355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михась Лыньков » Незабываемые дни » Текст книги (страница 5)
Незабываемые дни
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:47

Текст книги "Незабываемые дни"


Автор книги: Михась Лыньков


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 61 страниц)

8

Проблуждав полночи по лесу и не найдя ни одной деревни, сапер, наконец, выбрался к шоссе. А что это шоссе, он был совершенно уверен. На нем происходило большое движение: слышалось ржанье коней, неустанно гудели машины, обгоняя длинный обоз. И хотя нельзя сказать, что Павел Дубков, как звали сапера, был из трусливого десятка, но, очутившись сегодня в незнакомом лесу да еще после таких событий, он чувствовал себя неважно. И грустновато было, и всякие неприятные мысли лезли в голову. Раненая рука промокла, зудела, до нее нельзя было дотронуться. Словно тяжелая ноша, оттягивала она плечо. Рукав гимнастерки залубенел. Дубков попытался было отодрать его, чтобы кое-как перевязать рану. Но каждое прикосновение к ране отзывалось острой болью во всей руке и в плече. Вот почему, выйдя на шоссе, Дубков сразу повеселел, почувствовал себя, как в родной роте: можно будет и перевязку сделать, и комиссару помочь – нелегко ему там, в лесу. На хорошей машине и всего-то дела на каких-нибудь полчаса!

Выйдя из лесу, Дубков уже намеревался податься на откос шоссе да расспросить кого-нибудь про своего брата сапера, но что-то словно кольнуло его и сразу остановило, до того тяжелыми-тяжелыми показались ему ноги. Точно кто свинца в них налил! Как стал под деревом, так и прирос. Только оглядевшись немного, подался назад, в густую тень, падавшую от леса на освещенную луной дорогу. Даже лоб вспотел от неожиданности.

«Вот засыпался, так засыпался! Говорили же дураку: не ходи без разведки!»

По шоссе двигались бесконечные колонны гитлеровцев. Немецкий говор, немецкие команды долетали до ушей сапера, сразу как-то протрезвили его, отодвинули в сторону все пережитое, все увиденное за день.

«Вот тебе и перевязка…»

И если до этой минуты шел Павел Дубков по своей земле как хозяин, без оглядки, ни на что не озираясь, ничего не боясь, то теперь сразу тревожно сжалось сердце, словно все вокруг стало чужим: и этот тихий лес, и неверный свет месяца, и эта земля под ногами. Иди по ней и остерегайся, чтобы не хрустнуло что под ногой, чтобы не очень зашуршала березовая веточка, к которой ты нечаянно дотронешься. И, осторожно, внимательно присматриваясь к шоссе и оглядываясь, Павел Дубков отошел от него подальше вглубь леса. Наткнувшись на проезжую лесную дорогу, он пошел по ней, чутко прислушиваясь к каждому звуку, к каждому ночному голосу. Движение на шоссе, видно, не останавливалось и ночью, сюда долетел приглушенный грохот, не затихавший ни на одно мгновение. Через полчаса Дубков добрался до небольшой деревеньки, но пойти по улице не отважился, там где-то, захлебываясь, лаяли собаки. Обойдя деревню огородами, он осторожно пробрался к маленькому овину, стоявшему у самой опушки леса, и, прислонившись к стене, прислушался. Внутри было тихо и глухо. Сапер вошел в приотворенную дверь и, нащупав скирду соломы, залез под самую крышу, примостился на ночь. Сквозь щели в стене видна была деревня. Собачий лай затих, окна хат мирно поблескивали при свете луны, незаметно было ни одного огонька. То ли вся деревня спала, то ли притаилась, прислушиваясь к глухому рокоту на шоссе, – ни одного звука не раздавалось на ее улицах.

Сапер подмял под себя побольше соломы, укрылся с головой шинелью и только задремал, как до его слуха донесся снизу легкий шорох соломы. Затаив дыхание, он жадно ловил каждый звук, вглядывался в густой сумрак, силясь рассмотреть, услышать, что там происходит внизу. Словно кто-то шарил в соломе. Потом послышался будто вздох или стон, и снова все затихло. Только изредка доносился тоненький писк, словно в соломе скреблись мыши, да сверху, из-под самой крыши, подчас осыпалась пыль, – быть может, птица примостилась на ночь и ворочалась там во сне или летучая мышь вылетела из своей щели. Теплый ветерок поддувал в щели между бревен, стал накрапывать мелкий дождик, и сладостная нега разлилась по всему телу сапера. Дубков еще силился что-то вспомнить, еще мелькали перед его глазами тусклые образы: не то горел мост, не то он грелся у костра вместе с комиссаром и тот ему что-то говорил… А что говорил, никак не вспомнишь… Да еще бежал пулеметчик по мосту, и Дубков кричал ему: «Давай, давай, браток!» И все смешалось, поплыло, растаяло… Дали себя знать напряжение и усталость за последние дни, переходы, бессонные ночи. До самого утра без просыпу спал сапер, даже на другой бок не перевернулся. А когда проснулся, было уже светло. Солнце заглядывало сквозь щели соломенной крыши, освещало стены старого овина, пыльный закоулок, где стояло несколько прошлогодних копен соломы, припертые к стене сани, старые доски, несколько липовых колод, видать, на клепку. Тут же было с полвоза сена. Возле сена копалась женщина, что-то делала, склонившись над ведром с водой, с большим усилием рвала какие-то лоскутья. Все вздыхала о чем-то и не то говорила, не то голосила:

– Ах, боже мой, боже! Ах, детушки вы мои! Да за что же вам такие муки терпеть… Вам же только жить да поживать, да житьем этим тешиться! Знает ли твоя мать, как ее кровиночка мучается. Ах, кабы им, лиходеям, нашей земелькой подавиться! Кабы им глаза запылило, чтобы они ничего, злодеи, на нашей земле не видели!

Сквозь причитания прорывались тяжкие стоны, резкие выкрики:

– Вы легче, легче, те-е-о-течка!

– А ты терпи, сынок! Не думай про боль, оно и полегчает… А я тебя молочком напою… А хочешь, я тебе взвару принесу, у нас груши свои, а черники, ей-богу, каждое лето не оберешься! А то, может, я тебе свежих ягод принесу, земляники, их теперь много в лесу. Ах, боже ж мой, что я говорю, ведь он опять ничего не слышит! Сынок, ну повернись хоть! Как же так, чтобы не евши!? Который день уже!

Старуха плакала. Совсем сбился набок серый платок. Она то и дело поправляла его движением головы, а сама все время возилась с тряпками, жестяными коробками, поправляя что-то внизу, расстилая одеяло и слегка прикрывая его охапкой сена.

Дубков спросонья никак не мог сообразить, что это за женщина и что она тут делает. Но сильная боль в руке сразу вернула его к действительности, ко всем событиям последних дней, и ему стало ясно все, что делается тут, внизу. Он не слез, а споткнувшись обо что-то, соскользнул с соломы. Женщина испуганно оглянулась и, спохватившись, начала живо класть сено на резвины, лежавшие тут же рядом. Своей фигурой она тоже прикрывала закуток в сене. Поглядела из-под руки на сапера, потом выпрямилась, сказала тихим, спокойным голосом:

– Надо ж было тебе так испугать меня! Я сено беру, а он как с неба свалился…

– Кто это? Вот тот? – лукаво спросил сапер, поведя глазами на лежавшего в сене.

Женщина сразу посуровела. Решительно поправив платок, она подалась к солдату, оттеснила его к дверям:

– Иди, иди своей дорогой…

– А куда же я пойду?

– Что ты привязался ко мне? И кто ты такой?

Тут она увидела залубеневший рукав гимнастерки сапера, на которую попала полоса света, пробивавшегося из застрехи. Заметила крясноармейскую пилотку на его голове. И лицо ее сразу прояснилось. Куда девались прежнее равнодушие и та надутая суровость, которую напускала на себя женщина.

– Что же я спрашиваю? И ты, видать, оттуда же, сынок, что и тот… лежит вон и ничего ему не надо…

Она откинула одеяло. На подстилке лежал человек с бледным, неподвижным лицом. Глаза его были приоткрыты, но он, видно, ничего не замечал, ни на что не обращал внимания. Гимнастерка с него была снята. Грудь и руки его обмотаны чистым холстом, сквозь который проступали густые пятна крови. Взглянув на шпалы на петлице и присмотревшись к лицу раненого, к его взлохмаченным русым волосам над вспотевшим лбом, Дубков сразу узнал его. Это был батальонный комиссар из штаба фронта. Дубков его часто встречал в последние дни – батальонный не раз бывал в их части. Фамилию его Дубков не мог припомнить.

– Может, у него документы какие-нибудь есть? – тихо спросил он.

– Ах, боже мой, какие там документы? В гимнастерке только письма были, они и теперь там, вот я покажу…

По адресам на письмах Дубков узнал фамилию раненого. Звали его – Андрей Сергеевич Блещик.

– Два дня, как он здесь… Поутру тогда нашли его наши пастушки около шоссе. Ну, привезли мы… Еще один убитый был, так мы его похоронили. А этого вот никак отходить не могу, очень уж он кровью изошел… И не диво – две раны в груди, и руки тоже повреждены. Кабы доктора, да где ты его возьмешь в такое время? Мы вот потолковали здесь с людьми, думаем в город, в больницу везти, может, и примут? А ты чего стоишь? Дай руку посмотрю.

Она размочила рукав гимнастерки, проворно промыла рану – рана была нетяжелая – тщательно перевязала ее чистой холщовой тряпкой. И уже с обычной приветливостью просто предложила ему:

– А теперь хоть молочка выпей, да хлеб вот у меня припасен. Он ведь, – кивнула она головой на недвижимого Блещика, – ничего не берет.

Дубков был не из тех, кого надо долго упрашивать. Он умял изрядную краюшку хлеба и вздохнул, когда в кринке из-под молока засветилось дно. Облизнулся даже.

– Хорошее у тебя, тетка, молоко!

– Ну, изголодался же ты, сынок! – и, вытирая углом платка глаза, немного всплакнула женщина, все охая и приговаривая:

– Так, может, и мои тоже где-то мучаются!

– Сыны?

– Ага, сынок мой! Двое их у меня, оба в армии. Один где-то в Бресте был, другой аж за Львовом, в пограничниках. Может, встречал их где. Старшего Антоном зовут…

– Нет, тетка, где уж там! Народу много! А вас как величать?

– А зови меня теткой Ганной! Базылёвы мы… Но где ж это мой старый замешкался? Побудь тут, присмотри за товарищем. Да и сам берегись, за дверь носа не высовывай. Сохрани боже, немцы! Они ж на рассвете примчались сюда на машине, прямо на дворе у соседа поросенка поймали, чтоб их чума взяла… И страх же меня взял: вдруг в овин наш нагрянут, разве ж они пощадят нашего человека?

Тетка Ганна осторожно вышла из овина, и вскоре по огородам разнеслись ее громкие возгласы:

– Сымон, Сымон!

Немного спустя тетка Ганна вернулась к овину. С нею пришло несколько женщин. За ними появился старик с узлом подмышкой. В узле этом были полушубок, штаны, пара старых башмаков. Женщины переодели раненого в крестьянскую одежду, осторожно вынесли его из овина и положили на подводу.

– Запрягай скорее, чего стоишь?.. Никогда сам не догадаешься. Отдай человеку вещи! А ты, сынок, переоденься-ка в нашу одежу, да потом и иди со старым к нам в хату… А там увидим! Ну, так я поехала…

Так попал Павел Дубков к тетке Ганне, которую все деревенские называли не иначе, как командиром, и немного побаивались за ее воинственный нрав и крутые расправы с лодырями, лежебоками и всякими «обидчиками нашей жизни», как называла их тетка Ганна. Случалось прежде, что тихий и рассудительный дед Сымон, бондарь, славившийся на всю округу, если уж очень досаждала ему тетка Ганна, подавался «в бега» – уходил на день-другой с Ганниных глаз долой куда-нибудь в соседний колхоз набить обручи или смастерить пару новых кадок. И круто приходилось тогда и деду Сымону, и охотнику до новых кадок, когда после энергичных розысков тетка Ганна находила, наконец, своего «супостата».

– Ты что же это, дизинтир, себе думаешь? Тут работы не оберешься, а я должна время зря терять, разыскивая супостата… Надо и огурцы сажать, у нас же в колхозе аж три гектара под огурцы мы пустили, опять же сколько липовок одних на пасеку нужно, а также и под грибы нужны кадки, а он себе и в ус не дует, он себе думает, что от меня спрятаться может!

«Супостат» пугливо отступал и только упрашивал:

– Да погоди же, мне вон осталось дядьке пару обручей набить, и все.

– Вот я тебе, да и дядьке твоему заодно, понабиваю обручей. Чего стоишь? Забирай струмент!

И долго еще не могла угомониться тетка Ганна, идя вслед за Сымоном, жаловалась кому-нибудь из знакомых, попадавшихся на пути:

– Сколько я из-за этого моего хлопца горя отведала, не дай боже! И понесла же меня нелегкая за него замуж выйти! Доколе же мне придется командовать им, уму-разуму учить? Ах, боже ж мой! – Она даже всхлипывала для приличия. – От него ж никакой команды в жизни, на одном послушании живет…

«Хлопец», которому шел уже седьмой десяток, понуро топал впереди. Подчас робко озирался на свою грозную половину и, выбрав удобный момент, бросал слово-другое:

– Добром прошу тебя: замолчи ты, наконец… Я же иду, иду, чтоб тебе…

И дипломатично умолкал. Тетка Ганна, которая тоже хорошо знала меру терпения своего «супостата», сурово озирала его понурую физиономию и, облегченно вздохнув: «То-то же, что идешь…», переводила разговор на мирные темы:

– Не видел, как у них капуста?

– Ничего, лопушится…

– А огурцы?

– Сказывала Ивановна – подсохли немного, те, что на горе. Да и около речки что-то пустоцвета слишком много.

– Вот я и говорю! Где ж ты видел такие огурцы, как у меня? – Хвастай побольше!

– А ты у председателя спроси: на всю округу огурцы. На выставку, говорят, посылать будут… Из всех колхозов – и только мои огурцы!

– Хлопот не оберешься!

– Не тебе же, а мне! Тебе бы лишь кадку сколотить!

– А ты попробуй!

– Небольшая это мудрость, не то, что огурцы сажать! Захочу, так и кадку сколочу!

Хотя Сымон потихоньку и огрызался за столь пренебрежительное отношение к своей профессии, но, нечего греха таить, порой его брало сомнение, и он тогда думал, что Ганна, коли захочет, так не только какую-нибудь кадку, а нивесть что может сколотить… Такая уж баба!

Не удивительно, что Павел Дубков, войдя с Сымоном в хату, многозначительно подмигнул ему и не без лукавства спросил:

– Тетка у вас, дядька, норовистая!

Сымон не ответил сразу. Он рылся в сундуке, пряча военное обмундирование, уложил его на самое дно, накрыв сверху разными домашними вещами: полотенцами, жениными нарядами, даже снял со стены поношенный ватник и тоже уложил туда.

– Норовистая, говоришь… Оно, конечно… Однако ничего не скажешь, характер у нее справедливый… Правильный характер! Вот она которого уже в больницу повезла, все за сыновей своих выдает, будто они попали в беду, когда окопы рыли. Ну, а на окопы у нас много народу ходило, оно, значит, и выходит, что можно ей веры дать… Но говорила, доктора уже сомневаются – сыновей у нее больно много, однако принимают… Да попробуй не прими у нее! Я сразу подумал, что и ты из этих сынов будешь, она ж в овине с бабами целый госпиталь развела… Выходит же, что ты сам пришел…

Вскоре Дубков с дядькой Сымоном были уже у председателя сельсовета, человека еще довольно молодого, обходительного, разговорчивого. Он здорово прихрамывал и, как бы в оправдание того, что в такое время, когда все люди на фронте, он сидит дома, указал Дубкову на свою ногу:

– Из-за нее, холеры, вот дома околачиваюсь… Еще когда-то в молотильный привод угодил… И стыдно: все люди, как люди, а я вроде сбоку припека, будто огрызок человечий…

– Ну это уж вы зря! Надо кому-то и здесь порядок поддерживать, не всем же на фронте быть…

Дубков рассказал про бригадного комиссара, который, верно, уже совсем ослабел в лесу без всякой помощи, целую ночь там один лежит.

– А что ж вы мне раньше не сказали? Я только-только людей послал, пусть походят по лесу, – мало ли что теперь случается. Заблудятся наши, так их надо вывести, или какая другая нужда…

Немного спустя Павел Дубков с юрким мальчуганом, которого дал ему в подмогу председатель, весело подгоняя шуструю лошадку, ехал лесом, держа курс на реку. Колеса мягко шуршали по заросшей травой лесной дороге. Там, где низкорослый сосняк и молодой дубнячок подходили вплотную к самой реке, Павел оставил коня, поручив его мальчугану, а сам стал пробираться сквозь густой орешник к трем дубкам, возле которых он расстался с бригадным комиссаром. Он вскоре нашел это мести. Все тут было без перемен, даже головешки остались от костра, пустая пачка от папирос, старый бинт, которым Павел перевязывал комиссара. Но самого комиссара не было. Сапер тщательно осмотрел каждый уголок, заметил засохшие березовые ветки; должно быть, комиссар наводил тут какую-то маскировку. Дубков обошел каждый куст, даже тихо окликал комиссара, но никто не отзывался. Подобравшись к самой дороге, выходившей к реке, он заметил целое скопище гитлеровцев. Немцы гатили подъезд к реке. На воде тоже возились фашисты, наводили понтоны рядом с обгоревшими сваями взорванного моста. Несколько минут присматривался Дубков, с чисто профессиональным интересом наблюдал за работой немцев.

– Пулемет бы сюда, сучки-топорики, чтобы знали, как на чужих реках искать брод… – Дубков даже сплюнул от большой обиды, подступившей под самое сердце. Но что поделаешь, не одному же лезть на рожон…

Молчаливый, помрачневший, Дубков вернулся в хату Сымона, когда уже близился вечер. На улице не видно было людей, все сидели больше по хатам, в ожидании, чем же все это кончится. Вскоре приехала из городка тетка Ганна. Она вошла молча, торжественно, долго раздевалась, помыла руки в умывальнике. И, только выпив добрый ковшик квасу, наконец, проговорила, усевшись на лавке:

– Отвезла!

– Это хорошо! Там ему окажут помощь!

– Я и раньше говорила А уж хлопот было – полон рот. В городке фашисты. Едва коня не отобрали… Хорошо, что мы запрягли хроменького, да и сбрую такую взяли, с какой только ездить на погорельцев собирать… Уже хотели с воза сбросить – и меня и раненого. Я и так, и этак, ну поди, толкуй с ними. Слезла с воза, да на ногу коня им показываю. Насилу уговорила. Поглядели они, как мой конь ходит, и отстали. Я тогда скорей в больницу. А там все напуганы. Я – к доктору: принимай, говорю, вот сына больного привезла. Он на меня рукой машет. Отвяжись, говорит, нашла время такими делами заниматься. Ну, от меня не так уж легко отвязаться!.. Я к нему… Я на тебя, говорю, не погляжу, что ты доктор, я тебе все усы выдерну… Ну, он сразу же и сдался – давай, говорит, своего больного, что там у него? Известно, говорю, на окопах был, так под немецкую бомбу попал… Осмотрел он больного, головой покачал, нахмурился. Какая тут, говорит, бомба, если человеку всю грудь пулями изрешетили? А что ж ему, говорю, легче от этого? Бомба или пули – все равно снаряд, а человек кровью истекает… Должен ты мне сына спасти… Глянул он на меня, что-то буркнул насчет сынов, будто их у меня много развелось за последнее время. Но в больницу положил… А что в городе творится! Говорили, будто фашисты много людей в реке утопили… Даже детей! Боже мой, боже! А ты чего расселся? – напала она внезапно на Сымона. – Развесил уши, а чтоб за хозяйством присмотреть, так нет его. Коня отведи в конюшню. Да топор возьми, дров там наколи, надо же ужин сготовить… А ты, сынок, не печалься, жди, и наши вернутся… Не может того быть, чтобы гады над нами силу заимели! Прогонят их наши, верь мне, прогонят! А тем временем и рука твоя заживет. Ну, а я пойду корову погляжу.

И тетка Ганна с тем же проворством, с каким бралась за любое дело, принялась-наводить порядок в хате, потом побежала к своей Лысенке, которая уже давно стояла около сеней, терлась шеей о косяк и изредка жалобно мычала, зовя хозяйку.

9

До поздней ночи Остап Канапелька и Мирон Иванович провозились в лесу. Лучшего места, чем эта Волчья Грива, и нельзя было найти. Отсюда было километров десять до ближайших дорог, до реки. Вокруг раскинулся на десятки километров густой, непролазный лес, примыкавший к государственному заповеднику. С трех сторон Волчью Гриву окружало болото, которое местами перемежалось с непроходимыми дебрями низкорослого сосняка. А с четвертой стороны Волчья Грива прилегала к огромному лесному озеру. На сухом пригорке, буйно заросшем молодым сосняком, Канапелька и Мирон Иванович сгружали кое-какие припасы: десятка два винтовок, оставшихся от истребительного отряда, патроны, пулемет, несколько мешков муки, медные котлы, загодя взятые в столовой МТС, и еще разную мелочь. Все это они старательно спрятали под огромным вывороченным дубом и прикрыли жестью, фанерой, забросали сухим хворостом, чтобы не бросалось в глаза чужому человеку, если он случайно попадет сюда.

Пока утомленные лесной дорогой кони жевали скошенную траву, Остап и Мирон покуривали, сидя на поваленном высохшем дереве, изредка скупо перебрасываясь словами. Были они почти одного возраста, приходились друг другу свояками – в свое время женились на сестрах, – знали до мельчайших подробностей жизнь и повадки каждого, нравы и навыки детей в любой семье. Оба были вдовцами: жены умерли в разное время.

– Дожили вот, Мирон!

– Что и говорить. Опять на лес гляди, как в двадцатом!..

– Почему ты семью не вывез?

– А как ее вывезешь? Ты сам знаешь, хворали всю весну, теперь только на ноги встали. Да и то еще меньшие не совсем поправились.

– Это я знаю… Но лучше было бы, если б они находились подальше от этих мест. У меня вот и постарше, да и то душа болит, – думаешь, что с ними там, в Минске. Сам знаешь, чего только не рассказывают люди. Не дай бог, если все это верно. А тебе с малышами и совсем, выходит, круто придется.

– А я их вчера в Мачулищи отвез, к матери – все же спокойнее.

– Где-то сам теперь будешь? Не оставаться же тебе на старом месте, на заводе. Мне-то заботы мало… человек я, можно сказать, на небольшом посту, в глаза не очень бросаюсь. Опять же беспартийный, «чистый», можно сказать, по всем статьям.

– Чистый ты, братец, дурень, вот ты кто! – задумчиво произнес Мирон Иванович и, внимательно поглядев на Остапа, улыбнулся.

– Ну, чего ты? Я ж это говорю в том смысле, что мне можно не так уж скрываться, большое дело кому-нибудь до моей особы.

– Дело, говоришь? А кто диверсантов ловил?

– Ловить – ловил. Всем народом, можно сказать, ловили. Наш народ не выдаст.

– Оно, брат, и меня народ не выдаст. Но тем не менее остерегаться не помешает. И тебе, и мне… Мне, возможно, еще больше, – правду говоришь. И вот что я тебе скажу: на завод я не вернусь. Там теперь нечего делать. А где я останусь, об этом ты всегда будешь знать. Несколько дней можно и у тебя пробыть. Уголок тут глухой, никакой дьявол не заглянет. А там увидим…

– Я только и думал тебе это сказать – лучшего ты не найдешь.

Уже близился рассвет, когда они вернулись в лесную сторожку Остапа. Очутившись на небольшом дворике, Остап вдруг встревожился, настороженно сказал Мирону:

– Ты, браточек, погоди, у меня в хате что-то творится!

У крыльца стояла запряженная подвода. В окне беспокойно метался тусклый отблеск коптилки, словно там сновали какие-то тени, то и дело заслоняя свет. Скрипнула дверь в сенцах, и на двор выбежал человек, торопливо бросился к возу.

Заметив Остапа, выбежавший глухо крикнул:

– Кто это?

От неожиданности у Остапа онемели ноги, и не то радостно, не то испуганно встрепенулось сердце. Он всем телом подался вперед:

– Дочка! Надюша!

– Тата!

Надя бросилась ему на грудь, покрывая поцелуями его лицо, и вдруг громко расплакалась.

– Ну чего ты, ну успокойся, моя милая! – Остап гладил шершавыми ладонями ее руки, плечи, прижав к груди ее голову. И казалось ему, что он ласкает все ту же маленькую-маленькую свою Надюшу, которая так радовалась когда-то каждой шапке земляники, берестяной кошолке, маленькому утенку, пойманной в лесу белочке… Были это все лесные подарки, которые постоянно приносил Остап своей дочурке.

– Ну что же ты, милая?

– Ах, тату! Если б вы видели, что вытворяют эти… эти гады… – и, опомнившись: – Идемте скорее в хату! Там поможете….

На лавке, застланной шинелью, лежал человек. Пилипчик мастерил ложе из скамейки и табуреток. На старой койке – мальчик. Широко раскинулись на подушке его ручонки. Малыш что-то выкрикивал во сне, и тогда слышно было, как он порывисто дышит, чем-то взволнованный, встревоженный.

– Потом, потом, отец! – торопливо произнесла Надя, заметив вопросительный взгляд Остапа. – Помогите нам с Пилипчиком удобнее положить человека. – Ранен… тяжело… – добавила она отрывисто.

Остап сразу понял все, вышел во двор, позвал Мирона. Вдвоем они перенесли человека на временное ложе, попытались раздеть его, перевязать. Тяжкие стоны нарушили сумрачную тишину лесной сторожки, раненый на мгновенье поднял голову и, обведя присутствующих долгим бессознательным взглядом, снова опустил голову на подушку. Едва заметно пошевелил почерневшими, засохшими губами:

– Пить…

Пилипчик принес кринку молока. Приподняв раненого, напоили его. Он пил с жадностью. Дробно стучали его зубы о стакан. Остановившись на минуту, он тяжело, натужно дышал. Наконец, человек в изнеможении откинулся назад. Его осторожно уложили, накрыли тулупом. Раненый успокоился и заснул.

Уже солнечные лучи заглянули в окно, а Надя все еще рассказывала шопотом о пережитом и увиденном за последние несколько дней, о минских пожарах, о страшной дороге, о жуткой переправе.

Остап тяжело вздохнул и, глянув на спавшего мальчика, промолвил:

– Снова сиротами засеется земля…

Помолчали. Только слышно было тяжелое дыхание раненого. В окно ласково заглядывало утреннее солнце. Щебетали под кровлей ласточки, за стеной гудели пчелы. Оконные стекла вдруг жалобно зазвенели, и гулкие удары далеких взрывов прокатились один за другим, слегка потрясши стены хаты.

– Видно, депо взрывают. С часу на час ждали, пока все вывезут. Да удалось ли вывезти? – глухо проговорил Остап.

И сразу ожил немного. Решительно поднялся со скамьи, расправил плечи, словно отряхивая тяжелую ношу минувшей ночи, сказал, ни к кому не обращаясь:

– Жить, однако, как-то нужно! И будем жить, чорт бы их побрал! Пилипчик! Неси из погреба что там есть у нас. Людям давно пора завтракать. А ты, дочка, не печалься, брось думать про депо. Будем живы, будет и депо!

– Оставьте, отец, про ваше депо, – и Надя покраснела. Она как раз думала о депо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю