торговать соболями и горностаями! Я еще никогда не видел настоящего горностая. Мне фюрер даст такой магазин… – мечтательно говорил Ганс, младший из группы, низенький, подслеповатый, с белобрысыми вихрами жестких волос над низким, скошенным лбом. Ему не давали спать эти меха. Захлебываясь от восторга и брызгая слюной, он начал говорить о секретах скорняжного искусства, как можно обыкновенного гамбургского кота превратить в сибирского соболя, а собаку…

– А брось ты к дьяволу своих собак! Скажи лучше, что ты сам будешь делать в Москве?

– Сам? Мы пойдем воевать дальше. Пойдем в Сибирь, в Азию, возьмем Индию. Я еще погляжу, что выбрать в Индии. Я еще не знаю, какие там попадаются меха.

– Меха, меха! Дались тебе эти меха! В Индии шелк, в Индии бриллианты, в Индии слоны, в Индии обезьяны…

– Нет! Слоны меня не интересуют. Я видел в гамбургском цирке слонов, из них не выделаешь никакого меха.

– Ну что ж, довольно с тебя обезьян, – хитро подмигнул другому из их компании старший в группе Вилли.

– Они давно его ждут! – насмешливо откликнулся из-за куста Макс, увалень с ленивыми, медлительными движениями.

– Он из-за этих собачьих мехов и света не видит. Эх ты, кошачья смерть! – Вилли покраснел от злости. – Что вы сделали за последние дни? Если бы не я, вы давно лежали бы под кустами, как дохлые коты этого самого любителя мехов!

– Как семеро наших товарищей, что полегли, как только мы коснулись этой земли… – огрызнулся Макс.

– Не разговаривать! Я отвечаю за их смерть! Они погибли как герои, они обеспечили нам победу. Их будет помнить фюрер, а не вас, лежебоки, которые только думают о кошачьих мехах, ресторанах и пивных. Не об этом вы должны думать! Не в этом наша первая задача! Вот я явлюсь в Москву и до прихода наших войск убью десять, двадцать… сто русских… Обо мне вспомнит тогда наше командование! Обо мне скажет слово сам фюрер. Меня позовут тогда в штаб! Меня…

Тут двое подчиненных Вилли, о которых нельзя сказать, чтобы они очень дружили, украдкой улыбались друг другу и потихоньку снова усаживались. Когда Вилли Шницке начинал говорить о себе, о своих задачах, можно было спокойно садиться и даже ложиться – ему требовалось обычно с полчаса, пока он расскажет о всех своих заслугах. У него были несколько иные мечты и планы, чем у тех двух. Если они говорили о меховых магазинах, ресторанах, пивных, колбасных, то ему хотелось стать выше колбасников и трактирщиков, распоряжаться всем этим людом. Неужто ему, Вилли Шницке, снова садиться после войны в тесную мастерскую своего отца, портить зрение над чужими часами и гармониками, корпеть над обручальными кольцами угождать тупым и жирным мужикам? Они часами договариваются с тобой. Они часами торгуются, чтобы золото было как настоящее, чтобы на кольце были вырезаны и добрые пожелания невесте, и упомянуто имя жениха, и изречение из библии о приумножении рода человеческого, и пара голубков, и сердце, пронзенное стрелой. И все это ты изобрази на старом-старом истончившемся колечке, или сделай новое из обломков бабкиной брошки или, в крайнем случае, из дедова золотого зуба, оставшегося в наследство почтенному семейству. И какой-нибудь потный мужлан дышит тебе в лицо пивом и редькой, дрожит над своим золотником золота и, когда бросаешь его на весы, начинает бубнить о жульничествах, о мошенничествах, которые где-то там творятся по милости этих обманщиков-ювелиров. А начнешь огрызаться, отец грозна перебьет тебя и будет просить прощения у посетителя:

– Вы не обращайте внимания на этого дурака, он ничего не понимает в деле.

А когда посетитель уйдет, старик возьмет тебя в оборот:

– Ты, негодяй, разгонишь всех моих клиентов! Ты не умеешь обращаться с людьми. Чтобы это было в последний раз, дуралей!

Нет, он, Вилли Шницке, после войны не вернется в эту никчемную мастерскую. Он плечом, кулаком пробьет себе двери в жизнь! Собственными зубами вгрызется в эту жизнь, в свое будущее! Сейчас настало его время, Вилли Шницке. У него хорошие помощники: пуля и смерть… Их дал ему, как и тысячам других молодых немцев, великий фюрер.

– Только не останавливайтесь ни перед чем! Не жалейте никого! Ни жалости, ни сочувствия им! Через кровь, через смерть, через огонь, через миллионы трупов идет к вам высокое будущее. Так крепче держите автомат в руках, стреляйте, режьте все, что стоит на вашей дороге, поливайте кровью землю, на ней вырастет ваше будущее, будущее Германии. Вперед же, только вперед, мои воины, мой зверята!

Так говорил он, фюрер, так говорил его генерал, провожая их, молодых, в неизвестные дороги войны.

А они, эти ничтожества, мечтают о мехах и колбасах…

Нет! Вилли Шницке ставит в пример себе своего старшего брата. Тот уже скоро год, как стал штандартенфюрером, командует полком отборных эсэсовцев. Его имя наводило ужас на большой польский город. Его побаиваются старые генералы и офицеры. И когда он приезжал домой, его встречал и специально приветствовал сам мэр города. А старая баронесса, которую все уважали за ее знатное происхождение, даже навестила брата и потом присылала ему букеты цветов из своей большой оранжереи, считавшейся одной из достопримечательностей в их небольшом городке. Ему приносила подарки местная знать. А чего только не навез он из Польши! И ковры, и разные редкие вещи, и всевозможные ткани, и золото, и серебро. Теперь квартира, в которой живет его жена, обставлена богаче всех городских квартир, и навряд ли найдешь в замке старой баронессы такое богатство, как в доме старшего брата Вилли. И дело не только в богатстве. Брат, вероятно, скоро выбьется в генералы, в бригаденфюреры, а то и выше.

Обо всех этих делах Вилли Шницке рассказывал иногда своим подчиненным. У тех разгорались глаза, они вздыхали, завидовали. И, завидуя, жалели себя. Хорошо им там, среди своих людей, в своей армии. А вот попробовал бы пуститься кто-нибудь из этих фюреров в такое опасное путешествие. Когда группа Шницке спускалась на парашютах, она едва не разбилась об лесной бурелом. Не успели приземлиться – и на другой же день из их десятка остались в живых только трое. И теперь вот, колеся по этим проклятым дорогам, каждую минуту жди, что тебя или проткнут штыком, или прошьют пулей, или русские крестьяне проломят тебе череп обыкновенной дубинкой или обухом. И сколько их осталось в живых, воздушных десантников, которые разлетелись во все концы этой глухой и враждебной земли?

Вспомнили своих школьных товарищей. Где они теперь? Может, блуждают где-нибудь поблизости, может, давно лежат в неизвестных могилах в придорожных канавах, болотах, лесных чащах этого неприветливого края?..

Вспоминали диверсионную школу, преподавателей-офицеров, особые площадки и тиры, где практиковались в подрывном деле, в стрельбе. Вспомнили короткую практику в одном из специальных концентрационных лагерей. Им постоянно выделяли из лагеря по нескольку человек. На этих людях они учились орудовать ножом и кинжалом, практике оглушения и связывания человека разными веревками, приемам японской борьбы, меткой стрельбе в затылок.

Над ними, курсантами школы, часто потешались старые опытные эсэсовцы, порой иронизировали:

– Эй вы, молодые котята! Не так, не так! Упустите мышь в нору!

И наглядно показывали, как можно одним ударом остановить биение сердца и как бить, чтобы не прикончить сразу, чтобы вытянуть из человека все, что он может сказать, когда чувствует дыхание близкой, мучительной смерти.

Но все это легкая и в конце концов нехитрая работа. Куда труднее были теоретические занятия по специальным вопросам. Их, будущих диверсантов и шпионов, знакомили с особенностями жизни, с характером законов, взаимоотношений людей в стране, где им предстоит подвизаться. Перед этим у них брали расписку в том, что если они где-нибудь, когда-нибудь заикнутся об услышанном ими на занятиях, то их ждет в лучшем случае виселица, и не только их, но и всех родных и близких.

– Все, что вы здесь слышите, вам надлежит использовать только там, на работе.

И когда среди курсантов нашелся один, который начал подробно расспрашивать о советской конституции и даже, – отыскался же такой чудак, а может быть, враг, – высказал удивление, почему они, немцы, обязательно должны считать врагами народ, который обладает такой конституцией, ему не стали подробно растолковывать и отвечать на его сомнения. Его просто расстреляли на дворе школы как врага, как изменника. И расстреляли свои же курсанты, добровольцы.

Так ему и надо, этому чудаку! Он забыл, глупец, что за него думает сам фюрер!

…Уцелевшая тройка диверсантов старалась держаться подальше от фронтовой линии, которая за последние дни начала все больше и больше стабилизироваться. Действовали в ближнем тылу. Работа стала немного труднее, чем в первые дни. Приходилось остерегаться, чтобы не попасться бдительным дозорам. Вот уже который день им не удавалось сделать ничего полезного. Радиопередатчик окончательно вышел из строя. В их распоряжении остался небольшой запас ракет, который можно использовать только на что-нибудь действительно стоящее. У них уж нет такого радостного возбуждения и жажды деятельности, как в тот день, когда они отправились в рейд. Тогда они просто неистовствовали от избытка сил, от долгого ожидания этого захватывающего полета, от неудержимого желания скорее очутиться там, где тебе все позволено, где каждого ждет такая чудесная судьба, правда, таинственная еще, неразгаданная… Сейчас уже многое из того, что было тайным, стало явным. Ничего таинственного, пожалуй, не осталось. Разве вот только единственное еще удивляет: когда же, наконец, русские люди бросятся к тебе в объятья, как к своим спасителям? Им говорили в школе: как только немецкий солдат переступит рубежи советской земли, там все рухнет, распадется, и благодарный народ закидает вас цветами. Что-то не видно этих цветов…

А они, «спасители», лежат под косматой елью, усталые, раздраженные.

«Спасители» лежали на пригретых солнцем кочках и тупо глядели в безоблачное небо, в котором изредка пролетала стайка самолетов. На западе неумолчно грохотали орудия, и Вилли думал, чем он оправдает перед командованием бездеятельность своей группы за последние дни.

13

Галя горько упрекала себя за то, что выбрала такое неподходящее время для поездки на несколько дней к своей приятельнице. Та выходила замуж за парня из другого города и пригласила Галю на свадьбу. Галя отпросилась у заведующего столовой, где работала вместе с подругой-официанткой, и поехала к ней. Но свадьба, назначенная на выходной день, разладилась с самого начала. В городке, находившемся на самой границе, начало твориться что-то невообразимое. С утра началась бомбежка, затем била по городу артиллерия из-за кордона. Жениха срочно вызвали в его полк. Люди бросились кто куда. Одни на шоссе, другие на вокзал.

Галя с трудом попала в эшелон с беженцами, отходивший в Минск. Эшелону не повезло. Еще оставалось около сотни километров до Минска, как его разбомбили, вывели из строя паровоз. Некоторые говорили, что, возможно, подадут другой паровоз, но большинство пассажиров, напуганные всеми этими событиями, бросились на лесные дороги, чтобы пешком пробираться на восток. Все же спокойнее, чем по железной дороге, на которую беспрерывно налетают фашистские стервятники. С группой измученных людей она, наконец, добралась до Минска, уже намеревалась пойти домой, где жила с мужем шофером и сестрой, учившейся в университете. Но ее отговорили. Над городом шла страшная стрельба, угрожающе гудели немецкие самолеты, которые то и дело налетали с запада, обстреливали даже ту опушку леса, где столпились беженцы.

Галя пошла с группой людей в обход города, чтобы попасть на шоссе, ведущее на восток. Километрах в тридцати от Минска их остановили немецкие солдаты то ли из танковой части, то ли из авиадесанта, – Галя не очень разбиралась ни в их форме, ни в том, почему и как они очутились здесь. Впервые пришлось ей насмотреться всяких ужасов: взбешенные гитлеровцы стреляли в людей. Она видела, как среди ржи солдаты гонялись за детьми, стреляли в них из автоматов. Тут же на поле, на берегу небольшой речки, было расстреляно несколько мужчин.

На уцелевших сердито кричали немцы, размахивали руками, ругались. Одно, что разобрали люди, была команда: «назад!» Они блуждали еще целый день по полю, по лесу, надеясь прорваться на восток. Но дороги, которые они знали, были уже отрезаны. Обессиленные, голодные, люди вернулись в город.

Уже вечерело, когда Галя подходила к своей улице. И столько было пережито и увидено за эти дни, что она больше ничему не удивлялась: ни огромному нестихающему пожару, охватившему целые кварталы, ни трупам людей, попадавшимся на тротуарах, в подъездах домов, ни разному домашнему скарбу, валявшемуся прямо на мостовой. В воздухе стоял невыносимый зной. Земля под ногами была густо усыпана пеплом и битым стеклом. Галя смотрела на все это невидящими глазами и думала только об одном: как бы скорее добраться домой и очутиться, наконец, в своем родном, обжитом гнезде.

Когда же она увидела свою улицу и направилась к своему двору, ее сразу оставили силы, которые обычно поддерживали людей в дни страшных мук и испытаний. С минуту глядела она широко раскрытыми глазами на тлеющее пепелище домика, который она когда-то строила вместе с мужем, на обгоревшие остатки ограды, на затоптанные и смятые грядки огородика, на котором стояли немецкие повозки, метались серые фигуры солдат.

И, обессиленная, опустошенная, она опустилась на чудом уцелевшую лавочку под обгорелым кленом и беззвучно зарыдала, уткнувшись лицом в сведенные ладони. По вздрагиванию плеч, по приглушенному рыданию, по всей ее сгорбленной фигуре каждый мог понять, что человека постигло большое горе. К ней подошел немецкий солдат и, положив руку на плечо женщины, спросил по-польски: – Чего плачешь?

Она не ответила, не подняла головы. Солдат нерешительно потоптался на месте и сам понял, взглянув на пожарище, что его вопрос неуместен и не нуждается в ответе. Оглянувшись по сторонам, он сказал ей тихо:

– Не надо плакать. Не ты одна в таком горе, – и, помолчав, добавил: – Домик напротив пустой… Иди и живи там, не быть же тебе под чистым небом… – В голосе его, в словах слышались нотки человеческой доверчивости, сочувствия.

Она вытерла ладонью заплаканные глаза, сурово посмотрела ему в лицо, спросила:

– Что вам нужно от меня?

– Мне ничего не нужно… Я поляк! Хочу вам только помочь.

– Вы немецкий солдат!

– Я день и, ночь проклинаю тот час, когда меня сделали солдатом… этой армии…

Галя ничего не говорила больше. Она машинально встала, еще раз оглядела свое пепелище, уцелевший закопченный остов печи, опаленное, багрово-сизое железо разной домашней утвари и тихими, беззвучными шагами направилась в сторону домика, который указал ей солдат. Забравшись в небольшую комнату, в которой остались чьи-то вещи, она просидела некоторое время, бездумно глядя на запыленные стены. Сквозь выбитые оконные стекла доносился запах гари, долетали непонятные слова чужой речи. Над городом плыли густые тучи, небо было серым, задымленным. Тускло светило солнце, и казалось оно каким-то необычным, словно окутанным мутной красноватой пеленой.

Заходил все тот же солдат и с ним еще какие-то незнакомые люди. Они принесли хлеба, котелок супа, несколько кусков сахара.

– Ешь! Да не горюй!

Она присмотрелась к ним: разве эти существа в ненавистной форме могут быть людьми?

Так обосновалась Галя около пепелища своего дома. Немецкая хозяйственная команда из познанских поляков, разместившаяся на этой улице, давала ей кое-какую работу – она не хотела даром брать ни куска хлеба, ни ложки супа. Она прибирала помещения, помогала им в хозяйстве. Когда часть обзавелась столовкой, стала работать у них официанткой.

От оставшихся в квартале жителей и соседей она узнала, что сестра своевременно уехала из города с намерением пробраться в родное село, а муж отправился на восток вместе с учреждением, в котором работал.

Солдаты тайком рассказывали ей разные фронтовые новости. Они не были утешительными, эти новости. Не радовали они, видно, и солдат. Но случались иногда и такие новости, от которых эти немецкие солдаты, говорившие по-польски, становились необычайно веселыми и, если не было поблизости начальства, даже пробовали петь какие-то свои песни, разобрать которые Галя не могла, потому что не особенно хорошо понимала их язык.

Свои обязанности она выполняла старательно и аккуратно. После работы никуда не выходила из своей комнаты: Галя знала от соседей, что на улицах часто проверяют документы, что множество мужчин попали за город в лагерь, держат их там полуголодными, гоняют на разные работы. Но однажды она вынуждена была все-таки пойти на рынок раздобыть соли. Рынок был какой-то тихий, без обычной суеты. Торговки продавали молоко, кое-какие овощи. Человек двадцать слонялись по рынку, предлагая случайным покупателям никому не нужную рвань: изношенные ватники, стоптанные сапоги, облупившееся кожаное пальто. Оборванные малыши выкрикивали неестественными голосами:

– Сигареты! Синька! Сахарин!

И был рынок и не было рынка. Куда девалось его былое оживление, праздничный гул толпы, шеренги возов, ломившихся от разного добра. Галя любила по выходным дням приходить сюда с мужем не только для того, чтобы купить необходимые продукты или домашнюю утварь, но и чтобы побыть несколько минут среди этих людей, подышать воздухом, который пахнул лугом, хвойным лесом, деревенской улицей. Она еще не могла отвыкнуть от деревни, тосковала по ней. Теперь это все стерлось, рассеялось, поблекло.

Люди ходили мрачные, молчаливые, искоса поглядывая друг на друга, настороженно следя за входом на рынок. Люди боялись немецких облав, которые происходили внезапно, неожиданно. Добра от этих облав никто не ждал.

Гале так и не удалось достать соли. Она отправилась домой, решив пройти более короткой дорогой, невдалеке от городского театра. Но на самой середине улицы ее и всех других прохожих перехватили немецкие солдаты и погнали под конвоем к скверу. Тут уже толпилось множество согнанных отовсюду людей. Около чугунной ограды сквера желтели свежим тесом несколько виселиц. Галя сначала не догадывалась о назначении этих столбов. Она тихо спросила пожилую женщину, стоявшую рядом;

– Что тут будут делать?

Та недоумевающе посмотрела на Галю, недоверчиво скользнула взглядом по всей ее фигуре, но, встретившись с ее глазами, прошептала, оглянувшись по сторонам:

– Странная ты, однако! Разве не видишь: людей наших казнить будут…

У Гали сильно забилось сердце. Она попыталась было выбраться из толпы и побежать без оглядки домой. Но стоявший вблизи солдат преградил ей дорогу штыком, что-то угрожающе пробормотал, лязгнув затвором винтовки. Галя отошла назад.

– Ведут, ведут… – услышала она слова, прокатившиеся по толпе.

Галя опустила глаза, чтобы не видеть людей, которых ведут на смерть. От жгучей боли сжалось сердце, она готова была разрыдаться, закричать, что не надо этого, никто не имеет права лишать человека жизни. Но явились другие мысли: разве она может изменить все это? Разве в ее силах справиться с вооруженными людьми, которые несколько дней тому назад гонялись среди ржи за детьми, чтобы убить их? Она вспомнила, что люди, идущие сейчас на смерть, – это наши, советские люди. Кто же они? За что погибают?

Собрав последние силы, она украдкой взглянула на середину улицы, по которой вели узников. Глянула, содрогнулась. Их вели по одному. У них были бледные, изможденные лица. Некоторые прихрамывали, отставали, и конвоиры подгоняли их штыками. У людей были связаны руки. Резкими взмахами головы некоторые отбрасывали назад волосы, чтобы они не мешали глядеть. На многих – разорванная, запятнанная одежда. У двоих были забинтованы головы. Сквозь марлю проступали свежие капли крови.

Людей подвели к виселице. Вокруг воцарилась напряженная тишина. Ее нарушали приглушенные рыдания и щелканье фотоаппаратов: гитлеровцы снимали смертников. А те стояли теперь рядом, молчаливые, суровые. Некоторые смотрели на ближайшее дерево, где свисшая сухая веточка качалась на легком ветру и тихо шелестели увядшие листья.

Офицеры и солдаты чего-то ждали и, услышав гул моторов, оглянулись в ту сторону. Подъехало несколько легковых машин. Из передней вышел важный гитлеровский чиновник с поседевшими висками и сизоватым лицом, на котором застыла брезгливая усмешка. Вокруг него засуетились офицеры, что-то докладывал ему пожилой генерал. Он то почтительно склонялся перед важным чиновником, и тогда глаза его становились неподвижными, то снова глядел на толпу, я тогда его колючий взгляд точно шилом просверливал лица людей, а сухие восковые пальцы, обросшие старческим пухом, нервно теребили зеленый генеральский лампас. Тут же было несколько нарядных женщин. Они то свысока поглядывали на толпу, то с явным любопытством и страхом присматривались к людям, стоявшим около виселиц.

Чиновник медленно прошелся перед приговоренными к смерти, внимательно и выжидающе заглядывая каждому в лицо. Те не глядели на него, будто не замечали. Чиновник поморщился и, отойдя в сторону, махнул рукой. К осужденным бросились солдаты. И тогда тот из приговоренных, который стоял первым в шеренге, заговорил:

– Братья мои, отомстите за нас, отомстите за Родину! Мы жили и воевали…

Галя вся содрогнулась, услышав этот голос. Если она раньше не узнала этого человека – так он был изможден, – то сейчас сразу вспомнила его по голосу. Этот голос она слышала ежедневно: человек обедал в столовой, где работала Галя. Он был руководителем крупного республиканского учреждения, его хорошо знал весь город как славного и выдающегося руководителя-коммуниста. Он был всегда веселым, любил пошутить с официантками за обедом. Он обычно садился за столик, который обслуживала Галя, привык к ней. В веселом настроении он поддразнивал ее своим шофером, ему известно было, что она собирается выйти за него замуж. Порой, пока она расставляла на столе прибор, он шутливо напевал: «Галя моя, Галя, Галя черноброва…»

… – Мы отдаем жизнь за вашу свободу, братья!

Ему не дали договорить. Палачи торопились задушить человека. Судорожные рыдания нарушили гулкую тишину. Галя не могла удержать горячих слез, которые, казалось, переполняли всю душу, все сердце. Из задних рядов толпы и из зарослей кустов на сквере послышались голоса:

– Слава вам! Снимите шапки, люди!

По толпе прокатился тихий шорох, снимали шапки.

Немецкие солдаты настороженно поглядывали то в одну сторону, то в другую. Где-то поблизости раздалось несколько выстрелов. Потом все стихло. Вертлявый человечек в зеленоватых очках торопливо взобрался на табурет, выбитый из-под виселицы, и, балансируя руками, чтобы не свалиться со скрипучей трибуны, сказал несколько слов согнанным сюда людям:

– Смотрите же, граждане, чтобы это пошло вам в назидание! Они осмелились сопротивляться немецкой армии. Они были против нового порядка. Кто последует их примеру или спрячет таких преступников, тому не миновать этих столбов.

И снова из толпы, из зарослей кустов на сквере кто-то громко крикнул:

– Заткни глотку, фашистская псина! Убить его, выродка!

Человек в зеленоватых очках пугливо оглянулся по сторонам, соскочил с трибуны, спрятался за спинами конвоиров. Зашевелились солдаты, начали оттеснять толпу с улицы ближе к руинам. Оттуда внезапно раздалось несколько пистолетных выстрелов. Ближайший к чиновнику офицер схватился за грудь, его подхватили на руки, втиснули в машину, куда второпях вскочил и чиновник. Машины тронулись с места и вскоре скрылись, а по улице в разные концы бежали люди. Раздалась сухая автоматная очередь. Солдаты оцепили квартал, стреляли в провалы окон уцелевших коробок.

Галя бежала по улице вместе с людьми. Вот уж и дом ее близко. Она замедлила шаг, чтобы успокоить сердце, которое, казалось, готово вырваться из груди, не дает дышать. На улице курилась пыль от битого кирпича, сухая, горячая. На солнце она была розовой и медленно оседала на мостовую, на уцелевшие деревья, и они отсвечивали багрянцем.

А голова горела от дум. Много их было, тяжелых, неспокойных. В глазах стояли столбы, люди на них. Такие простые, свои люди. Они только-только смотрели на тебя, заглядывали в твои глаза. И вот их уж нет, этих людей, и глаза их запорошены уличной пылью.

– Отомстите за нас…

Только слова остались от них. Тяжелые, однако, страшные слова! Словно колокол гудят они в ушах, не дают покоя. И откуда-то издалека долетают другие, светлые, радостные, как девичья мечта:

«Галя моя, Галя…»

Голова пылала как в огне. Галя бросилась на койку и дня три не вставала, прохворала. От большого нервного потрясения стала еще более молчаливой, сосредоточенной. Солдаты спрашивали:

– Чего грустишь, женщина?

Отвечала что-нибудь некстати и невпопад.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю