355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михась Лыньков » Незабываемые дни » Текст книги (страница 42)
Незабываемые дни
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:47

Текст книги "Незабываемые дни"


Автор книги: Михась Лыньков


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 61 страниц)

2

Когда Герф докладывал Кубе о последних событиях, гаулейтер сидел, грузно развалившись в кресле, и смотрел в одну точку. Он не перебивал докладчика ни репликами, ни вопросами, о чем-то задумался и нервно мял в пальцах сигарету. Герф давно окончил свой доклад и стоял, чуть наклонившись к столу… Пальцы его рук слегка дрожали. Начальник полиции волновался.

– Не угодно ли вам, господин гаулейтер, самим посмотреть арестованных?

Кубе пожал плечами.

– А для чего мне смотреть на них? Вы что, сами не насмотрелись?

– Простите, господин гаулейтер. Я сказал об этом, имея в виду, что вы сами допрашиваете видных преступников.

– Если я допрошу их, электростанция начнет работать?

– Простите, господин гаулейтер, это уже от меня не зависит.

– Что ж от вас, в конце концов, зависит, господин генерал? Ваша полиция? Она не стоит выеденного яйца, ваша полиция! Она успешно борется с торговками на рынке, она победоносно воюет со стариками в гетто! Она умеет отравлять больных в больницах… Она дерьмо, уважаемый господин генерал!..

– Но простите, жандармерия…

– Что жандармерия? Тут миллион головорезов, а жандармов у нас всего несколько тысяч. Передайте начальникам полицейских войск, что я добьюсь распоряжения об отправке на фронт всех лодырей. Я заменю их инвалидами, бывшими фронтовиками. Те хоть знают, за что они хлеб едят. Я недоволен вами, господин генерал. В самый напряженный момент, когда дорог каждый танк, каждый лишний солдат, вы подносите новые подарки. Шутка, что ли, – взорвали электростанцию, остановили завод. И он мне, извините за выражение, предлагает нечто вроде выставки бандитов. Любуйтесь ими сами теперь, если у вас раньше не было времени заинтересоваться их особами. Повесить обоих на воротах электростанции!

– Есть повесить, господин гаулейтер!

– Что там у вас еще?

– Простите, но не совсем приятные вещи. Западная железная дорога стоит уже несколько часов.

– Та-а-ак… веселый сюрприз, неправда ли? Почему вы остановили движение?

– Диверсия, господин гаулейтер. Два паровоза были пущены злоумышленниками навстречу воинскому эшелону. Крушение. Сотни жертв.

– Что значит – сотни? Точность и точность прежде всего!

– Триста двадцать пять убитых, среди них генерал. Четыреста три человека раненых.

– Виновники?

– Скрылись, господин гаулейтер… Оставили только записку в депо.

– Вы скоро, господин генерал, завяжете с ними любовную переписку. Ну, показывайте, что они там написали. Любопытно, любопытно!.. «До скорой встречи. Дядя Костя».

Тут гаулейтер внезапно поперхнулся и сразу же изменил свой иронически-пренебрежительный тон:

– Послушайте, вы, по-человечески прошу вас: прекратите, в конце концов, этот спектакль, он уже чересчур затянулся. Дядя Костя, дядя Костя… Это же не бесплотный дух, не сказочное видение. Под этим именем живет и нахально действует обыкновенный человек из обыкновенной плоти и крови, которая, насколько вам известно, не любит пули… Мне бы очень хотелось узнать, как пахнет его кровь! Не жалеть средств, поставить на ноги всю агентуру! Обещать высокую награду тому кто поймает или поможет поймать этого, этого… дядю… Дядю говорю я вам…

И господин гаулейтер так стукнул кулаком по столу что перепуганный адъютант высунул на мгновение нос из соседней приемной.

– Действовать беспощадно. Я прикажу гестапо и СД перетрясти каждый дом на подвластной мне территории, из-под земли достать этого Костю. И если вы, господин генерал, не обеспечите этого задания, вы имеете все шансы попасть в племянники к этому… гм… дяде… Можете итти, ваши мелкие дела меня не интересуют!

Господин гаулейтер впервые вел такой серьезный разговор с Герфом, который числился его старым приятелем. Дружба – дружбой, а с телеграммами фюрера не шутят. Фюрер приказал принять самые суровые меры и не щадить даже высокопоставленных чиновников в тех случаях, когда они не справляются с ответственными заданиями империи.

Однако трудно справляться с этими заданиями. В памяти Кубе пронеслись сотни расстрелов, сотни разных приказов, тысячи плакатов, листовок, газет, со страниц которых оповещали или обещали все те же расстрелы и виселицы. А покоя как не было, так нет и сейчас.

Кубе телеграфно просил самого фюрера выделить кадровые дивизии, чтобы прочесать весь край и раз навсегда ликвидировать опасность, нависшую над коммуникациями и не дающую никакой возможности спокойно заниматься тыловыми делами: хлебопоставками, реквизициями, поисками нужного сырья, вербовкой рабочих рук.

От фюрера пришла возмущенная телеграмма.

Однако уже на следующий день было получено извещение, что по распоряжению главной квартиры в Белоруссию направляются дополнительные полицейские части и среди них целая эсэсовская дивизия. Но и этих сил не хватало. С этими силами можно было обеспечить сравнительный порядок в Минске да в двух-трех других крупнейших городах. А вокруг все пылало, бурлило, не поддавалось никакому успокоению.

Кубе ложился спать с отяжелевшей головой. Не шли в голову и ежедневные литературные упражнения. Пьеса не подвигалась ни на шаг. Все не находилось эффектных ситуаций, а слова были похожи на серые, стертые булыжники, которыми вымощена одна из улиц гетто. Кубе не лишен был суеверия. Утром, уезжая в гетто, он забыл взять свой пистолет. Он хотел уже вернуться домой, но услужливый адъютант вскоре доставил револьвер. Кубе поехал. Эта поездка испортила ему настроение на весь день. В одном из отгороженных углов гетто, куда загнан был целый эшелон гамбургских евреев, к нему бросился старик. Он бежал взволнованный, возбужденно размахивал порыжелым котелком. За стариком нерешительно двигалась толпа людей – молодые, дети, пожилые.

– О господин Кубе, я так рад увидеть вас!

Что-то знакомое послышалось гаулейтеру в этом старческом голосе. Солдаты из конвоя замахнулись прикладами на старика, гаулейтер приказал, однако, пропустить его.

И вот стоит перед ним старый человек, растерянно мнет в рукой котелок, что-то порывается сказать, но, запыхавшись ответа, еле произносит:

– Там… шестнадцатый год… лечил под Молодечно…

Кубе глядит на человека, на его седеющую бороду, на выцветшие глаза, выражение которых ежеминутно меняется. То они теплятся надеждой, то наполняются смертельной тоской. И Кубе вспоминает этого человека. Это был веселый полковой врач Шварц, – над ним порой подтрунивали, но его любили и уважали как очень полезного и чуткого человека. Он, доктор Шварц, действительно лечил его, раненого Кубе, в том далеком шестнадцатом году. Хотя рана и не была серьезной, но долго не заживала, и только благодаря заботам, а может быть, и веселому нраву этого врача он стал на ноги. У доктора Шварца были дочери, и за младшей из них некогда, еще до первой войны, ухаживал молодой Кубе. Вспомнил это и густо покраснел: как мало нужно человеку, чтобы навсегда испортить себе будущую карьеру. Если бы его, Кубе, неожиданно не перевели в другой полк, в другой округ, то вполне возможно, что этот седой человек долгие годы был бы его ближайшим родственником. Только стечение обстоятельств спасло Кубе от этого несчастья… Как условны, однако, людские понятия: счастье, несчастье…

И, стараясь придать своему голосу как можно больше спокойствия, равнодушия, он холодно спросил старого врача:

– Что вы хотите мне сказать, доктор Шварц?

– Я хочу сказать, что я счастлив, раз вы узнали меня. И еще я хочу сказать… я хочу вам сказать, просить вас…

Тут старик бросился на колени на серые камни мостовой:

– Во имя безвозвратного прошлого прошу вас об одном: спасите от смерти моих детей и внуков!

– А кто угрожает вашим детям и внукам!

– Боже мой, и это спрашиваете вы! Я старый человек, я знаю все… Нас привезли сюда на смерть… об этом кричат вот эти пыльные камни, они обжигают, они политы человеческой кровью! Я старый человек, я прожил свою жизнь… Их спасите от смерти, они в ваших руках, мои дети, мои внуки… они ни в чем, ни в чем не виноваты перед Германией… Боже мой, за что послал ты кровавые муки на нас!

Кубе нахмурился. Вся эта сцена была так неуместна, и он уже досадовал на себя, что разрешил конвоирам пропустить этого человека. Он коротко сказал:

– Встаньте на ноги, доктор Шварц, и не делайте тут беспорядка. То, что вы говорите, ложь. Германия не любит лжи, Германия уважает закон и порядок. Муки? Что ж… Я обещаю вам, что все это скоро кончится. Идите, доктор Шварц, к своим детям и внукам и успокойте их!

Подавленный, опустошенный, человек поднялся с колен и все благодарил, благодарил, прижимая к груди порыжелый котелок.

– О, я верю господину Кубе! Разве можно убивать людей только за то, что они другой веры? Я сам говорил это, сам говорил им! Но с людьми ничего не поделаешь… Они не хотят верить, не хотят! Как ужасно, когда человек не верит человеку!

Старик отдалялся от насупившегося Кубе. И казалось, что движется не человек, а тень его, прижатая к земле тяжестью унижения и мук.

На лице Кубе заиграли синие пятна, признаки гнева. Комендант гетто подскочил, как ошпаренный.

– К дьяволу! Всех, всех! Чорт знает что, подсовывать мне всяких умалишенных! Уничтожить! Сразу! В первую очередь!

Услужливый адъютант, понимавший начальника с полуслова, бросился с пистолетом в руке вслед за стариком. Он любил при случае проявить быструю распорядительность, приятную для начальства сообразительность и столь необходимую для офицера жестокость.

Старый врач удивленно взглянул на него, остановился.

– Тебе, доктор, выпала честь быть первым!

Адъютант выстрелил в старика не целясь и бросился к его детям и внукам. Это было сигналом. Треск автоматных очередей прокатился по всему гетто. Спешили сюда вызванные по телефону дополнительные полицейские части. Начиналась очередная расправа над обитателями гетто, воскрешавшая давно минувшие времена, когда люди-люди-звериохотились за человеком.

Тупорылые грузовики весь день возили трупы и сбрасывали их в огромные ямы у кирпичного завода. По улицам, вслед за грузовиками, тянулась кровавая тропа, и случайные прохожие в ужасе сворачивали в первые проулки, чтобы не ступить в живую человеческую кровь.

В течение нескольких часов убили более тридцати тысяч человек. Вечером состоялось короткое совещание у гаулейтера. Были руководители гестапо, СД, начальник полиции.

– Почему только тридцать тысяч? – сухо спросил Кубе.

– Не хватило патронов, господин гаулейтер.

– Что значит, не хватило патронов? Разве вам не известна инструкция: при экзекуции расходовать не больше чем по патрону на человека?

– При массовой экзекуции это невозможно, господин гаулейтер. Приходится стрелять из автоматов в толпу, в отдельные кучки людей. Всегда бывает большой перерасход патронов. Очень трудно с транспортом…

– Кто вас заставляет возить трупы? Выполняйте последнюю инструкцию господина Гиммлера: каждый осужденный должен сам доставить себя к могиле. Чтобы избежать впредь этих излишних трат, направляйте осужденных пешими колоннами к месту экзекуции. Да что я вам говорю, на это есть точные указания господина рейхсминистра.

Окончились одно и другое совещания, а удовлетворение прожитым днем не появлялось… Кубе, как всегда, лег спать в двенадцать часов ночи, но сон не приходил. Тревожили вести под Москвы, утешительного в них было мало. Невольно вставали перед глазами ссутулившаяся фигура старого врача, проблески надежды и радости в его глазах, когда он увидел его, Кубе. Мелькнула предательская мысль: почему, действительно, его надо было убить? В конце концов, что он сделал плохого лично ему, Кубе? Однако прочь все эти неуместные мысли, недостойные не только его, надежного соратника фюрера, но недопустимые и позорные для самого последнего немецкого солдата. Что значат в сравнении с будущим Германии какие-то бывшие знакомства, разные там сентиментальные истории или ни для кого не заметные недоразумения со своей совестью, со своим прошлым. Все это такие мелочи, такая пылинка в сравнении с большими государственными делами, с великой миссией германской империи, что эту пылинку легко смахнуть со своей совести.

Он вспомнил, что уж не одну такую пылинку сдунул. В молодости, когда глаза как-то по-другому глядят на свет, когда в сердце стучатся чистые, как небо, желания, у него было несколько верных приятелей. С ними жил он душа в душу, даже мечтали вместе о лучшем будущем человека. Потом дороги их разошлись, некоторые стали коммунистами, другие присоединились к социал-демократам, третьих засосала серая трясина обыденщины и их голоса перестали звучать, поглощенные мелкими повседневными заботами. Он сам, Кубе, примкнул к человеку с короткими подстриженными усиками, с узкой прядью волос на лбу. За спиной этого человека стояли промышленные магнаты, финансовые тузы, осколки бывшей кайзеровской армии. Они как огня боялись своего народа, страшились дыхания революции с востока. Они ждали реванша.

Человек с прядью на лбу был их находкой. Он поклялся уничтожить коммунизм. Он брался зажать в железный кулак рабочий класс Германии, вытравить в стране всякую мысль о свободе, о революции. У этого человека всегда горели глаза лихорадочным блеском не то чахоточного, не то помешанного, не то сомнамбулы. Язык у него был горячий и острый. Он мог говорить до полного забытья, до истерики. Он говорил о германце, о Германии, о ее испытаниях после Версаля. Он бил себя кулаком в грудь и громко заявлял, что выведет Германию на широкую дорогу, что не только обеспечит ей первое место среди великих держав мира, но подчинит весь мир интересам Германии. Его слушали, ему аплодировали как угорелые и упражнялись – с дубинками и ножами – на тех, кто не разделял их мыслей, на тех, в чьих жилах не текла германская кровь… А он истошно кричал и бешено собирал силы. Росли, как грибы, штурмовые отряды. Трещали витрины неарийских магазинов. Горели на улицах и площадях книжные киоски.

У него, у этого громилы с прядью на лбу, нашлись искренние друзья и в Америке, и в Англии. Эти господа тревожно поглядывали на восток и мечтали о том времени, когда с помощью восстановленных сил Германии им удастся погасить свет с востока, а самый восток превратить в колониальный материк, в край золотого руна для их длинных и жадных рук. Правда, выражались они деликатно. Возвышенными словами о вечных принципах частной инициативы, свободного предпринимательства и торговли они покрывали свою неистребимую алчность. Во сне и на яву им грезились заповедные земли Востока.

Человек с прядью на лбу пришел к власти. Его сообщники и собутыльники по мюнхенским пивнушкам переселились во дворцы, уселись в высокие кресла имперской канцелярии. Человек с прядью не пренебрегал никакими средствами для достижения своих целей. Приход к власти окончательно вскружил голову маньяку, и он начал помышлять и действовать в мировом масштабе. Он был безжалостен ко всем, даже к ближайшим своим соратникам, если их мысли расходились с его мыслями. Его преданные сообщники следовали его примеру. Пуля, топор, виселица справляли свой кровавый, пир, на немецкой земле. Кубе помнит, как довелось ему встретиться с некоторыми бывшими приятелями, спутниками далекой юности.

Под его присмотром на задворках тюрьмы отсекали головы тем, кто позволил себе думать и поступать иначе, чем это рекомендовалось в книге «Моя борьба», книге, ставшей библией для правоверных гитлеровцев. Однажды к плахе привели человека, в котором Кубе узнал бывшего своего приятеля юных лет, с которым он когда-то давно сидел на школьной скамье, распевая вместе с ним студенческие песни, восторгался северными сагами. И на какое-то мгновение повеяло на него ароматом далекой юности. Он спросил, совсем по-человечески спросил у осужденного на смерть:

– Может, хочешь, Ганс, передать последнее слово твоей матери? Говори, я прикажу ей передать.

Связанный человек посмотрел на него, и этот взгляд острым ножом полоснул по сердцу. Взглянул, спокойно ответил:

– Ты лучше передай своей матери, что она родила не человека, а шелудивого пса…

Кубе нервно схватился за пуговицы, еле не сорвал их. Ему стало нестерпимо душно.

– Отставить! – крикнул он палачам-эсэсовцам. – Привязать его лицом вверх, чтобы он не только видел лезвие топора, а чтобы на этом лезвии увидел свои собственные глаза!

Осужденный ничего не ответил. И потому, что он не ответил и будто не обратил внимания, не удостоил его ни одним словом, сердце Кубе вскипело лютой злобой, он выхватил топор из рук палача и взмахнул им с такой силой, что лезвие потом еле вытащили из широкой дубовой плахи.

Фюрер узнал об этом поступке Кубе и при очередной встрече похвалил его, шутил, был необычайно веселым.

– А ты с выдумкой, старик, с юмором! – лихорадочно сверлила его глазами голова с черной прядью на лбу, а рука ласково похлопала по плечу. – Хвалю, хвалю!

И, уже помрачнев, истерически:

– Приказать, чтобы смертную казнь наших противников устраивать только так!

Махнул рукой, успокоился:

– Это, знаете, не лишний моральный фактор! Это устрашит кое-кого… Передайте Гиммлеру, чтобы он учел этот моральный фактор. Да, фактор…

И бывший, ефрейтор снова махнул рукой. И не разобрать было, махал ли он ею или сама она дергалась вслед за какими-то неспокойными мыслями, которые двигались зигзагами, вспыхивали, как молнии, порождая другие, такие же неспокойные, такие же болезненные. От них тряслась, как в лихорадке, вся Германия, бациллы тревоги, неуверенности носились по Европе, вносили смуту в жизнь народов.

После случая у дубовой плахи Кубе целый год жил в страшной тревоге. Он вспоминал всех бывших далеких друзей, вспоминал их мысли, их слова, расспрашивал, расследовал. И успокоился только тогда, когда последний из них очутился в лагере смерти. Большинство из них не были виновны перед третьей империей. Но они могли повредить Кубе, они могли при случае разоблачить его собственные грехи молодости, скомпрометировать его, испортить его блестящую карьеру. Лучше сдунуть со своей совести эти пылинки, пусть она будет чистой, спокойной, совесть…

Много этих пылинок. Словно кровавый туман встает перед глазами и заслоняет весь свет. Одно за другим всплывают в памяти воспоминания. Они не разгоняют, а сгущают туман. Тогда, стиснув зубы, он громко произнес:

– Напрасно все это… Совесть – призрак. Дунь на нее, и ничего не останется. Она – порождение слабой человеческой натуры. Она – удел осужденных судьбой на прозябание. Сила – закон. Она заменяет и совесть, и любовь, и право. Ты силен, значит, стреляй, бей, вешай, жги, ибо они, более слабые, – основа твоего благополучия.

…Он уснул, но сон его был тревожен, он часто просыпался. Одолевали нелепые сны, наваливались тяжелыми кошмарами. Шумел морской прибой, вздымались, накатывались большие волны. Он захлебывался, все никак не мог пробиться к берегу. А волны налетали, захлестывали пеной, выматывали последние силы. Огромная волна подхватила его и стремглав понесла в море. Беспомощный, обессиленный, он захлебывается и, напрягая последние силы, вопит о спасении. Кричит и тут же просыпается.

Над ним наклонилась встревоженная Анита:

– Бог мой, ты кричишь во сне. Ты весь вспотел!

– Воды! – приказывает он.

– Я сейчас позову горничную, она подаст.

– Не надо. Она отравит меня!

– Что ты говоришь, подумай! Могут дети услышать, охрана…

– К дьяволу! Подай сама да шевелись, когда тебе говорят.

– Боже мой, боже мой, ты выглядишь, как больной. Я сейчас, я сейчас…

– Ты меньше разговаривай, а скорее подавай!

Что-то шевельнулось под кроватью, глухо зашлепало по полу.

– Это наш дог, не бойся… Он караулит наш сон…

– Дог? Это хорошо… Ну, ложись спать да не охай мне над головой…

Глухая тишина воцаряется в квартире. Только изредка зарычит спросонья дог. Видно, и псу снятся какие-то тревожные сны.

3

Бывший пункт по заготовке сена находился недалеко от улицы, на которой жил Заслонов. В каких-нибудь десяти метрах от дороги всегда стояли огромные стога заготовленного сена. Контора пункта была рядом с квартирой инженера. Немцы восстановили заготовительный пункт. Рядом с ним, на улице, постоянно толпился народ, приезжали и отъезжали подводы из разных деревень, приходили люди за получением квитанций на сданное сено. Обычно посетители заходили погреться и на кухню квартирной хозяйки Заслонова. Оставляли коней на ее дворе.

Еще с вечера Заслонова предупредили, что в воскресенье утром «привезут сено». Действительно на улице в воскресный день выстроился длинный обоз. Подъезжали и останавливались все новые и новые подводы. Из кухни доносились голоса крестьян-возчиков, которые зашли погреться, выпить воды. В коридорчике, отделявшем квартиру инженера от кухни, громко топали намерзшие валенки, поскрипывали сапоги. Люди заходили, выходили, обменивались скупыми словами о зиме, о морозе, о плохих мостах, которые дают себя знать.

Заслонов услышал чей-то стук в дверь своей комнаты. Когда он открыл, у порога стояло двое крестьян, один пожилой, другой помоложе. Оба одеты были в овчинные тулупы. В руках держали кнуты. У молодого через плечо свисала обыкновенная деревенская торба. Мохнатые бараньи шапки и высокие воротники скрадывали черты лиц. И хотя Заслонов был предупрежден Чичиным о приходе этих людей, он узнал их не сразу. Старший, сбивая кнутовищем снег с валенок, неторопливо проговорил:

– Вы уж извините за беспокойство… Не скажете ли вы нам, который теперь час?

Заслонов сразу узнал этот голос:

– Который час? Это мы сейчас скажем… Заходите, заходите же!

И когда за вошедшими закрылась дверь, радостно взволнованный инженер очутился в мощных объятиях Мирона Ивановича. Трижды расцеловались. Не выпуская его из объятий и ласково похлопывая по спине широкой ладонью, Мирон шутливо проговорил:

– Что ж это я? Так и покалечить можно человека моими усищами!

И уже, отдирая намерзшие на усах и бороде ледяные сосульки, он забрасывал Заслонова вопросами:

– Ну, как живем, инженер? Как работаем? Все на немецкие совещания ездим? Ну что ж, брат, ничего не попишешь, служба! Однако служба службой, а к этому Гансу в гости, смотри, особенно не напрашивайся…

– Как видите, Мирон Иванович, в гостях я не засиделся и, как мне кажется, почтенному Коху малость влетело за его слишком пылкие чувства к моей особе.

– Холера бы их взяла, всех этих гансов! Осточертели они мне, до того, брат, осточертели, что и сказать трудно. Однако хорошо, что мы встретились. Через связных не поговоришь по душам, да и не передашь через других того, что хочется порой сказать с глазу на глаз! Однако что ж это я… Познакомься вот с товарищем. Начальник разведочной группы штаба западного фронта…

– Капитан Погибка! – руку инженера крепко пожал молодой человек с живым лицом, которое совсем не гармонировало с довольно-таки мрачной фамилией. И щеки, и вздернутый нос были усеяны таким множеством веснушек, что когда на лицо его попадали солнечные лучи, оно вспыхивало, словно костер. Это впечатление еще усиливала золотистая копна волос, которая выбивалась из-под облезлой бараньей шапки.

– Погибка? – машинально переспросил инженер.

– Да ты не удивляйся его фамилии… – сказал смеясь Мирон Иванович. – Фамилия что надо: погибал человек и не погиб, – тут, брат, длинная история, некогда сейчас рассказывать. Одним словом, от фамилии этой фашисты гибнут, а не кто-нибудь другой. А нам это и нужно.

– Я не о том, батька Мирон. С капитаном Погибка мы давно знакомы. Еще когда я собирался сюда со своей группой, капитан нас кое-чему обучал в штабе фронта, он и в дорогу нас напутствовал.

– Ну, коли так, значит, все в порядке… А теперь давайте ближе к делу, наговоримся в другой раз, в лучшее время. Скоро обоз соберется в обратный путь, а у нас, как известно, отдельного выезда нет. Чем ближе к людям, тем лучше. Вот можем тебя обрадовать, что мы теперь говорим непосредственно с Москвой. У капитана есть подходящая рация. Выкладывай, инженер, как твои дела, что видел, что слышал в Минске?

Сведения, собранные инженером в Минске, о результатах диверсионной работы на всех железных дорогах за месяц, особенно сводки, добытые непосредственно из диспетчерского управления, очень заинтересовали Мирона Ивановича. Договорились безотлагательно передать их в штаб фронта и Центральный Комитет партии.

Заслонов обещал доставлять такие сведения регулярно.

Он рассказал также обо всем, что делали его товарищи в депо, на станции, на дороге, на соседних дорогах, и чем больше он рассказывал, тем больше, казалось, разгорались черные уголья его глаз и словно вылетали из них жгучие искры. Слегка вздрагивали пальцы. Вся его подтянутая, худощавая фигура словно готова была вот-вот вспыхнуть, разгореться ярким пламенем.

– Скажу вам – хочется мне большего размаха в работе… Хочется так ударить, так ударить, чтобы земля горела под ногами у этих фашистских псов, чтобы копоть пошла от этой проклятой погани… Ходишь по своей земле, точно связанный. Приходится улыбаться тем, с которыми лучше всего разговаривать пистолетом. Приходится молчать, когда надо хватать за горло, бить, душить…

– Ну ясно! Мы, брат, понимаем!

– Но мне от этого не легче. Вот с вами хорошо. На душе легко становится, когда поговоришь со своими людьми. А мне месяцами не с кем словом обменяться.

– Однако придется тебе еще потерпеть. Нам сейчас крайне необходима твоя работа на транспорте.

– Я всегда готов, Мирон Иванович, выполнять любые ваши поручения. И не принимайте моих слов за жалобу или недовольство. Просто захотелось отвести душу со своими людьми. Это такое редкое удовольствие в моей жизни.

– Верно, Костя… Мы знаем, что ты не покинешь поста, на который привела тебя твоя собственная совесть. Не покинешь, пока не доведешь до конца порученного тебе партией дела. А теперь о главном, Костя. Мы ставим перед тобой такую задачу: помочь нашей авиации вывести узел из строя. Так вывести, чтобы на несколько недель полностью сорвать все перевозки немцев на нашей железной дороге. Шоссе мы берем на свое попечение.

Свидание подходило к концу. Договорились об очередных делах, о совместных действиях по борьбе с хапунами. Недавно гитлеровцы опубликовали закон о трудовой повинности всего трудоспособного населения и объявление о добровольной мобилизации на работу в Германию. В деревни потянулись отряды полицаев и немцев проводить облавы на «добровольцев». Отряды эти народ окрестил хапунами.

Смеркалось, когда немец-приемщик выписал последнюю квитанцию в конторе и обоз двинулся в обратный путь. Уже стемнело, когда он выбрался на шоссе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю