355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михась Лыньков » Незабываемые дни » Текст книги (страница 23)
Незабываемые дни
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:47

Текст книги "Незабываемые дни"


Автор книги: Михась Лыньков


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 61 страниц)

18

Мягким глубоким снегом занесло всю дорогу. А снег все шел и шел, словно там, вверху, прорвались огромные пуховики. Человек медленно продвигался по обочине, итти по дороге было боязно, – мало ли разных людей нынче слоняется по ночам, небольшое удовольствие повстречаться с ними. Лучше итти по целине, скрываясь за пушистыми заснеженными кустами, по густому ельнику. И Слимак шел настороженно; порой останавливался, прислушивался к ночным шорохам, к шуму бора.

Теперь кружились не отдельные снежинки, а целые пригоршни снега слепили глаза, забирались под полы старенького пальто, за воротник. Слимак втягивал голову в плечи – то ли для того, чтобы лучше сохранить тепло, то ли от страха перед этой пустынной дорогой, перед лесом, перед снежным бураном, который начал входить в самую силу. Крепчал и ветер, вот он принес издалека приглушенный волчий вой. Встрепенулся Слимак, остановился. Отдаленный вой долетел с порывом ветра и умолк. Только слышно было, как грозно гудит бор да шуршит сухая снежная пыль на лапчатых елях, злой поземкой стелется по земле, по засохшим папоротникам и вереску.

Прислушался вновь и почувствовал, как поднимается шапка-ушанка на голове. С новой силой завыли волки одновременно в нескольких местах. По спине поползли мурашки, и сразу ослабели ноги.

– Назад! Как можно скорее! Бежать, насколько хватит сил!

Стоял, боясь пошевельнуться, вздохнуть полной грудью, ощущал, как деревенеют ноги и мелко-мелко дрожат колени. Слух напрягал так, что, казалось, улавливал, как сталкивается снежинка со снежинкой, как задевают друг друга еловые лапки. И внезапно обмяк от нечаянной радости, и до того ослабел, что прислонился к корявой сосне. Недалеко, за поворотом дороги, послышались людские голоса.

«Боже, как хорошо среди людей!»

Но какие люди? И где эти люди, которые отнеслись бы к нему дружелюбно, назвали бы его своим человеком?

Очнувшись от первой радости, он забился в колючую гущу молодого ельника, притаился, насторожился, впившись глазами в белый от снега просвет дороги. Голоса приближались. Вот он увидел, как два человека с автоматами вышли из-за поворота, оглянулись, постояли. Один из них пошел обратно, и Слимак услышал его приглушенный ветром крик:

– Мо-о-жно!

Что там можно, так и не понял Слимак, но вскоре увидел целую группу людей, вышедших из-за поворота. Их было немного, человек двенадцать-пятнадцать – Слимаку некогда было считать. Он напряженно вслушивался в голоса, в отдельные слова, старался вглядеться в лица, которые попадали порой в полоску лунного света, изредка пробивавшегося сквозь кроны деревьев. Но свет был таким тусклым, слепила снежная пурга, да тут же сразу скрывалась и луна, ныряя в быстро мчавшиеся тучи, и все превращалось – и вверху, и внизу – в одну мглистую снежную пелену.

Слимак заметил только, что люди тянули за собой несколько санок, чем-то нагруженных и, видно, очень тяжело, так как их тащили по два-три человека. Люди, должно быть, очень утомлены. Слимак услышал, как кто-то из них произнес, тяжело дыша:

– Эх, зарыться бы в снег с головой и часок-другой вздремнуть, кажется, полжизни отдал бы за это!

И чей-то голос перебил его:

– Попробуй, завались – половиной жизни не расплатишься.

А кто-то приостановился и скомандовал:

– Подтянись, братки, подтянись. Осталось еще немного, а там отдохнем по-человечески.

«Наверное, партизаны!» – мелькнуло в голове. Слимак даже решился выбраться из ельника и направиться к людям – не с волками же ему ночь коротать. Подумал и даже вспотел от этой мысли. Что он скажет людям? Как он посмотрит им в глаза? Не дай бог, если среди них еще попадутся знакомые. А это может случиться. И сколько ни готовился Слимак за последний день, сколько его ни пичкали там, и в комендатуре, и в тюрьме, у него еще не было отчетливого плана, как ему выполнить поручение, с чего начать. Одно лишь он твердо знал: надо пройтись по лесным деревням. Они где-то здесь, в лесах, партизаны. Может попасться какой-нибудь знакомый из своих людей, тогда легче будет установить связь или просто так разузнать.

Пока он все это продумывал и колебался, голоса на дороге стихли, люди скрылись за снежной пеленой, и следы их занесло. Выбившись из сил, Слимак побрел дальше, пряча лицо от неумолимого ветра и колючего снега.

Если бы он последовал за этими людьми, он увидел бы, как они вскоре остановились, о чем-то недолго посовещались, и тот самый, что недавно скомандовал подтянуться, вполголоса произнес: «Смотрите же, братцы, в город кучей не входите… По одному… Так будет лучше! А насчет того, если спросят, где был, ответ для всех ясен: ну болел… ну боялся… в отпуску был, прожил у свояков…»

– Это ты правильно, Степаныч, как-нибудь да подкатимся, под самый что ни на есть семафор.

– Не как-нибудь, а как было условлено: незаметно, бесшумно.

– Да уж мы, Степаныч, постараемся тихим ходом. Прибудем, как тот багаж, малой скоростью, без музыки.

– Ладно! Теперь расходитесь. Груз до поры до времени спрячете у надежных людей. Желаю удачи!

И люди ушли в снежную мглу ночи, разбрелись по дорогам, по неприметным лесным тропинкам по два, по три человека. А тот, который распоряжался, пошел один напрямик по лесу, одному ему известными тропами.

Метель ухала, гудела, шипела, вздымая тучи колючего снега, бешено швыряла его в темные просторы ночи.

Усталый человек не обращал, однако, особенного внимания на метель. Шел и думал. И мысли его были такими ясными, строгими, что их не могла затмить ни темень ночи, ни эта снежная пурга, что зверем бросалась на человека…

Всплыли светлые и теплые, как солнце, воспоминания. Вот сейчас встретит его мать, как бывало раньше, приголубит, скажет: «Как же я рада, как же я рада, сыночек мой родной!»

Ждет, должно быть, старая, ночей не спит! А ночка темная, темная… Темная ночь нависла над родиной. Как живут люди в этой ночи? Как живет мать? И как живет она? Она… Сердце заливает теплая волна, а мысли – одна за другой, одна за другой. И нет уж ни темного леса, ни злой завирухи, ни слепящего снега… А глаза синие-синие, как лесные озерца летним солнечным утром, когда еще веет прохладой, когда сверкают в росных блестках травы, когда только-только пробуждается земля. И первые цветы робко тянутся навстречу солнцу. А оно само медленно поднимается над лесными просторами, еще зябкое, несмелое, прозрачное. Полнится птичьим щебетанием лес, просыпается земля, ранний ветерок стряхивает, осыпает росу с веток, с листьев, с пахучих утренних трав. А солнце поднимается все выше и выше, набирается жаркого золота. Такая же и она, как солнечное утро. Надя… Где она, милая, любимая?..

Снуют радостные мысли, надежды, и человеку легче итти, легче забыть про метель, про темную ночь. Тяжело человеку итти без надежды, без радости. А еще тяжелее жить без них.

19

Остап Канапелька тоже видел группу людей в лесу. Он даже проследил за ними. Видел, как люди разделились на группы. По двое, по трое разошлись, разбрелись по дорогам. Подойти к ним, расспросить не решился: мало ли какие люди слоняются в эти дни по лесу, не к каждому и подойдешь. Он слышал голоса людей. Один из них показался ему таким знакомым, таким близким, что он даже шапку снял и почесал затылок. Большой был соблазн выйти из укрытия, приблизиться и сказать: «Здорово, браток, рад тебя видеть! Откуда ты?» Но во-время спохватился, а вдруг все это померещилось? Да и в голосе можно ошибаться в такую вьюгу, когда, гляди, как метет, все дороги заносит. И еще промелькнула мысль: «Пусть бы Надя заночевала где-нибудь, не по ней такая дорога!»

Он постоял еще несколько минут за поленницей, за которой спрятался, и, когда умолкли, потонули в завываниях бури людские голоса, тихо побрел к себе.

А когда увиделся с Мироном и доложил, что просьбу его выполнил, детей его проведал, что они живы и здоровы и никакой опасности в этой глухой деревушке для них нет, Остап рассказал ему и о людях, которых он видел ночью в лесу.

– Может быть, партизаны?

– Нет… Партизаны так не ходят.

– Ну, может, из плена?

– Из плена? Тоже нет… Пленные большей частью без оружия. Бывает, но не у всех.

– Ну кто же? Полицаи?

– Где там? Те и носа не высунут в такую метель да еще в нашем лесу.

И тут Остап вспомнил про голос, показавшийся ему знакомым.

– Ну, знаешь, вылитый он! Я же этого человека и не видя, по одному голосу узнаю.

Мирон Иванович подумал немного:

– Нет, не может быть! Не может быть! Сколько времени прошло! Да и как он мог здесь очутиться? Это тебе просто померещилось.

– Все может быть… Поживем – увидим!

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

В доме господствовала тишина. Ее нарушало только легкое дыхание ребенка, спавшего на кроватке. Порой начинало жутко гудеть в трубе. Жарко горели в печке смолистые поленья, постреливали искрами, разгоняя по стенам трепетные тени.

– Спит? – спросила девушка, кивнув на кроватку.

– Угомонился… Что ни день, все допытывается, где отец. Про мать уж не спрашивает. От людей услышал, что матери ему больше не дождаться, ну и успокоился. А я гляжу на него, и сердце у меня заходится: где это было видано раньше, чтобы такому малышу да столько пережить на своем недолгом веку? Да что пережить? Увидеть собственными глазами! Это ведь и взрослому не по силам. Как пришли эти выродки, как начали глумление да издевки над людьми, так у меня сердце оборвалось, словно замерло. Ни слез тебе, ни отчаянья! И слезы выплакали и сердце высушили. Как же теперь жить?

– Нет, тетечка, оно не совсем так, как вы говорите. Сердце попрежнему у каждого из нас. И никто его не высушит. Оно только очистилось от мелочей, от суетности. Одно теперь в мыслях у нас, одно и на сердце: как нам выстоять, как вызволить и себя, и землю нашу от поганых пришельцев. Этим только и живет народ, этим только и дышат наши люди. – Надя вздохнула: – Сколько труда положено за советские годы! И горе было, и нужда, и столько врагов преграждало нам путь. Все преодолели, а своего добились. Вышло так, как предсказал Ленин. Недаром наша деревня Болотянка стала называться «Ленинский путь». Вот куда мы шагнули! А сколько болотянцев прославилось на всю страну! Вы вот на ферме были самой обыкновенной телятницей, а о вашей работе говорили в Минске, писали даже в Москве. И так почти с каждым. Лишь бы он работал умело и добросовестно.

– Верно ты говоришь, Надя! – тихо промолвила Заслонова. Вздохнула, незаметно провела ладонями по лицу, словно сгоняя дремоту.

Она слушала Надю и не перебивала ее. Тетка Аксинья хорошо понимала: надо человеку высказаться, все думы свои, все обиды выложить. О них не станешь говорить с каждым встречным. И не всюду это скажешь. Слушала, а у самой в голове роились мысли и о минувшем и о нынешних днях. Нельзя сказать, что жизнь баловала ее. Только начала было налаживать житье, как мужа призвали на германскую войну. Нагоревалась тогда в солдатках с малым сынишкой на руках. Вернулся Сергей с войны, тут бы и зажить в радости! Да вернулся он больным, газами отравили его немцы. Совсем ослабел человек. Потом революция пришла. Такой разворот начался, жить бы да жить! Которые лес валили на срубы, новые хаты ставили. Попытались и кулаки поначалу кое-чем попользоваться: и хаты ставили, и продавали их, да еще изловчились кое-что урвать из панских имений. А у Сергея только одна забота, что по комитетам, по собраниям разным да съездам. Очень уже человек заботился о справедливости и все советскую власть в деревнях устанавливал. Горячий был человек, старательный, уже в большевиках ходил в те годы. Не очень щадил свое здоровье, болезнь запустил. А вскоре и совсем занемог. И, почуяв, что уж недолго ему тешиться на этом свете, сказал ей:

– Ты, Аксинья, не очень заглядывайся на все эти срубы-хаты. Мы такой дом с тобой построим, что будет солнце в каждом окне, да от того солнца переведется вся кулацкая порода. Ты не гляди, что он перед тобой выхваляется своими срубами и нажитым добром. Большой мор придет на них, неминуемый.

И уже тише, словно с просьбой к ней, своему человеку:

– Об одном прошу: держись большевиков. Они тебя никогда не дадут в обиду. Да за большевичком моим присматривай, учи его. Плохо нашему брату без света, без разума.

«Большевичку» шел тогда восьмой год.

Вскоре после этого довелось Аксинье перейти на вдовий хлеб. Всего хлебнула в жизни. Поглумились и кулаки, насмехались в свое время. Дразнили порой: «Где ж это твой дом, тот, что с солнцем в каждом окне? Что-то ты не очень видишь это солнце!» Она либо молчала, стиснув зубы, а если уж скажет, то такое, что приводило их в ярость, и они начали ей угрожать:

– Ты гляди, баба, как бы тебе… Мы тебе покажем коммунию!

Но она была не из пугливых:

– Руки у вас коротки, да и те еще укоротим!

И слова ее сбылись. Укоротили. Да так укоротили, что и следа от них не осталось.

А солнце, о котором мечтал когда-то Сергей, оно и не заходило никогда в ее окне, а набиралось все больше и больше силы. И все черное, все грязное, что тянулось от старых дней и еще мешало людям, постепенно отходило, пропадало. И действительно, в каждое окно начало заглядывать это Сергеево солнце. На одно только и жаловалась иногда Аксинья, что в свое время не одолела науки, не сильна была в грамоте. Все свое внимание отдавала сыну, чтобы выполнить последнюю волю мужа. И сын, Костя, учился. Окончив семилетку, работал слесарем, потом машинистом. В последние годы стал инженером. Порой, выслушав выступление матери на колхозном собрании, говорил ей:

– Вам бы грамоту одолеть, вы бы такими делами ворочали, на всю республику, не меньше.

– А что ты думаешь, сынок! В нынешнее время нашему человеку всюду ход. Но уж не в мои годы. Вам, молодым, все дороги открыты. Так оно и должно быть.

Сын пытался убедить ее перейти жить к нему:

– Никаких вам хлопот и забот. Хоть отдохнете немного.

– Что ты, сынок. Не привыкла я к легкому хлебу. Еще рано мне в дармоеды записываться. Тут я при деле, и работа моя мне по силам. В гости к тебе – могу. В нахлебники, в лодыри – не по моему нраву. Если и ослабею, люди наши меня не оставят. Вон какое стадо я вырастила своим трудом. Да и к другому руки приложила. Всюду есть моя доля. Без хлеба никогда не останусь.

Сколько ни уговаривал сын, так и не пошла. Как это человеку быть без дела? А сама в шутку пробовала наступать на сына:

– Не пора ли тебе, сынок, и о семье подумать? Сколько девчат хороших – и разумных, и красивых. Самое время хорошую жену себе выбрать. Вот это было бы для меня в самом деле утехой. Не таясь скажу – очень я ладу этой перемены в твоей жизни, да и по годам мне в самый раз подаваться в бабки. Понянчила бы хоть внуков…

И сын шутливо отвечал:

– Успеем, мама, с этим делом. Торопиться некуда.

– Да не в спешке дело. Ты уж не мальчик, гляди, под тридцать тебе подбирается.

– Не прозеваем, мама.

– Смотри!

И очень обрадовалась, когда ее замысел и планы стали близкими к осуществлению. Материнским сердцем почувствовала, что приглянулась сыну дочь Остапа Канапельки – Надя. Почтенная семья, трудолюбивая, люди что надо. Опять же учится Надя, человек, можно сказать, образованный. И поглядеть на нее – глаз радуется: стройная девушка, и хороша собой, и здоровьем не обижена, и характера уживчивого, серьезная девушка, умеет с людьми обращаться. Уж сколько лет знакомы. Переписываются. Летом часто встречаются. Одним словом, друг без друга обойтись не могут. Сын даже признался, что они сразу поженятся, как только Надя окончит учебу, доктором станет. И мать одобрила такой план. Люди относятся к жизни серьезно, не то что некоторые другие: не успели оглянуться – и скорее в загс. А возвращаются оттуда – и уж сразу не сошлись характерами. Бывает и так в жизни. Нет, тетка Аксинья против этого. Кто так делает, тот и себя и других не уважает. Дурь это, несерьезно..

Тетка Аксинья думает о сыне, припоминает, где он теперь, что с ним. Уже сколько месяцев она его не видела. Как началась война, так и подался он туда, на восток, вместе с Красной Армией. Конечно, лучше, что он там: не видит погани этой, не видит ужасов, которые творят эти озверелые чужаки.

Тетка Аксинья думает о сыне. Прислушивается, как гудит ветер в дымоходе, как на стеклах занавешенных окон шуршит снег, как потрескивают дрова в печке. Где-то он теперь, ее Костя, какие у него заботы? Верно, всего натерпелся, война не милует людей, никого не балует. Может, где-нибудь в окопах, может, на холоде в такую вьюгу? Она силится представить себе его лицо, глаза, улыбку. И тихо спрашивает Надю, которая, видно, о чем-то задумалась и глядит-вглядывается в бушующее пламя очага:

– Надя!

– Что, тетечка?

– Думаешь ли ты о нем?

– О ком это, тетечка? – машинально откликается Надя, отрываясь от своих дум.

– Да про Костю, про нашего Костю я спрашиваю.

Надя с минуту молчит, растерявшись от неожиданного вопроса. И, ощущая, как начинают пылать ее щеки, – может быть, это от пламени очага так разрумянилось ее лицо, – она стыдливо говорит, медленно подбирая слова:

– Думаю ли я… – и перед ее глазами встает незабываемый образ, светлая улыбка.

И столько мыслей нахлынуло, овладело Надей, что она встала, взволнованная, подошла к этой простой и всегда немного суровой женщине, обняла ее, прислонилась и сказала просто:

– Вы спрашиваете, думаю ли я о нем, о Косте? Думаю, Аксинья Захаровна, жду его, не забываю!

И задушевно, как говорят о заветной мечте:

– Мне так хотелось бы, Аксинья Захаровна, назвать вас своей матерью… У меня давно нет матери, вы бы заменили ее!

И совсем уже тихо:

– Я думаю также, что была бы вам хорошей дочерью…

Аксинья расчувствовалась – в первый раз назвала ее Надя не просто теткой, а Аксиньей Захаровной. Она поцеловала девушку, ласково провела своей шершавой, натруженной ладонью по ее плечу, несколько долгих мгновений глядела в ее темные при огне, задумчивые глаза.

– Верь мне, Надюша, дочка моя, – переживем мы все это. И вспоминать будем, как страшный сон… И все к нам вернется… Иначе не может быть. Так говорит Сталин. А ему я верю больше, чем кому бы то ни было на свете. Что ни говорил он, всегда сбывалось.

Так они сидели вдвоем, радостно притихшие, успокоенные. В очаге догорали дрова, и только изредка пробегали золотистые огоньки по сизому пеплу.

– Будем ложиться, Надя. А то еще какой-нибудь фашистский бродяга подумает, что у нас партизанское собрание.

В это время послышался негромкий стук в окно. Тетка Аксинья насторожилась, прильнув ухом к подстилке, которой было завешено окно. Стук снова повторился.

– Никак, стучит кто-то. Кто бы это мог быть в такую пору?

Когда стук снова послышался, приглушенный вьюгой, Аксинья Захаровна встала.

– Давай поглядим, доченька, кто там возится за окном. Одной мне как-то боязно.

Они приподняли угол подстилки, приникли к стеклу, за которым трудно было что-нибудь рассмотреть в непроглядной тьме ночи. Но вот до слуха обеих донесся приглушенный голос:

– Отворите, это я!

У тетки Аксиньи затряслись руки, и дрогнувшим от сильного волнения голосом она спросила:

– Кто это?

– Скорей открывай, мама!

Тетка Аксинья бросилась к двери. В полумраке ей никак не удавалось нащупать щеколду, и руки ее беспомощно шарили по скользким доскам двери.

– Родненькая, помоги! Голубушка моя, скорее, скорее!

Они вдвоем вышли в сенцы, мешая друг другу, еле отыскали дверной крючок, отомкнули его и отступили назад, чтобы пропустить человека. И когда переступили порог хаты, Аксинья бросилась к сыну, обняла его. Казалось, никакие силы не могли бы ее сейчас оторвать от сына. Она гладила ему волосы, вглядывалась в глаза и все говорила, говорила:

– Пришел, сынок мой! Ну вот и хорошо, вот и хорошо… Я… мы так тебя ждали, так тосковали по тебе.

И, спохватившись, – Наде:

– Надя, раздуй очаг, темно в хате.

И укоризненно – самой себе:

– Какая же я, однако, бестолковая! Вы ж еще и не поздоровались. Это, сынок, Надя у меня. Проведала старуху. Ну, поздоровайтесь же! Ах, боже мой, ну чего стесняетесь, хоть поцеловались бы, столько времени не виделись!..

Они пошли навстречу друг другу. Надя не выдержала, бросилась к нему. Сильные руки обняли ее, чуть не подняли вверх. Он порывисто поцеловал ее и, отклонившись, всматривался в ее лицо.

– Вот ты какая! А изменилась мало. Ты все такая же, Надя!

Потом спросил:

– Ну, как вы живете здесь? Как с немцами миритесь?

– Не говори, сынок, не говори. Какой тут мир? Еще спасибо, что в живых остались… Пока что живем. А что дальше будет – кто знает? Куда ни ступишь, куда ни глянешь, сердце аж заходится и кровью обливается. Кровью, сынок, кровью, сколько теперь нашей крови проливается! Видишь? – и кивком головы указала ему на кровать, где спал ребенок.

Она рассказала Косте несложную историю Васильки. Она сказала и о смерти старой Силивонихи, о преждевременной смерти других людей. Все это свои люди, односельчане, некоторые приходились свояками, близкими.

– Да что там, Костя! Теперь все наши люди, которые советскую власть не забывают, свояки друг другу.

Она топталась по хате, растроганная, немного растерянная от такой неожиданной и радостной встречи. Все никак не могла собраться с мыслями, нахлынувшими целым роем. Одно сейчас было главным: надо накормить сына, обогреть с дальней дороги. Не сразу же приставать с расспросами: откуда, да как оно, да что будет. И она хваталась то за одно, то за другое. Второпях уронила тарелку на пол, и та разлетелась на кусочки. И когда Надя бросилась на помощь тетке Аксинье, старушка в радостном испуге сказала:

– Это к счастью, дети мои! Не так ли, Костя?

– Пусть, мама, все будет к нашему счастью!

И вот сидит старая за столом, не знает, как лучше попотчевать сына.

– Ешь, сынок, ешь. А ты, Надя, что глядишь, помогай ему. Одному и с чаркой тяжело управиться. А я и чарку приберегла, сынок. Все думаю, будет и у нас праздник. Как же это его с пустыми руками встретить. Не так ли я говорю, сынок?

– Правду говоришь, мама. Дождемся и мы праздника.

– Вот я и говорю, ешь, сынок, ешь, большевичок мой!

Костя улыбнулся. Так звала его мать всегда, когда хотела быть с ним особенно ласковой. И теперь он, сильный и взрослый мужчина, скупой на слова и жесты, с обветренным, заросшим лицом, был для нее, для матери, все тем же ребенком, которого она выходила, вырастила, взлелеяла материнской лаской и заботами. Он улыбнулся еще раз, встал из-за стола:

– Ну дай, мать, руку! – поцеловал шершавую, натруженную руку, как некогда, в детские годы.

– Спасибо, мать. Так накормила, что просто богатырем себя чувствую, хоть с немцами иди на единоборство! – и, смеясь, развел руки.

– Ох, сынок мой, хватит еще для твоих рук фашистов. Чего-чего, а этих гадов хватит! – и задумалась.

Только теперь, когда накормила сына, приласкала его, решилась спросить о самом главном, что все это время тревожило ее сердце:

– Так, может, скажешь теперь, Костя, откуда ты пришел?

– Издалека, мама, издалека. Ты знаешь, откуда я пришел.

– От наших?

– От наших, мать.

– Ну как там? Как живут наши люди?

– Живут, мама, держатся.

– А что они думают делать с фашистами?

– А что с ними делать? Бьют и будут бить еще крепче.

– Дай им, боже, удачи! А еще, сынок, о чем я тебя спросить хочу: как Сталин наш, как его здоровье?

– Сталин в Москве, мама. С народом. Силы собирает, готовит фашистам новые удары. Да что там удары… Гибель им готовит, такую гибель, какая фашисту и не снится. За все эти людоеды ответят, за все, что натворили… А что они наделали, вам не надо рассказывать, вы это лучше знаете, чем я.

– Сынок мой, как я рада, как я счастлива это услышать. Этим и живем мы. Сталин у нас в мыслях день и ночь. Ты еще малышом был, когда отец твой как-то сказал мне: «Ну, Аксинья, теперь мы с тобой выходим на большую дорогу, такую дорогу, какой мир еще не видел…» Он тогда только-только с войны вернулся, аж в самую революцию. Во всех делах очень хорошо разбирался. Вот он тогда и рассказал мне про Ленина, про Сталина, что они наперекор всем буржуям выводят простой народ на верную дорогу…

– Прости меня, сынок, еще один вопрос тебе задам, но это уж последний будет, последний… С чем ты к нам? Видно, по какому-то делу? В партизаны?

– После, мама, после! – скороговоркой ответил Костя. Тетка Аксинья многозначительно посмотрела на Надю, перевела голос на шепот:

– При ней можешь все говорить, сынок.

– Ты не так поняла меня, мать, обо всем после скажу. И тебе, и Наде. Какие у меня могут быть от вас секреты?

– Мы, сынок, не будем в обиде, если у тебя и секреты есть. Не маленькие, понимаем, что не обо всем нам знать надо.

– Потом, мама. Прости меня, но я так устал, что ничего в голову не идет, вот бы только заснуть…

– Родной ты мой! Заговорили мы тебя. Сейчас тебе постель приготовим, чтоб ты как следует отдохнул с дороги.

Тетка Аксинья принялась стлать постель. Боясь оказаться лишней в доме, куда прибыл такой неожиданный гость, Надя взялась за свой полушубок:

– Я, Аксинья Захаровна, домой пойду.

– Что ты, в своем уме – в такую пору домой итти да еще лесом!

– Так я в деревне у кого-нибудь переночую.

– И думать не моги! Постыдилась бы сказать такое. Обидеть меня, старуху, хочешь? Мы его на печи уложим, пусть отогревается, промерз, небось. Это же не близкий свет – этакий путь отмахать. А мы с тобой на койке поместимся. Ну, клади, клади свой полушубок.

Вскоре в хате воцарилась тишина, изредка нарушаемая детским бормотанием, – должно быть, малышу снилось что-нибудь тревожное. Старая его успокаивала.

– Спи, Василька, мы тут с тобой, спи, маленький… – приговаривала она, а у самой беспокойные мысли отгоняли сон: «Видно, не все сказал».

Материнским чутьем угадывала какую-то сдержанность сына, замкнутость. Раньше всегда знала она каждую мысль его, каждую радость. Вся душа его была как бы у нее на ладони: все переживала вместе с ним, делила радости и печали.

Пробовала успокоиться. Здравый смысл подсказывал:

«У них свои дела, большие дела! Может ли он обо всем рассказать даже родной матери?..»

А сердце протестовало:

«Это мое дитя… Кормила, растила его. Сколько одних ночек бессонных, страхов, сомнений, горя… А вот вырастишь – и пойдет своей дорогой, заживет своими мыслями, своими замыслами».

И снова приходило успокоение:

«Что тут удивительного? Так было испокон веков: у отцов одна дорога, у детей другая».

И тут же перечила себе. Теперь возражения шли и от ума, и от сердца:

«Какие там века, когда одна теперь дорога – и у отцов, и у детей!»

Она ворочалась на постели, силясь отогнать беспокойные мысли, уснуть. Надя догадывалась о ее душевном состоянии, о ее мыслях.

– А вы, Аксинья Захаровна, усните, бросьте думать, оно все к лучшему! Вам надо отдохнуть.

– Я сплю, Надя, сплю… – и, стараясь не шевелиться, прислушивалась к завыванию ветра в трубе, к вьюге, налетавшей на ветхие стены хаты.

«Страшно человеку, который идет сейчас где-нибудь по дороге… Страшные нынче дороги! Страшные…»

Шуршание снега на окнах, монотонное завывание ветра, наконец, отогнали неспокойные думы, успокоили – раскрылись мягкие объятья сна, избавляющего людей от всех тревог и волнений.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю