355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михась Лыньков » Незабываемые дни » Текст книги (страница 20)
Незабываемые дни
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:47

Текст книги "Незабываемые дни"


Автор книги: Михась Лыньков


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 61 страниц)

10

Когда Вейс явился со своим отрядом на место крушения, он сразу увидел, что эшелону, лежавшему под откосом, уже ничем нельзя помочь. Пространство в сотни квадратных метров было завалено покареженным железом, обгорелыми остовами платформ, полусгоревшими и скрюченными танками и орудиями. Если и уцелели от огня некоторые танки, они все равно уже были совершенно непригодными: с них свалились гусеницы, покривились пушки, от удара и сотрясения сдвинулись корпуса и башни.

От большого волнения Вейс даже снял шапку, испуганно вытер вспотевший затылок. И, не зная, что говорить, что приказать, он только вздыхал и с трудом выдавил из себя несколько слов:

– Ну вот! Опять нам сюрприз…

– И, доложу я вам, не из приятных! – в тон ему отозвался Кох. – Причем, должен сказать, что во всем этом заметна, если хотите, определенная система: позавчера мост, вчера склад, сегодня, как видите, наши танки…

– Что вы хотите этим сказать, господин лейтенант?

– Только то, что это организованное выступление против нас.

– Глупости! Где вы видите эту организацию? Это обыкновенное крушение, которые происходят иногда на железной дороге. Несчастный случай. Мы не можем нести никакой ответственности за такие случаи.

– Понесем, господин комендант.

Они заспорили. И, чтобы не затягивать эту ненужную и неуместную при солдатах дискуссию, Кох предложил коменданту подняться на насыпь. Вейс не очень разбирался в разных технических деталях. Но когда Кох показал ему конец одного рельса, на которой и следа не осталось от замков и болтов, а затем они вместе обнаружили несколько развинченных болтов, затерявшихся во всей этой мешанине, Вейс вынужден был признать, что эшелон не случайно свалился под откос, – рельсы были умышленно развинчены.

От места крушения Вейс и Кох пошли по насыпи до конца закругления, где стояла будка путевого обходчика. Отряд двигался рядом на машинах по дороге. Из будки вызвали обходчика. Тот вскоре явился на переезд и, встревоженный, перепуганный, стоял перед начальством, комкая в руках свою форменную шапку. Из окна будки выглядывало испуганное лицо женщины, к ней приникло несколько детских лиц.

Кох провел короткий допрос.

– Ты развинтил рельсы? – строго спросил он обходчика.

– Что вы, господин офицер? Я же сторожить должен, это же мне поручено моей службой, это моя обязанность. Как же я могу?

– Последний раз спрашиваю: ты развинтил рельсы?

Кох спрашивал и, не спеша, расстегивал кобуру пистолета, сухо поглядывая на побелевшее лицо обходчика, который нерешительно переминался с ноги на ногу, тревожно оглядывался назад, на окно будки. Там сразу поднялся пронзительный плач детей, которых старалась успокоить худощавая женщина, все время бросая тревожные взгляды на переезд.

– Так, значит, ты пустил эшелон под откос?

– Я же вам говорю, что не мог я… Он сам, видно, сошел с рельсов. А я же сторожил всегда… Я двадцать лет тут обходчиком. Никогда не случалось у меня такого несчастья…

– Вот за эту охрану, за службу твою и прими награду! – Выстрел был сухой, негромкий. Человек упал на песок, схватившись руками за живот. Все пытался что-то сказать, шевеля высохшими, посиневшими губами, и не мог.

Вейс поморщился, искоса взглянул на скорчившуюся фигуру обходчика, на его искривленный от боли рот.

– Пристрелите, лейтенант! – нервно произнес он. Вейс не любил дел, не доведенных до конца.

Кох рассеянно посмотрел на него, засовывая револьвер в кобуру. Мельком взглянув на будку, от которой бежала, рыдая и хватаясь руками за голову, худощавая женщина, выглядывавшая раньше из окна, он почтительно ответил Вейсу:

– Простите меня, господин комендант, но я придерживаюсь в своей практике принципа: человек должен почувствовать свою смерть. Мало пользы в том, что вы его убьете. Важно, чтобы он почувствовал, пережил, что именно вы лишаете его жизни. Это полезная наука для остальных…

Он махнул рукой солдатам, и те прикладами винтовок отогнали, оттеснили женщину до самой будки, где стояли, содрогаясь в беззвучных рыданиях, четверо малышей.

Отряд спешно выехал в город. Вскоре клубы пыли скрыли последнюю машину. А на лесном переезде долго еще не умолкал детский плач и эхом отдавалось в окрестностях надрывное голошение. Была в нем темная, как ночь, тоска, глухая, как лес, безнадежность.

11

Старый Силивон, ездивший вместе с другими сдавать сено, вернулся из города под вечер. Еще при въезде в деревню он заметил, что тут произошли какие-то события. Поведение людей, встречавшихся на улице, было несколько странным, непонятным. Поздоровавшись, люди не спрашивали, как обычно, что там слышно в городе, а сразу же поворачивали к своим дворам или делали вид, что они куда-то спешат, и торопливо шли дальше. Несколько женщин с заплаканными лицами стояли у ворот и, как только заметили Силивона, скрылись во дворах.

«Должно, приключилось что-нибудь в деревне», – подумал Силивон; неясная тревога закралась в сердце, и оно защемило от тоскливых предчувствий. Уже на середине деревни его встретила старая Аксинья, дальняя родственница. Она поздоровалась с ним, остановила:

– Постой, Силивон, я тебе кое-что скажу…

И все не решалась говорить дальше, смотрела на него выцветшими старческими глазами, словно хотела выведать, перенесет ли старик новую тяжесть, навалившуюся на его жизнь. Глядела, и крупные слезы покатились вдруг по ее лицу. Она украдкой смахнула их углом платка.

– Не езди туда, Силивон, не надо тебе там быть…

– Что? Андрей?

– Нет, нет… Андрей не приходил сегодня из лесу.

– Так что же ты пугаешь меня? – всердцах проговорил Силивон, чувствуя, как с сердца, словно тяжелый камень, свалилась тревожная дума о сыне. Хорошо, раз он там… Отчего же плачет эта женщина?

– Слезы с чего у тебя? Плачешь отчего, спрашиваю?

– Это я так, Силивон… Житье, видишь, такое пошло, что не до радости нам…

– Видать, гитлеровцы что-то натворили. Дайся им, так они и голову тебе оторвут, не пожалеют! Они любят тех, кто им шеи свои подставляет… Но я тебе скажу, Аксинья, не из той мы породы, чтобы очень горбы свои подставлять. Не бывать тому, не дождутся! Скорей они подохнут, чем нас на колени поставят. Вот и в городе люди так говорят… Конечно, наши люди, рабочий народ… Так бывай, Аксинья, пора мне домой.

– Нет у тебя дома, Силивон! – как-то сразу посуровев, сказала женщина. – Я же тебе говорю, что тебе некуда ехать.

– Да о чем ты толкуешь?

И только тут взглянул он вдоль улицы. Улица как улица, ничего в ней не изменилось. Попрежнему стоят колодезные журавли. Как всегда, шелестят липы и клены… Но когда он посмотрел на самую околицу, сердце сразу упало, захолонуло. Откуда бы он раньше ни ехал, всегда видны были три кудрявые березы, росшие около его хаты. Еще сам посадил их в минувшие годы. Давно это было. За десятки лет вытянулись березы, раскинули свои шатры до середины улицы, прикрыли хату зеленой сенью. Тонкие поникшие ветви свисали кудрявым навесом. При легком ветре казалось, будто журчат, переливаются зеленые струйки, с тихим шепотом падают на землю. Еще тогда сажал их, когда маленькими бегали по двору его два сына и дочка. Сколько радости приносили им эти березы, на которых гнездились скворцы, а в мае гудели хрущи. В знойные летние дни в зеленую сень забирались воробьиные стайки, прилетали осенней порой снегири и синицы, а в снежный зимний день неугомонные, вертлявые сороки. Росла дочка, росли сыновья, тянулись к небу кудрявые березы. Нет уже дочки на свете. Ничего не слышно и про Игната. И, как память о нем, жили, шелестели березы.

Теперь не стало и берез. Опаленные сучья зловеще чернели на вечерней лазури неба.

– Пожар? – глухо спросил Силивон.

– Фашисты сожгли…

– За что?

– Про партизан спрашивали…

– А старая где?

– Нет ее, Силивон, нет. Убили гады…

– За что?

– Не знаю… Говорили, что староста наплел, сам же приходил за ней с полицаями.

– А малое?

– Да не волнуйся, Василька у меня.

Силивон бросил ей вожжи, сам пошел дальше по улице. И казалось ему, что идет он сам не свой. Не чувствовал под отяжелевшими, точно деревянными, ногами земли, не видел хат по сторонам, ни людей, изредка попадавшихся на улице. И когда подошел к обгорелым березам, прислонился, чтобы устоять, к стволу, бездумно глядел на пепелище. От него еще веяло жаром. Ветерок шевелил пепел на головешках, и они вспыхивали багрово-золотистыми блестками. Кое-где курился сизый дымок. Ближайшие к пепелищу яблони обгорели, осыпались, и только подальше от пожарища листва почернела, скрючилась. За потоптанным огородом, у межи, сиротливо выглядывало старое гумно.

Уже темнело, когда Силивон оставил пожарище и побрел обратно. Остановился около дома, в котором теперь жил Сипак. Колебался сначала, зайти или не зайти. И все жалел, что нет ничего подходящего в руках. Но все же пошел. На самом крыльце его остановил полицай, загородил винтовкой дорогу:

– Иди, иди, проваливай. Нужно будет, сами придем. Не торопись раньше времени попасть в наши руки.

Что-то хотел сказать Силивон, но полицай грубо оттолкнул его винтовкой. Подумав, однако, что человек приходил по какой-то надобности, уже более миролюбиво сказал ему:

– Староста сейчас не принимает. Если дело есть к нему, приходите только утром.

Силивон ушел. Озабоченная Аксинья, все время издали следившая за ним, встретила его на улице:

– Довольно ходить, Силивон. Ничем же дело не поправишь. Иди-ка лучше ко мне и хоть малого утешь, никак не может успокоиться, все бабушку кличет. Спрашивает, когда она заберет его домой… Иди, отдохни немного.

Силивон послушно побрел за ней. В хате к нему бросился Василька. Его заплаканное лицо уткнулось деду в колени, судорожно дергались худые, острые плечи. И вся фигура мальчика, его жесты напоминали неоперившегося птенца, которого буря вытряхнула из гнезда. Он сидит под деревом, беспомощно копошится в траве и жалобно чирикает… Василька уж который раз спрашивал:

– Где же наша бабушка?

– Придет наша бабушка, вернется. Ты погоди только, погоди.

– Как же она придет, если немцы забрали ее?

– Как это? Никто ее не забирал, она в лес ушла за грибами. Принесет нам бабушка боровиков, принесет ягоды – брусники.

– Ты обманываешь меня, дедушка. Кто ночью ходит за ягодами? И какие ночью ягоды в лесу? Ночью ведь страшно.

– Как это страшно? Наша бабушка все может, захочет – пойдет утром, захочет и ночью пойдет по лесу, ей ничего не страшно.

– Обманываешь ты меня, дедушка. Я же сам видел, как фашисты бабушку взяли, еще ее уводил один солдат.

– Это тебе померещилось, Василька.

– Не померещилось, сам видел, – протестующе сказал Василька. – И не придет она уже больше. Видно, убили ее фашисты, они же всех наших убивают.

– Что ты, что ты, Василька? Разве можно человека убивать? Нельзя этого, Василька, нельзя!

– А вы, дедушка, ничего не знаете. И тетя тоже не знает. А в нашей хате фашисты людей убили. Может, и бабушку убили.

– Не говори так, внучек, неправда это!

– Нет, правда. Я сам слыхал, как люди говорили.

Тетка Аксинья молча плакала, отвернувшись от Силивона, от мальчика. Силивон строго сказал ей: – Ну хватит уже, хватит!

И повернулся к внуку:

– Ты брось думать, о чем говорили люди. Мало ли что говорят. Давай я тебе лучше сказку расскажу. Хочешь, расскажу про сороку-белобоку? Летала сорока, летала, по лесу своих деток собирала…

– Нет, не хочу я сказок, дедушка. Это же все неправда, так не бывает. Если бы это так, как в сказке бывает, пошли бы мы с тобой вдвоем на фашистов. Ну и тетя пошла бы с нами. Мы всех немцев погнали бы, мы убили бы их, дедушка, чтобы они наших людей не убивали. Разве не правда, дедушка?

– Правда, внучек, правда.

– Но так только в сказках бывает, – вздохнул мальчик, приникнув к деду. – А мы с тобой, дедушка, давай лучше напишем письмо моему папе. Он командир у красноармейцев. Так мы напишем ему, пускай фашистов бьет… Всех, которые обижают людей наших, их убивать надо, дедушка.

– Надо, внучек, надо!

– Всех… И что бомбы на нас кидали… И мамку мою загубили… Мне же Пилипчик сказал, что мамка в реке утонула. Тогда немцы стреляли в нас. Меня спасла тогда тетя Надя… А то я бы тоже утонул в реке, она глубокая-глубокая, а я плавать не умею и очень воды боюсь… Тогда тетя Надя спасла и комиссара. Его фашисты тоже хотели убить, сильно ранили, мы нашли его на берегу… И бабушку фашисты убили… Они и нас всех убьют, если не придет папа с красноармейцами. Так напишем письмо ему, дедушка. Обо всем напишем. А тогда придут наши… Тогда мы…

Мальчик мечтал вслух, а глаза его слипались. Силивон слушал его не шевелясь, чтобы мальчик уснул. Потом осторожно перенес на постель, тихо сказал Аксинье:

– Видишь, и дети обо всем знают, разве от них скроешь! Тяжко приходится нашим детям, многое увидят они, чего бы и не надо в ихние годы.

– Не говори, Силивон…

– А я завидую тебе, Аксинья.

– Чему завидуешь?

– Ведь сын твой сейчас там.

– Бог ело знает, что с ним, – глубоко вздохнула женщина.

– Что бы там ни было, а он со своими людьми. Одни мы с тобой тут сиротами ходим.

– Ну, это ты уж слишком. Сказал, называется… Еще не родился тот на свет, кто бы смог нас в сиротскую долю вогнать!

– Да это я так, к слову… хвастать нам, однако, сейчас нечем, самое что ни на есть ойротское житье…

– Да брось ты такие слова говорить, малого постыдился бы хоть… Малый, малый, а истинную правду говорит.

– О ком?

– Да про фашистов!

– Это верно, Аксинья. От мала до велика все мы понимаем правду, где она есть и где она будет. Но мне итти пора.

– Как это итти? Куда? Разве в моей хате для тебя места нет?

– Я не о том… Неудобно мне здесь оставаться. Придираться будут, слепнем в глаза лезть… А из-за меня и тебе может неприятность выйти.

– Еще что выдумал, неприятность. Что может быть хуже того, что у нас уж с тобой случилось, Силивон?

– Да оно так… Но лучше уйти подальше от греха.

– Куда же ты пойдешь, на ночь глядя?

– Пойду, Аксинья. Место себе найду. Человек всегда найдет место, если захочет подальше от этих гадов податься…

– Ну, как хочешь, тебе виднее. Опять же, сердце тебе подскажет, как лучше.

Не было больших сборов у Силивона. В чем был, так и пошел из хаты. Простился, попросил хозяйку:

– Ты ж хотя побереги малого. Когда найду место поуютнее, возьму его туда.

Было уже за полночь, когда он перебрался за реку и лесными тропинками направился к Остапу Канапельке.

12

Прошло около недели. Никаких особых новостей не слышно было в деревне. Сипак, первые дни после пожара не показывавшийся на глаза людям, опять начал сновать по улице. Правда, он теперь не выходил один. За ним всюду следовал Семка Бугай, плечистый и рослый детина, в засаленном, с чужого плеча, мундире, вываленном в соломенной трухе, в перьях. Этот полицай, где бы он ни был, какое бы поручение ни выполнял, всегда жевал что-нибудь и всюду искал, чем бы поживиться, не ожидая особых приглашений. И если ему приходилось бывать со старостой в какой-нибудь хате, каждая хозяйка, едва заприметив Семку на улице, торопливо прятала подальше все съестное.

Семка Бугай был на диво послушным и аккуратным полицаем, точно выполнял любое поручение и страшен был, когда его слепую звериную силу направляли на какого-нибудь человека.

– Бить? – коротко спрашивал он в таких случаях.

И даже лицо его менялось тогда. Откуда только бралась лютая злоба? Глаза загорались, с лица сходила сонная одурь. Семку Бугая прислал Сипаку сам Клопиков. Он выкопал его где-то среди выпущенных из тюрьмы уголовников. Видно, те и выбили из Бугая последние остатки ума и совести, которых и раньше у Бугая было не слишком много. И осталась у него только одна медвежья сила, неутолимая жадность к еде, а в редкие минуты просветления от сонной одури – смутное желание что-то делать, кого-то бить, на ком-то израсходовать избыток сил. Сипак приблизил к своей особе Семку Бугая после неудачных попыток вывести в люди, как он говорил, своего племянника Сидора Бобка. Несмотря на то, что Бобок всячески отнекивался, Сипак уговорами и угрозами заставил его сделаться полицаем. Но когда Сипак приказал ему однажды пойти и арестовать солдатку, отказавшуюся отдать свою корову на поставку гитлеровцам, Бобок наотрез отказался:

– Я на такие дела не гожусь. Чтоб у человека последнюю корову отнять да детей голодными оставить, где это видано?

Сипак еле сдержался, чтобы не броситься на племянника с кулаками.

– Да я тебе, дурья твоя голова, расстрелять ее прикажу, и ты должен это сделать!

– Убийцей я еще никогда не становился!

– Она же бесчестит меня Начальником меня не признает перед всем народом.

– И хорошо делает… Не такой уж с вас большой начальник!

– Так она же немцам не подчиняется и знать не хочет про ихние законы.

– А кому эти законы нужны? Для вас разве? Вас же таких очень немного. А народ же не против…

– Не против кого?

– Известно: не против нашей власти…

– Какой это нашей?

– Это все знают, какой… Советской власти!

– Ах ты, душа твоя злодейская! Был злодеем, злодеем и остался. А я думал его в люди вывести, житье ему, дураку, человеческое устроить.

– Собачье, хотите сказать! А злодеем меня нечего попрекать. У вас все учился, как сложа руки сладкого куска добиваться. Как на чучело, глядели на меня люди… И правильно глядели и правильно называли: Бобок-лежебока, Сидор-хуторянин… Такая уж удача выпала мне в жизни через вашу, дядечка, науку.

Сипак стоял растерянный, силился что-то сказать, но только разевал рот и брызгал слюной. Наконец, отдышался, отсопелся и пошел сыпать, как из молотилки:

– Да знаешь ли ты, выродок, перед кем ты стоишь? Перед Мацеем Степановичем Сипаком! Понимаешь, Си-па-ком! Да я тебя могу единым духом растоптать, как букашку, раздавить тебя, как блоху… Мое имя когда-то на всю округу гремело. Мне пожимал руку сам становой пристав. Мы с самим земским начальником знакомство водили! Мы-ста с самой пани Плющицкой чаи распивали, и она мне кумой доводилась. Мы-ста…

– Было, дядька, мы-ста, да стало чисто! – И даже ладонь поднес ко рту, раскрыл ее, дунул: – Вот что с того мы-ста осталось… тьфу!

Сипак хотел еще что-то сказать, он только входил в раж. Но презрительный жест племянника сразу оборвал его красноречие. Он даже сплюнул от злобы:

– И в кого только этот остолоп пошел? У-у, негодная твоя душа! – Он сердито хлопнул дверью и вышел из хаты, чтобы немного остынуть и успокоиться после этого разговора, да и здоровье поберечь надо.

С тех пор он уже не поручал племяннику ответственных дел. Посылали Сидора Бобка собирать по деревням яйца, кур для гитлеровцев, конвоировать подводы с продуктами, которые направлялись в город. И частенько с этими подводами приключались разные случайности. Редко попадали они в город. Обычно возвращались, не достигнув цели. Где-нибудь на полдороге выходили из леса вооруженные люди, останавливали обоз, сгружали все, что было на возах. Связав подводчиков, укладывали их на подводу, повернув коней обратно в деревню. И сколько раз уже возвращался Бобок без груза и без винтовки, крепко привязанный веревками к возу. Случалось, что он возвращался и с изрядными синяками под глазом, солидными шишками на лбу или на затылке. И когда его отвязывали, прихрамывая, шел к Сипаку и решительно заявлял:

– Пускай она сгорит, такая служба, чтобы из-за нее мне все внутренности поотбивали!

Сипак пробовал утешить племянника:

– Ничего, ничего, никакой службы не бывает без неприятностей… Привыкай!

– Хорошее дело: привыкай! А мне все печенки отбили.

А однажды совсем исчез Сидор Бобок. Подводы вернулись назад порожними, и на вопрос Сипака, куда же девался его племянник, подводчики в один голос заявили:

– Должно быть, убили его партизаны. Ну так кричал, так кричал. Видно, сильно били его там, в лесу.

Где-то в глубине души шевельнулось у Сипака что-то похожее на крупинку жалости: что ни говори, а своя кровь… И хорошо ли поступал он, Сипак, что ускорил кончину своего родного племянника, посылая его в такие опасные поездки? Пускай бы уж лучше слонялся здесь, около комендатуры, стерег бы скот, который пригнали немцы и полицаи из разных деревень, или занимался еще какими-нибудь мелкими делами. Но шевельнулась и другая мысль: может, оно и к добру, очень уж нескладно получалось все у этого человека, да и мысли у него были, не дай бог, какие мысли. Узнали бы о них немцы, не обошли бы они тогда своей милостью его, Сипака, душу. Лучше подальше от их милости. Может, оно все и к лучшему вышло. Спокойней оно так для души и для дела.

После того как исчез Сидор Бобок, полицаи не досчитались на своем складе нескольких ящиков патронов и еще кое-чего. Об этом они не решились сказать Сипаку, так как он не очень благоволил к таким делам и была у него тяжелая рука за разные неполадки и провинности. Промолчали.

А в то время, когда Сипак думал о неизвестной судьбе своего незадачливого племянника, Сидор Бобок слезно жаловался бывшему председателю колхоза Андрею Силивоновичу Лагуцьке. Беседа у них происходила в лесу, куда привели или, вернее будет сказать, против воли партизан сам явился Сидор Бобок.

– Не было у меня, Андрей Силивонович, такого уговора с вами, чтобы каждый раз из меня душу выколачивать!

– Какая там душа? Били ж всегда для приличия, чтобы перед немцами тебя же самого оправдать. Только для вида били.

– Хороший вид! Мне от этого вида всегда одно затемнение в глазах. Не успеет один синяк под глазом сойти, как мне хлопцы и другой глаз подбивают… Это тебе, говорят, для равновесия и для лишнего авторитета перец немцами… Сгори он, такой авторитет, заодно с немцами!

– Зря обижаешься, Сидор. Ты же сам знаешь, что били тебя хлопцы для отвода глаз, шутя, можно сказать.

– Хорошенькие шуточки! Вот они, эти шутки, – и Сидор с отчаянием задрал рубаху. – Вот полюбуйтесь этим видом!

Вся спина и худые бока Сидора были испещрены синими полосами и пятнами.

– Я сам дивлюсь, в чем еще душа у меня держится. Другой на моем месте после такого угощения давно бы отправился на тот свет. А я еще терплю… держусь. Они, ваши хлопцы, и про всякие уговоры забывают: когда бьют, то бьют на совесть! А другой, как разойдется, того и гляди, саданет под ложечку, и дух с тебя вон. Ты ему шепчешь: бей, да по закону, как было договорено. Мундир, говорю, мой трепли, а души моей не задевай, не задевай шкуры! А ему что? Разве ему, которому, охота разбираться, где мундир, а где печенка, толчи да и только!

Андрей Силивонович поглядывал на взволнованного Сидора, на своих хлопцев, которые захлебывались от смеха, слушая исповедь Сидора, и сам, еле сдерживаясь, пряча в усах улыбку, вначале серьезно спрашивал:

– Что же тебе, в конце концов, нужно, Бобок?

– А мне ничего не нужно, Андрей Силивонович. Но эту службу свою я кончаю. Хватит! Довольно! Не век же мне в дураках ходить. Может, и Бобок хочет человеком быть? Не все же ему людям на смех себя выставлять. Навыставлялся! Доходился! А война не только умных учит, она и меня на ум навела: вижу, куда немцы глядят, на что надеются. Мне с ними не по пути. Пускай дядька с ними целуется, ему в самый раз! У него свои интересы, у меня свои… Он никогда человеком не был и не будет, Всю жизнь свою старался чужими руками жар загребать, захватить все на свете. Нахватал было, да подавился. Но, как видно, этот урок не пошел ему на пользу, не понять ему той человеческой науки, как собакой был, так собакой и остался. А с меня хватит! Не желаю! Не буду! Долой!

И, злобно бросив свою полицейскую шапку на пол, Бобок решительно стал снимать порванный мундир.

Андрей Силивонович спросил уже серьезно:

– А что же ты думаешь делать, Бобок?

– То же, что и все люди. Я к вам хочу, Андрей Силивонович. Что прикажете, то и буду делать. Лишь бы только не носить эту пакость на себе.

– Ты это от обиды или серьезно решился?

– Нет у меня другого пути. Или вы хотите, чтобы меня немцы прикончили?

– Ну, этого мы не хотим. И мысли у нас нет такой, чтобы оставить тебя немцам на расправу. Но подумал ли ты хорошо о том, что к нам люди не для забавы, не для веселья приходят? Тебя вот в свое время из колхоза вытурили, потому что ты был очень уж непутевым человеком.

– Что было, то прошло, Андрей Силивонович! Человек не сразу уму-разуму научается. Но врагом своему народу я некогда не был. И если что не так делал, так по дурости своей, а не по злому умыслу. И никогда не вредил я своим людям, не становился им поперек дороги. А если и не шел вместе с ними, то сами знаете, только себе вредил, не мог выбраться на верную дорогу.

Андрей Силивонович зачислил Бобка в свою группу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю