355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михась Лыньков » Незабываемые дни » Текст книги (страница 11)
Незабываемые дни
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:47

Текст книги "Незабываемые дни"


Автор книги: Михась Лыньков


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 61 страниц)

– Как это чьими? Власть все делала.

– Власть властью, но была тут и ваша забота.

– Конечно, я доктор, в этом, можно сказать, мой служебный и профессиональный долг.

– Рассказывайте! Что доктор, это всем известно. Но вы, Артем Исакович, вдобавок еще общественный деятель. Деятель, говорю вам! А деятель это значит – политик. По-о-ли-тик-с… Очень даже просто-с!

– Нашли тоже политика! – несколько растерялся Артем Исакович, не зная, что ответить этому человеку.

– А я вас уважаю, Артем Исакович. Вы мне большую помощь оказали, это я обязан помнить. И я искренне говорю вам: немцы народ серьезный. Насчет чего-нибудь они и не очень разбираются, больше верят нам. Но насчет политики, извините, они строги, очень даже строги. И если который человек идет им напротив, то, истинную правду говорю вам, лучше тому человеку, как сказано в писании, камень на шею и… счеты окончены-с… Был человек и сплыл. Да, строги они, что и говорить, строги-с!

И, прощаясь с доктором, бросил шутливо:

– Так что, Артем Исакович, лучше вам подальше от этой политики! Подальше от греха! Ну, до счастливой встречи!

Нельзя сказать, что Артем Исакович мечтал об этих встречах.

И вот, глядя в черное небо, пронизанное огнями, Артем Исакович вспоминал этот визит, вздыхал, думая: вот если бы какой-нибудь гостинец с неба попал в осиное гнездо, которое свили себе в городе эти никчемные люди, эти ожившие призраки прошлого, выползшие, как ужи, из всех углов, из всех щелей. Они шипят, гадят людям. Им, видишь, и больница уже мешает, на мозоли им наступила, должно быть… Выродки проклятые!

Вспомнил о своих. Как он теперь будет смотреть в глаза кладовщику? Не защитил его, не заступился как следует, когда того просто выгнали из комнаты, обозвали дураком. За что? За то, что отстаивал добро, отстаивал интересы больных… О Любке вспомнил. И в кого она только уродилась? Мать – старый добросовестный человек, сколько лет работает в больнице. Отец – доктор, тут же работал. Теперь где-то на фронте, в армии. А дочь – беспутная, лодырь, одна только и забота у нее, чтобы погулять да сытно поесть. Учится плохо, осталась на второй год на том же курсе в медицинском институте. С практической работой не справляется, способностей только и хватает на то, чтобы переписать какую-нибудь бумажку. Зато у нее безграничный запас сведений о разного фасона туфлях, блузках, о модных пластинках, танцах. И широкие планы насчет замужества. Не пропускала ни одного парня. И не то, чтобы серьезно увлекалась, а так, лишь бы кружить ему голову и самой быть занятой. Несколько раз говорил ее родителям: возьмитесь как следует за дочку, приучайте к жизни, к порядку, она же у вас не знает, как чулок заштопать, как иголку в руке держать. Но что ты с ними сделаешь? Отцу вечно некогда. А мать однажды сказала:

– Знаете, Артем Исакович, жили мы с вами в ее годы не так, тяжело жили. Да вам ли рассказывать, как мы выбивались в люди! Так пусть же хоть дети наши поживут и за нас! И отгуляют за нас, и натешатся за нас, за наши суровые молодые годы. Пусть хоть за нас полюбуются светом, молодыми годами насладятся!

Ну, что ты тут скажешь? По-своему она и права. Но не лежит к этому суровое сердце Артема Исаковича. Балуют они свою дочь, портят ее. Как же, единственная дочка, только ею и дышат. Вот у него единственный сын… И Артем Исакович проверяет себя, правильно ли он воспитывал сына. Кажется, правильно… Хороший сын, настоящим человеком стал, целой эскадрильей командовал перед войной. Где-то он теперь?

…А тем временем стало так светло, что хоть окурки собирай под окном. Вот негодяи, сколько раз им говорил, чтобы не сорили под окнами.

Яркие, нестерпимого блеска фонари повисли в небе. Бешено лаяли немецкие зенитки, захлебывались пулеметы. И вот началось. Прогремело раз и другой, и все слилось в грозных взрывах, в зловещих багровых вспышках. Вскоре низкие облачка начали наливаться золотистым багрянцем, который, казалось, набирался сил, пугливо трепетал, растекался все шире и шире и захватил половину небосвода. Должно быть, у моста возник большой пожар. Дальше с грохотом вздымались огненные фонтаны – повидимому, взрывались вагоны со снарядами. И уже металось огромное пламя, выбрасывая под самое небо снопы летящих искр. А вверху все гудело и гудело, и басовитый гул то ослабевал, то нарастал с новой силой.

– Так вам, так вам и надо, подлые твари! Что, не нравится? Поддайте, поддайте им жару, мои хлопчики, прижигайте им пятки, окаянным!

И когда, как ошалелые, захлебывались в глухом перестуке вражеские зенитки, Артем Исакович даже поднимался на цыпочках, силясь разглядеть в багровых отсветах ночного неба знакомые силуэты красных птиц, которые принесли на своих крыльях святую месть этим самонадеянным и тупым тварям. Его высохшие губы шептали:

– Хлопчики мои, соколики, держитесь, держитесь! Только бы они вас не подбили!

И он думал о сыне, думал о народе, о своих людях. По крыше больницы порой глухо стучали осколки. Старый сторож Анисим, стоявший тут же в своем ветхом тулупе, потянул доктора за локоть.

– Вы бы хоть под застреху стали, Артем Исакович. Всю крышу вон побьют!

– А чорт ее побери, эту крышу, новую когда-нибудь поставим!

– Да оно не в крыше дело. За вас боязно. Давайте лучше под застреху. А еще лучше пойти вам домой. Скоро уж светать будет…

– Правду говоришь. Да все уж и кончилось. А им-то работки хватило!

– Что хватило, то хватило, Артем Исакович. Но и им еще больше. Им теперь работки, пожалуй, на целую неделю хватит. Ошалеют. Видите, как пылает!

Молчали. И оба знали, о ком идет речь, хоть и говорили намеками. Слово «им» приобретало то одно, то другое значение.

7

От лесной сторожки Остапа до больницы, если итти прямиком через лес, было километров девять-десять. Надя знала здесь каждый уголок, каждую незаметную лесную тропинку, и путь этот был для нее приятной прогулкой. Немного пришлось только задержаться около лесной дороги, – немцы ее широко использовали, как и шоссе, пока не наладится безостановочное движение поездов по железнодорожному мосту, восстановление которого шло полным ходом. Надя переждала, пока скрылась за поворотом последняя машина из какой-то автоколонны, двигавшейся на восток.

Доктора она не застала в приемной, тут была только Люба, которая рассматривала какие-то пестрые плакаты, присланные из городской управы. Увидя Надю, Люба бросилась ей на шею, обнимала, целовала, засыпала бесчисленными вопросами:

– Ну как, Надечка, благополучно добралась домой? Где живешь? Что творится дома? А я ж еще поездом доехала тогда. Правда, я выехала в воскресенье проведать родных еще за неделю до того, как началась вся эта суматоха. Да задержалась тогда-дома на несколько дней… А оно и к лучшему! Говорят – не дай бог, что творилось на дорогах! А ты как?

Еле вырвалась из ее объятий Надя.

– Погоди, потом расскажу. Мне доктор нужен.

– На что он тебе сдался, – разве отец заболел? Теперь к Артему Исаковичу и не подходи: надутый, сердитый, то ему не так, то не этак. На меня аж рычит, съесть готов.

– Помогаешь ты ему, видно, не очень. Знаю я тебя.

– А что мне? Кланяться ему в ноги, что ли? Работу я всегда найду.

– Сейчас?

– А что сейчас? Была б охота! Так расскажи, Надечка, что там в институте делалось? Где наши хлопцы теперь?

– Погоди, погоди минуточку. Я зайду к тебе после того, как поговорю с доктором.

Артема Исаковича она застала на квартире. Он сразу узнал ее, обрадовался, быстро поднялся ей навстречу.

– А-а… золотые конопельки! «Где ж они ходят, где ж они бродят, сердце парнишки…» Как это там? Вот-вот… а-а-: «со свету сводят».

И он рассмеялся и смотрел на нее поверх старых очков, пристально вглядываясь в ее глаза. Какие хорошие, теплые слова «золотью конопельки»! Так называл ее прежде старый доктор, когда был в веселом настроении. В этих словах была не только частица ее фамилии, но и всей ее обаятельной фигуры, золотистой бронзы волос, светившихся на солнце, как спелые конопли. Так называл он ее в прошлом году, когда она проходила летнюю практику в больнице. А это «ходят да бродят…» было уже из песни. Это был уже намек. И в глазах Артема Исаковича постепенно гасли смешливые огоньки, он смотрел на Надю уже утомленными глазами, в которых была обыкновенная человеческая печаль. Вздохнул даже:

– Да-а… Далеко наш Кастусь, далеко. Скорее бы встретиться с ним… а тебе тем более.

Лицо девушки вспыхнуло, покраснело.

– А вы все не оставляете ваших шуток, Артем Исакович.

– Какие там шутки? Любовь – не шутки. С этим, миленькая, не шутят. – И сразу спохватился: – Что ж это я, старый дурень! Вот в сантименты с тобой пустился. А ты же, верно, по делу? Может, опять на практику? Да нет, нет… – он замахал руками. – Какая теперь к чорту практика, если все идет шиворот-навыворот, когда одна только забота – как бы нашим людям живыми выбраться из всей этой сумятицы. Это я о них, о наших людях, которым приходится теперь жить вместе с этими душегубами…

Он говорил и вглядывался в ее глаза. Не каждому скажет он такое.

– Нет, я не за практикой к вам пришла. Сама понимаю. А пришла я к вам по другому делу.

Изменив как-то сразу тон, отчетливо произнося каждое слово и акцентируя его, она спросила:

– Нет ли у вас, господин доктор, нашатыря?

– Что, что ты сказала? – недоумевающе спросил доктор, снимая и вновь надевая свои очки.

– Нет ли у вас, господин доктор, нашатыря? – слово в слово повторила она свой вопрос.

– А-а! Вот оно что! – Артем Исакович даже почесал за ухом, засмеялся, потом с подчеркнутой серьезностью, явно перенимая ее тон, ее выговор, торжественно произнес;

– Есть. Есть. Есть!

И сразу бросился к двери, плотно прикрыл ее.

– Так ты от него? Ах ты, лесная козявка! Ну, рассказывай, рассказывай, что у вас там делается в лесном царстве?

– А я ничего не знаю, Артем Исакович. Живу я дома. Мне вот только поручил дядя Мирон, – видела его недавно, – чтобы я наведалась к вам, разузнала, что у вас тут делается, как идет лечение людей, как вы думаете с ними поступить, когда придет срок их выписать из больницы? Это я о красноармейцах спрашиваю. О тех, кого наши люди доставили в больницу.

– Видишь ли, я, признаться, и не задумывался над этой проблемой… Некоторые уже выписались… Ну, через своих людей направил их кое-куда на работу.

Надя пробила у доктора еще с полчаса, передала ему все поручения Мирона Ивановича, договорились о порядке отправки людей, об определенных деревнях-пунктах, где они могут проходить предварительную проверку – ведь попадаются всякие люди; о медикаментах – их надо готовить уже загодя. Поговорили также насчет лечения руки одного больного, за которым ей приходится ухаживать, взяла кое-какие лекарства и распрощалась. Артем Исакович был радостно взволнован. Не забывает он добрых людей. И его не забыли. И он, старик, еще способен приносить людям пользу, поэтому с ним считаются, привлекают к участию в важных делах. Провожая Надю, он уже как настоящий заговорщик спросил ее:

– А с Любкой нашей ты не встречаешься?

– А что?

– Ей.:. ни звука обо всем этом! Ветер! Так и свищет – и даже выразительно постучал пальцем по своему лбу. – Так и свищет.

– Не беспокойтесь, Артем Исакович, я ее знаю.

Она зашла к Любке. Та снова набросилась на нее с множеством вопросов. Потом второпях сама рассказала, что происходило здесь в эти дни.

– Ужас, ужас один! Но это только сначала, а потом уже не страшно! А то вот больницу перетрясли. И меня напугали. А больше всех сам Артем Исакович. Подавай ему тут всякие документы больничные, а мне только о них и заботы, только они у меня в голове сидят! Хорошо, что еще вспомнила, куда я их засунула. Да офицерик был, лейтенантик такой – помнишь Гришу, на него немного похож – да приветливый такой, обходительный. Артем Исакович кричит, сердится, чуть ли не с кулаками на меня бросается, а лейтенантик посмеивается и мне подмигивает. А намедни я в городе была. Что там делается, сразу не разберешь. Все знакомые поразбежались, редко кого встретишь. На улицах пусто. Только солдаты да офицеры… Я даже в комендатуру попала, вот было смеху!

– Как это попала?

– Очень просто… Иду это я по самому базару, и вдруг тут такой гам поднялся. То ли каких-то бандитов ловили, должно быть, кто-то из тюрьмы удрал. По-о-теха! Кричат, шумят… Народ – кто куда. А вдоль улицы пальба. Потом бегут солдаты. Один из них хвать меня за руку! Я, не долго думая, как закачу ему оплеуху, кричу: «Чего ты ко мне придираешься?» А он разозлился, да опять меня как цапнет, вот рукав блузки еле не оторвал. Ну, я бы с ним расправилась, если бы другой не подскочил. Потянули в комендатуру, полный двор людей нагнали. Вижу я, тут же этот лейтенантик суетится, что в больнице был. Злой такой, лютый, и не подходи. Ну, я сразу к нему, да еще как набросилась! Сначала не узнал, а потом посмотрел, да как пошел хохотать! Завел меня в комендатуру, воды дал, чтобы я успокоилась. А потом еще прощения просил, что вышло тут досадное недоразумение. «Хорошее, говорю, недоразумение, над приличной барышней да так издеваться!» Ну еще раз попросил прощения. Неплохой, вообще, парень, и деликатный, и внимательный. Если бы немцы все такими были, так с ними и жить бы можно по-человечески… Еще меня с другим офицером познакомил. Тот самый главный, за коменданта ходит. Серьезный такой, надутый, но со мной тоже вежливо обошелся. А тот, что моложе, зная, что я немножко, пятое через десятое, могу и по-немецки говорить, приглашает на службу. Там они управу организовали, так работники требуются.

– И как думаешь? Пойдешь?

– Подумаю… Может, и пойду. Очень у нас тут тоскливо, ходим, на лес глядя. Какое уж веселье от этих больных? Сидишь день за днем, как пень, не с кем словом перемолвиться! А в городке кино опять открыли. Говорили, что, возможно, и артисты будут наезжать.

– Так пойдешь на немцев работать?

– Как это на немцев? А здесь мы разве не на немцев работаем? Теперь же больница подчинена немцам, вот и бумагу прислали из управы, чтобы по всем делам к ней обращаться. Еще всякие списки требуют: и на служащих, и на больных. Да всякие сведения. Работы здесь – не оберешься. А там и всей работы, что регистрировать бумажки. Свободного времени хоть отбавляй. А при чем тут немцы? Я на себя теперь работаю и там буду на себя работать… – Она говорила уже без прежнего пыла, без своей обычной торопливости; ерзанья. Чувствовалось, что и под этой медной челкой, вызывающе свисавшей на лоб, копошатся мрачные мысли, никак не укладывающиеся в привычный, установившийся круг ее интересов: институтские парни, девчата, невинные интрижки, прогулки, вечеринки, кино, «ах, поскорее бы окончить этот противный институт», «и что они придираются с зачетами?». Этот круг был разорван. Приходили новые мысли и громоздились, шевелились, не находя исчерпывающего ответа. Они были сложнее и труднее, чем веселое, бездумное времяпровождение с беззаботными парнями-балагурами, восхищение изящным платьем, безобидная зависть к подруге, обладательнице таких миленьких-миленьких туфелек… Поэтому она и говорила, не то оправдываясь, не то сомневаясь в своих выводах, и в голосе ее чувствовалась такая несвойственная ей задумчивость.

– При чем же тут немцы? Они сами по себе, а я сама по себе… Работать все равно надо.

– Правильно, Люба, работать надо. Работа человека не портит. Смотря только какая работа.

– Вот и я так думаю. Человек должен выбирать работу по своему характеру, где ему сподручней. Зачем мне сидеть в этом лесу? Придет осень, хоть волков здесь гоняй! А я же их боюсь…

И вдруг повеселела, оживилась:

– Ты вот о работе говоришь и совершенно правильно. Я тебе вот про самое главное и забыла рассказать. Помнишь Веру Смолянкину? С четвертого курса. Ну, за которой все хлопцы так и увивались, а она хоть бы глазом на них… Гордячка такая. Серьезная, ну и умная, ничего не скажешь, профессор советовал ей в аспирантуру пойти после окончания института. Так вот я встретила эту Веру в комендатуре.

– Тоже пригнали?

– Нет, работает там переводчицей!

Если к прежней болтовне Любки Надя относилась довольно безучастно, зная, что та может так молоть с утра до ночи, то последняя новость кольнула в сердце, встревожила.

– Постой, постой! Ты в самом деле видела ее? В комендатуре?

– Ну вот еще, обманывать тебя буду! Видела, говорю…

– Что ж она сказала тебе?

– Что она может сказать? Да и много ли мы там говорили? Ну работает – и все. Должен же человек что-нибудь делать, да еще в такое время. С головой девушка, с головой – такую должность занять!

– Завидуешь, Любка?

– А что ты думаешь? Это ж такая работа – никакого чорта не бойся, и еще уважение тебе. Тут я на короткое время в город выбралась, так и то сколько недоразумений. Один неприятности.

– Да-а-а, Любочка… – Надя встала, чтобы проститься. – Так бывай, может, еще встретимся…

– А ты заходи, обязательно заходи, тут околеешь от скуки. И если я в городе буду, тоже заходи. Новостей же теперь каждый день не оберешься.

– Может, и зайду. И вот что я должна тебе сказать на прощанье: куда бы ты ни попала, старайся всегда быть человеком…

– Как это – человеком? – встревоженно спросила Любка. – Что-то я тебя не понимаю.

– Что же тут особенно понимать? Человеком, и все. Ну, нашим человеком.

– А кто ж я такая? Человек, не кто иной.

– Об этом стоит подумать… Думать надо, Люба, серьезно думать. Ну, бывай!

Неприятное ощущение не оставляло Надю всю дорогу: «Это же настоящее недоразумение».

8

Вскоре в лесной сторожке Остапа снова стало тихо, спокойно, как прежде. Не собирались по вечерам люди, не слышно было радиоприемника, не проводились шумные совещания, на которых часто спорили Александр Демьянович и дядька Мирон, спорили порой долго, упорно. Но споры эти были совсем мирные. Оба они отлично понимали друг друга. Если и спорили, то разве для того, чтобы лишний раз убедиться в том, что мысли у них текут в одном направлении. Александр Демьянович нередко вслух мечтал, что он, если бы это было в его силах, собрал бы всех людей – их уже, повидимому, много в селах, деревнях, городах – и, соединив их в один кулак, так бы дал фашистам по затылку, что с них бы искры посыпались. Да ударить бы по городку, разнести всех в пух и прах, железную дорогу – к чорту, мосты все – к чорту, пусть тогда попрыгают…

– Ну, а дальше что? – спросил Мирон, прислушиваясь к его словам.

– Что дальше? Там видно будет.

– В том-то и дело, что видно будет. А теперь-то еще не видать. Залежался ты малость, комиссар, поэтому и нервничаешь. А главное, ничего сам не видишь. Сил у нас еще не так много, как ты думаешь. Конечно, люди есть и немало, но их организовать надо. Народ не опомнился как следует, не собрался с мыслями после такого удара, внезапного удара, как ты знаешь. А гитлеровцы криком кричат, во все колокола бьют, что с советами уже покончено, что наша армия разгромлена, что через неделю-другую они будут в Москве. Об этом кричат по радио, в газетах, листовках, в каждом приказе. В одну точку бьют. Что же ты думаешь, – народ глухой или слепой? Он чует, он видит, он прислушивается. Он, конечно, не верит фашисту, он не может ему верить, он ждет хорошего слова, хорошего совета от своих людей. А много ли он таких слов слышит сегодня? Мы должны ему это слово сказать, помочь народу организоваться. А для этого время нужно. Да не забывай, что гитлеровцев сейчас в городке, как чертей в болоте. Там и железнодорожный батальон восстанавливает мост, депо… Опять же аэродром, комендатура, жандармерия, полиция, железнодорожная охрана. За городком целый лагерь – там и военнопленные, и вольные. Дороги строят, мосты. В последнее время появилась сельскохозяйственная команда, новое начальство. Это уже по нашему сельскому делу. А ты говоришь чорт знает что: по городку ударить! Еще что ты придумал? По Берлину вот садануть бы нам с тобой!

Александр Демьянович улыбался:

– Ты не слишком близко принимай к сердцу то, что я говорю. Знаешь, Мирон, мне до того осточертело, опротивело мое безделье, что я, кажется, с голыми руками пошел бы на фашистов. Только бы не лежать вот так, прикованным к постели, неподвижно, как бревно или гнилая колода. Сгнить так можно, истлеть!

– Терпения, комиссар, терпения больше!

– Сколько же народу ждать и терпеть? – не унимаясь, кричал Александр Демьянович. – Разве мы, большевики, проповедовали когда-нибудь рабскую терпеливость?

– Да ты не волнуйся зря! Я не об этой терпеливости. Чтобы стать тебе как следует на ноги, придется и потерпеть немного, – вот о чем речь. Никуда не денешься!

Вскоре Александр Демьянович и Мирон оставили хату Остапа и переселились в другое место, которого не знали ни Надя, ни даже юркий Пилипчик, хотя он и любил хвастаться перед девушкой, что знает решительно все. Но тут и он вынужден был сдаться. Правда, по своей прирожденной любознательности он не давал Наде покоя, все выпытывал у нее, куда это могли деться комиссар и дядька Мирон.

– На фронт! – шутя отвечала Надя.

– Так я тебе и поверил, – обижался Пилипчик и торжественно обещал ей, что он ни за что на свете, никогда-никогда не скажет ей о своих секретах.

– Вот хоть бы на колени ты стала передо мной, руки мои целовала… Ну хоть бы плакала, умоляла…

– Так вот и зальюсь слезами из-за твоих секретов.

– Ну подожди же, если ты такая!

– А ты не грози, дурень. А то опять от дядьки получишь на орехи.

– Чего-чего, а этого от тебя можно дождаться! – Пилипчик ушел от нее, затаив в душе большую обиду, – он вспомнил, как Надя выдала дядьке Остапу все его тайники, из-за которых довелось-таки пострадать его ушам. Особенно за те два пулемета, которые он обнаружил у Дубкова и спрятал в другое место. Очень он знал тогда, кто такой этот Дубков, – может, он шпион немецкий. Так думал тогда Пилипчик…

…Переселились комиссар и Мирон в то время, когда по всем окрестным деревням начали шнырять гитлеровцы. Старост всюду понаставили, нагнали полицаев. Начали прочесывать ближайшие к городку рощи. А староста Сипак, – он пошел в начальство сразу же, как только в колхозе появились немцы, – прислал даже нарочного к Остапу, чтобы тот явился в заречный колхоз. Остап посоветовался с Мироном, как ему быть в этом случае.

– А ты сходи. Послушай, чего он там хочет.

Остап пошел. Сипак встретил его официально в доме бывшей колхозной канцелярии, пригласил даже сесть.

– Давненько мы с тобой не встречались, Остап.

– Да уж, Мацей Степанович, годы не ждут, идут и идут…

– Верно говоришь, идут и идут. А мы стареем понемногу. Я как услышал, что ты на прежнем месте, так аж обрадовался. Вот, думаю, человек серьезный, держится своего места, как тот дуб придорожный. Люди уходят, а куда они идут? Мечутся люди – то им того мало, то которому захочется выше всех стать. Да и мало ли еще чего? До того распустился народ в наше время, что неизвестно, чего он в конце, концов добивается. Он хочет, чтобы все были равны. А нет того, чтобы каждый свое приберегал. Добыл что и держись за него, не лезь, куда не следует. А ты, вижу, кем был, тем и остался. Это уважать надо! Таким людям почет. И мы будем уважать таких людей.

– Кто это мы?

– Немецкие власти, значит… Нового порядка власть.

– А-а… Вот оно что! А я думаю, к чему ты это все говоришь? Не соображу никак.

– Да дело тут ясное.

– Да уж так! И я понимаю. Ты хотел мне сказать что-нибудь, если специального человека послал?

– Есть, есть дело к тебе, можно сказать, важное дело, госу-у-дарственное, если хочешь. Ходят ли у тебя по лесу эти разные люди?

– Как же им не ходить? Ходили и ходят. На то и лес, чтобы по нему ходить.

– Ты, видно, не понял. Я спрашиваю о тех, что от немца прячутся.

– А как же! Ходили. Эх, какая сила этого народа прошла, когда, значит, отступали!

– Те, видишь, меня не интересуют. Я о тех говорю, что сейчас по лесу слоняются да разные пакости немецкой власти учиняют. Про партизан я спрашиваю.

– А кто ж их разберет, какие там партизаны, а какие так себе. У них же, видать, у партизан, формы особой нет, а на лбу ни у кого не написано, что он партизан.

– Это уж ты зря! Я так с одного взгляда узнаю: партизан или нет. Нюх у меня такой. Опять же рассудок всегда подскажет.

– Так не каждый же такой рассудительный, как ты, Мацей Степанович.

– Это ты совершенно верно говоришь… – немного сбился с толку Сипак от этой, можно сказать, похвалы. – Так я прошу тебя, очень прошу… И если уж кто попадет к тебе с руки, ты его на волю не выпускай.

– Да где ты видел, чтобы я там какого нарушителя на волю отпустил! – ответил Остап, считая, что пускаться в особые пререкания с Сипаком нет никакой надобности.

– И еще вот что я хотел тебе сказать: если ты заметишь пристанище ихнее или где они ходят, так ты уже не поленись и знак мне подай… А мы на них найдем управу. И ты не останешься в обиде. А я для этого кое-когда человечка к тебе подошлю, или ты сам заскочишь сюда лишний разок. Одним словом, держи связь!

– Да уж само собой… – раздумчиво проговорил Остап. Потом спросил: – Но ответь ты мне, Мацей Степанович, почему это я должен тебя уведомлять, когда у меня, можно сказать, есть и свой староста?

– Это ты про Сымона?

– Хотя бы и про него. Он же у нас староста.

– Конечно, ты и ему должен доносить. Но, видишь ли, слишком уж тихий ваш Сымон. Стар уж. Настоящий староста должен хороший зуб иметь на этих разбойников. Где уж ему, Сымону, такими важными государственными делами заниматься?

А у меня к этому делу специальный интерес. Так что ты сделай милость… Это даже, если хочешь, не моя собственная просьба, а приказ. Да, государственный приказ. Если сомневаешься, то можешь и к пану офицеру пройти, он тебе подробно разъяснит.

– Да я верю, Мацей Степанович, на что мне этот офицер?

– Ну так смотри ты, хорошенько смотри!

– Как же, буду смотреть!

На этом они расстались.

Сразу же после визита Остапа к Сипаку комиссар и Мирон перебрались в лес, где они обосновались в землянке, выкопанной заранее. Место тут было тихое, уютное. Вокруг такая глухомань, что Александру Демьяновичу казалось: отсюда ему уже никогда не выбраться.

– Здесь тебя не только гитлеровцы не найдут, но и сам не убежишь отсюда, если бы и захотел.

– А зачем же нам убегать? Что немец не найдет, это хорошо. А нам отсюда пугать его очень удобно – мы его всегда найдем.

Тут же поселились Апанас Швед, Дубков, Андрей Лагуцька. Дубков, оглядев землянку, покачал головой, брезгливо повел носом:

– Разве это помещение? Это ж, извините, погреб, здесь разве только картошку прятать, а не военными делами заниматься. Вот я вам по всем правилам саперного искусства отделаю земляночку, так вы залюбуетесь.

И он временно взял на себя все руководство по строительству землянки. Не было досок, но при помощи Остапа их за несколько ночей навезли, переправив с другого берега реки, из брошенной лесопильни. Когда Дубков заканчивал очередную землянку, он заходил к Мирону и говорил:

– Принимайте! Не землянка, а штабной блиндаж, сучки-топорики!

Вместе с Дубковым, Шведом и Лагуцькой работали люди из их боевых групп. Часть этих людей не жила в лесу. Некоторые оставались в своих хозяйствах, жили в хатах, так как еще не всюду заселись полицаи, а немецкие гарнизоны были редкими и размещались только в больших селах.

Александр Демьянович сначала чувствовал себя неплохо на новом месте. Днем тут хватало солнца. Всегда стоял густо настоенный смолистый аромат. Пышно сплетались на откосах болотного островка густые поросли малинника, орешника, молодого березняка и дубняка. На полянках высыпала земляника, а пониже, в чернолесье, стояли нетронутыми целые заповедники черники и смородины. А над головой высились надежные дозоры стройных сосен. И когда лежишь на пригретой солнцем душистой полянке и вглядываешься в лазурные прогалины далекого неба, по которому быстро мчатся светлые облачка, то кажется, что не они мчатся, а несутся в стремительном разгоне верхушки сосен и их багряно-бронзовые стволы. И вместе с ними мчишься в неведомую даль и ты. Улетают куда-то мысли о войне, словно она где-то далеко-далеко, а с тобой попрежнему остались и солнце, и эта пахучая земля, и душистая полянка, и такие мирные-мирные облачка.

– Курорт! – с восхищением сказал Александр Демьянович. Но на этом курорте очень досаждали комары. Они и днем не давали покоя, особенно в тенистых местах. А по вечерам от комаров не было спасения, хотя и разводили специальные костры, подкладывали в огонь сырой можжевельник, еловые лапки, сухую истлевшую березу, чтобы было побольше дыма. Комариный звон стоял над поляной, забирался в землянку, выводил людей из равновесия.

– Пристают проклятые, как тот фашист!

К комарам присоединился туман. Едва только солнце скрывалось за верхушками сосен, он наползал из болотных низин, окутывал землю, забирался и сюда на остров. То ли от этих студеных туманов, то ли от сырости, постоянно пронизывавшей стены землянки, здоровье комиссара сразу ухудшилось. Рана на ноге, которая к тому времени уже затянулась, так что комиссар уже мог ходить, снова открылась и начала гноиться. Незажившая еще рана на руке горела так, что пронизывала все тело острой, колючей болью. Комиссар ворочался на своих козлах всю ночь до зари, не мог уснуть, часто скрежетал зубами, чтобы не кричать от нестерпимой боли. Вызвали Надю, она внимательно оглядела рану и, выйдя из землянки, решительно посоветовала Мирону:

– Немедленно в больницу, иначе будет поздно. У него начинается гангрена.

Александр Демьянович сначала стал на дыбы, когда Мирон сказал ему о больнице.

– Я еще не сошел с ума, чтобы ложиться в немецкую больницу.

– Какая она немецкая! Там наши люди работают!

Комиссара отвезли ночью, доставили в больницу на рассвете.

Разбуженный Артем Исакович, узнав, что прибыли люди от Мирона, сам, чтобы не делать лишнего шума, не будить персонала, осторожно провел Александра Демьяновича в небольшую палату, где лежали четверо тяжело раненых, теперь уже понемногу выздоравливавших. Это была палата, которую доктор и некоторые близкие по больнице люди называли самой надежной. В эту палату он часто наведывался и отводил здесь душу. Тут можно было говорить обо всем, не таясь, не прячась от фашистского глаза, от полицейского уха… Сюда приходил он со своими обидами, забегал посоветоваться по тому или иному делу. В этой палате лежали самые секретные больные. Тут же Артем Исакович, сделал утром операцию Александру Демьяновичу. Руку пришлось ампутировать. После пережитой боли, бессонницы и всех волнений перед операцией Александр Демьянович совсем обессилел и, наконец, уснул. Спал он долго. Трое ближайших соседей по койкам присматривались к нему, интересовались, что это за новый человек появился в палате. И только четвертый, весь забинтованный, неподвижно лежал на своей постели около стены. Серое, землистое лицо этого человека, обросшее густой щетиной, не подавало никаких признаков жизни. На нем словно застыло нечто похожее не то на брезгливую усмешку, не то на какое-то недоумение. Только запавшие глаза светились живым блеском. Но они не обращали никакого внимания на то, что происходило вокруг, были ко всему равнодушны, безучастны. Взгляд словно был направлен внутрь, в себя. Человек лежал и будто приглядывался, прислушивался к себе, к тому, что осталось в душе и искалеченном теле после всех этих неожиданных приключений и событий. Человек был тяжело болен.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю