355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михась Лыньков » Незабываемые дни » Текст книги (страница 48)
Незабываемые дни
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:47

Текст книги "Незабываемые дни"


Автор книги: Михась Лыньков


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 48 (всего у книги 61 страниц)

17

Заслонов и Хорошев пришли на работу под вечер. На станции и около депо суетились немцы. Мобилизованные из ближайших деревень крестьяне расчищали пути, заваленные железным ломом. Несколько немецких бригад, прибывшие со специальными аварийными поездами из Минска, спешно ремонтировали основные пути.

Еще по дороге в депо Хорошев спросил инженера:

– Что мне делать, господин начальник?

Это были первые слова, сказанные им по дороге из гестапо. Хорошев хоть и догадывался о настоящей роли инженера, но не приставал с особыми расспросами к людям, которые, по его мнению, были очень близки к Заслонову и в то же время считались самыми лучшими друзьями его, Хорошева.

Заслонов посмотрел на машиниста, которого он хорошо знал еще по довоенной работе как одного из лучших стахановцев, знал от людей из своей группы и о его активном участии во всех последних операциях. Взглянул, усмехнулся:

– А вы, господин подчиненный, делайте то, что вам прикажут. – И уже серьезно: – Пока что иди, товарищ Хорошев, на расчистку депо. А там посмотрим.

– Однако надо вам осторожнее быть, Константин Сергеевич, так недолго и до греха… – прошептал старый машинист.

– Отставить разговоры! – полушутя, полусерьезно сказал инженер и пошел в контору.

Там он застал Вейса и нескольких немецких железнодорожников. Комендант представил им инженера. Некоторые вопросительно взглянули на его забинтованную голову. Вейс торопливо объяснил:

– Нам всем тут досталось от этого проклятого налета, пострадал и господин инженер.

Железнодорожники из аварийных бригад посочувствовали инженеру и занялись своими делами.

– Вас, господин инженер, мы назначили временно исполняющим обязанности начальника всего депо. Есть специальный приказ из департамента.

– А господин Штрипке?

– О Штрипке! Несчастный Штрипке! Он заболел, не вынес вашего климата.

– Так он выздоровеет!

– Когда вы видели, чтобы помешанные выздоравливали… – и, спохватившись, что сболтнул, кажется, лишнее, перешел на официальный тон:

– Лично прошу вас: возьмитесь за дело со всей свойственной вам энергией. Через каких-нибудь два дня мы должны пропускать поезда. Весьма и весьма желательно сделать это как можно скорее, так как, знаете… да что говорить… Это так важно в нынешних обстоятельствах!

– Постараюсь, господин комендант, поскольку это в моих силах.

– Чудесно! Сил у вас хватит, это нам известно.

Позвонил телефон. Заслонов взял трубку. Кох приказал для начала выяснить обстоятельства исчезновения двух полицейских из депо, которых, по его мнению, убили рабочие.

– Слушаю вас, господин Кох.

– Какой вы, однако, недогадливый! Разве можно при свидетелях называть мою фамилию, это же может вас сразу выдать.

– Прошу прощения. Это с непривычки.

Вейс, услышав фамилию Коха, сразу поморщился. Но потом подумал: делу это не вредит, да и человек, связанный с известным учреждением, становится более надежным.

Когда разошлись немцы, в контору вошел Чичин. Он постарел за эта дни, ссутулился. Утомленно смотрел глубоко запавшими глазами, и весь его облик как-то изменился, стал более холодным, суровым. Эту суровость подчеркивали поседевшие виски, новые морщины под глазами.

Он медленно подошел к Заслонову, обнял его:

– Вот и хорошо, что ты снова с нами, Константин Сергеевич. У нас словно гора с плеч свалилась. Хватило нам тревог! Мирон Иванович всех своих людей на ноги поставил, чтобы в случае чего – на выручку тебе. А у нас тут радость, такая радость, что люди готовы весь мир перевернуть.

– Зачем весь мир? – тихо спросил Заслонов, пожимая шершавую ладонь Чичина.

– А чтобы фашистов всех сбросить в преисподнюю. Наши бьют их под Москвой, гонят подальше.

– Постой, постой, что ты плетешь, человече?

– Солнечногорск освобожден, Истра взята, Рогачев, еще десяток разных городов.

– Откуда ты это взял?

– Не я взял, родной мой, Красная Армия берет. На вот, читай – последняя сводка Информбюро.

Заслонов выхватил из рук Чичина страницу из ученической тетради, подбежал к окну, жадно впился глазами в серые строчки карандашной записи. И чем дальше он читал, тем быстрее билось сердце. Даже вздрагивали пальцы рук. И, держа высоко над головой страничку из ученической тетради, так что под лампой синели, прыгали косые линейки, Заслонов взволнованно заговорил:

– Да ты знаешь, что это значит? Чувствуешь, что это начало того… о чем мы мечтали, ждали день и ночь. Да тут же… – и он ударил кулаком по столу так, что опрокинулась бронзовая чернильница и с хрустом посыпались на пол сосульки с подоконников.

– Не дождаться гадам, чтобы мы склонились перед ними! Сметем, придушим, сомнем! Есть у нас люди, есть у нас сила, есть у нас Сталин! Живем, брат! – И, обняв Чичина, так стиснул его в объятиях, что тот еле удержался на ногах и взмолился:

– Тише, тише, Константин Сергеевич, еще какой-нибудь чорт подслушает.

– Что тише? Мы им теперь такого шуму наделаем, что они оглохнут, гады, ослепнут!

И уже спокойно, почти шепотом:

– Надо скорее дать знать людям, чтобы и они радовались. С минуту стоял он в глубоком раздумье. Потом встрепенулся, подошел ближе к Чичину:

– Необходимо это быстро размножить.

– Уже сделано, Константин Сергеевич.

– Тогда хвалю. Хвалю, брат, хвалю! – и еще раз пожал Чичину обе руки. Всматриваясь в его глаза, помрачнел:

– Что-то у тебя с глазами неладно. Нездоровится тебе, что ли? Не вижу огня в глазах.

– Я здоров, Константин Сергеевич. Только душа вот болит, а ей не закажешь…

– Загадочно говоришь…

– Потери, Константин Сергеевич. Людей наших потеряли. Вот потому и тоскливо на душе.

– Погиб кто? – Лицо Заслонова заострилось, посуровело.

– Несколько человек. Старого сцепщика Чалыгу…

– Знаю, знаю, при мне застрелили полуживого в гестапо.

– Мишу Чмаруцьку повесили.

– Постой, постой! Его при мне там допрашивали… Торопятся, гады! Без суда, без следствия…

– Какой тут суд, Константин Сергеевич! Сына моего убили и мертвого повесили.

– Васю?

– Его…

Константин Сергеевич машинально провел ладонью по исхудавшей, колючей щеке, на минуту зажмурил глаза. Ему представилась ладная, энергичная фигура юноши, его жизнерадостный взгляд, сдержанная речь, спокойные жесты, которые он перенимал у отца. Заслонов знал, как ненавидел его юноша, аккуратно выполнявший любое поручение, не зная, что он выполняет задание ненавистного ему инженера. Этот инженер в глазах юноши был предателем, продавшимся фашистам, запятнавшим святое достоинство советского человека.

И вот уже нет его, Васи Чичина, милого, славного хлопца. Так и не узнал он, что мерзавцев на свете меньше, чем он думал…

Константин Сергеевич взял Чичина за руку.

– Прости, что я говорил невпопад о том, о чем не надо было говорить.

– Родной мой, я не обижаюсь на тебя.

– Понимаю. Я не стану тебя утешать, такому горю не поможешь. Его не переступишь, не выкинешь из сердца, мы же люди… Люди мы. И в этом наша великая сила. Столько несчастья и бед навалилось на нашу землю. И нас раздавили бы, утопили в собственной крови, если бы мы не держались друг за друга, если бы не были теми людьми, которых вскормила наша великая советская Родина, родина Ленина и Сталина. Кто может победить нашего человека? Эти слимаки в зеленых мундирах? Это стадо взбесившихся свиней? Кто нас победит?

Константин Сергеевич умолк. Его исхудавшее лицо горело ярким румянцем, горячими угольками светились глаза, руки сжались в кулаки. Он нервно шагал по запыленной, выстуженной комнате. И, казалось, от каждого слова теплели неуютные стены, промерзшие стекла окон, по которым скользили пугливые отблески фонарей. На путях загудел паровоз. Гудки, такие редкие за последние дни, вернули инженера к действительности. Он остановился у окна, поскреб пальцем морозный узор, подул на стекло.

– Ну и холод у нас!

– Разбито паровое отопление.

– Ну и чорт с ним, с отоплением. Не нам заботиться, чтобы фашистам было уютно и тепло.

– Ведь и нам тут работать придется, Константин Сергеевич. Надо подумать о печке.

– Работать, говоришь? Да, нам придется много работать. Но вот что я тебе скажу, товарищ Чичин. Этими днями мы с тобой закончим все это дело. Хватит! Больше невозможно.

Заслонов рассказал обо всех событиях в гестапо, о многочисленных подозрениях, о гнусном предложении Коха.

– Через несколько дней начнем с тобой новую жизнь. Надо подготовить народ. И надо нам с тобой устроить теплое прощание с фашистами. Так распрощаемся, чтобы они нас помнили до последнего издыхания. Разумеется, мы тут оставим несколько своих людей, чтобы фашисты не жаловались, будто мы их бросили без присмотра, на произвол судьбы. Некоторые семьи надо переправить в более надежное место. На прощанье постараемся устроить красивую иллюминацию. Подпустим им огоньку, а то они жалуются на наши морозы. А теперь иди, товарищ Чичин, займись там своими делами.

Когда Заслонов поздно вечером явился на свою квартиру, старая хозяйка была явно обрадована его приходом. Прежде она резко хлопала дверью, когда он уходил, и, что-то недовольно проворчав, торопливо шла в свою каморку, не очень заботясь о том, затоплена ли у квартиранта печь, найдет ли он что-нибудь поесть на кухне, прибрано ли в его комнате.

Теперь она долго стояла на пороге его комнаты, что-то собиралась сказать и не решалась. Потом начала возиться около печки, затопила.

– Такие холода! – Погрейтесь хоть у печки. А я сейчас вам ужинать соберу.

Глядела на его забинтованную голову, грустно вздыхала. Наконец, не выдержала, заговорила, озираясь на запертую дверь:

– Ах, Константин Сергеевич, Константин Сергеевич! Не указчица я вам и не советчица, но сердцем чую: зачем вам эта служба? Доведет ли она вас до добра? Вот она, немецкая благодарность за все ваши труды… Ах, Константин Сергеевич, что б я сказала вам…

– Что же вы хотите сказать, бабуся?

– Много чего мне хотелось бы сказать, да всего не скажешь. Чует мое сердце, что не по нутру вам вся эта служба, что не по доброй воле работаете вы на них… А приятно ли вашей матушке, что вы с этими гадами, извините, ну, с этими фашистами, якшаетесь? Она ж такая женщина, такая женщина! Вот через людей спрашивала у меня про вас. Это после того, как вас арестовали…

– А что я должен сделать по-вашему?

– Что делать? Вот кабы мне да ваши молодые годы, так я бы долго не думала, что делать в таком случае. Обошлась бы уж как-нибудь без немцев, не пропала бы…

Старуха хотела сказать нечто большее, но не решалась.

– Ладно, бабуся, поживем – увидим! Свет у нас широкий.

– Конечно, широкий, не фашистам-злодюгам застить его! На свой манер они нас не переделают. Ну отдыхайте да простите меня, старуху, может, я чего лишнего вам наговорила. Что думала, сказала.

Напоминание о матери болезненно откликнулось в сердце. Что она делает теперь, что она думает о нем?

И нарастало страстное желание увидеть ее, встретиться. Так встретиться, чтобы не было у нее ни тени сомнения, чтобы сказать ей: вот я, сын твой. Был и остался таким же, как ты знала меня все время, каким растила меня, готовила стать честным человеком, снарядила в широкий свет, наш свет.

18

Был поздний час ночи, когда отряд Мирона Ивановича тронулся в путь.

Вел отряд Блещик. Он был инициатором этого похода. Блещик и другие товарищи отговорили Мирона Ивановича от участия в этой операции – налете на полицейский гарнизон соседнего района. И хотя ему самому хотелось возглавлять отряд, все в один голос очень мягко, но настойчиво просили его остаться на базе. Мирон Иванович не любил сидеть без дела и, взяв группу бойцов, отправился в близлежащие деревни поговорить с людьми о славных победах наших войск под Москвой.

Местечко, где стоял немецкий гарнизон, находилось километрах в десяти от лесного массива. Хорошая гравийка соединяла его с городком. В ближайших к местечку деревнях размещались полицейские посты. Немцы чувствовали себя здесь сравнительно спокойно, так как в течение зимних месяцев партизаны поблизости не показывались, если не считать несколько небольших инцидентов на гравийке, где по ночам порой исчезали немецкие машины. Чтобы избежать опасности, гитлеровцы перестали ездить по ночам, а днем отправлялись в путь только крупными, вооруженными до зубов группами.

В местечке размещались также местная комендатура, волостная полиция и эсэсовский отряд. Здесь раньше был совхоз. Теперь его превратили в государственное имение, в котором, кроме нескольких бывших рабочих, находилась большая группа военнопленных.

Когда отряд вышел из лесу, Блещик разделил его на три группы, которые пошли в обход попутных деревень с тем, чтобы незаметно подойти к цели с нескольких сторон. Часа за два до рассвета все группы уже были на намеченных рубежах и по условному сигналу атаковали местечко. Гитлеровцы были застигнуты врасплох. Они не успели даже занять доты, подготовленные на всякий случай, и, выбегая из хат чуть ли не в одном белье, в панике бросались наутек. Только в помещении школы да в нескольких совхозных домах они попытались оказать сопротивление, но оно было быстро сломлено. Услышав, что в разных концах местечка идет стрельба, фашисты подумали, что они попали в окружение крупных партизанских сил, и решили действовать по принципу: спасайся, кто может.

Гарнизон был полностью разгромлен. Часть гитлеровцев и полицаев попала в плен, часть была уничтожена во время перестрелки. Партизанам достались большие трофеи. Но Блещика сегодня интересовали не трофеи, не захваченные склады, не стадо откормленного скота на совхозном дворе. Все внимание его было приковано к зданию школы, под которым находился небольшой кирпичный подвал, превращенный эсэсовцами в тюрьму. Даже во время боя Блещик принимал все меры, чтобы не разрушить это здание. Было строго-настрого запрещено при захвате школы пускать в ход гранаты.

Двери в подвал оказались открыты. Никто оттуда не отозвался на голоса бойцов. Когда принесли фонарь и осветили вход, Блещик невольно отвернулся от представшего перед ним зрелища. На земляном полу лежали трупы людей: стариков, женщин, детей.

Среди трупов не оказалось тех, кого искали. От пленных полицаев узнали, что еще вчера из города приезжал какой-то гестаповец и после его приезда дети Мирона Ивановича и его сестра были вывезены вечером из подвала, расстреляны на кладбище и там похоронены. Комендант подтвердил слова полицаев.

Бойцы слушали показания полицаев, и лица их каменели, сухими, колючими становились глаза. Приговор был короткий: кровь за кровь!

Уже серело на востоке. Разбуженное местечко гудело, как потревоженный улей. Блещик послал людей за жителями окрестных деревень. Разбирали зерно из складов. Раздавали коров. От местечка потянулись груженые подводы. Маслобойню, стоявшую немного в стороне от местечка, подожгли. Раздавали освобожденным из плена красноармейцам одежду, найденную в комендатуре и на складе совхоза.

И хотя операция прошла успешно, почти без всяких потерь, если не считать нескольких раненых, люди возвращались невеселыми. Багровые отблески зарева выхватывали из утреннего сумрака хмурые лица. Не было того обычного оживления, душевного подъема, веселой переклички, крепких шуток, которыми сопровождалось возвращение после удачно проведенной операции. Артем Исакович, впервые участвовавший в боевом выступлении отряда, был до того захвачен своими мыслями, что даже не заметил Блещика, который пытался заговорить с ним. Тот повторил свой вопрос громче:

– Ну что вы скажете, доктор, на все это?

Тогда Артем Исакович повернулся к нему и ответил злобно, резко:

– Что вы у меня спрашиваете? Вы сами знаете, что тут можно сказать… Бить, бить и еще раз бить! Только тогда они поймут цену человеческой крови, цену жизни.

Он резко отвернулся и принялся так усердно протирать свои запотевшие очки, что Блещик решил его больше не тревожить.

Когда отряд вернулся в лагерь, Мирона Ивановича еще не было, он все еще ездил по деревням.

19

Приятно рассказывать хорошие новости и наблюдать, как в глазах исстрадавшихся людей начинают разгораться едва заметные сначала огоньки надежды, нечаянной радости. Хмурые лица постепенно проясняются. Люди сбрасывают с плеч тяжелую ношу неприглядной обыденщины, гнетущих дум. То здесь, то там слышится живое человеческое слово. Кто-то задает вопрос. Доносится веселое восклицание. Робкий смешок врывается в настороженную тишину. И вот загомонили, расходились. Каждый хочет высказать свою мысль, сделать замечание, внести резонное предложение. И уже идет в хате веселый разговор, через край переливается буйная радость, одно за другим возникают дельные предложения.

– Так сколько их там полегло под Москвой? – еще и еще раз переспрашивают люди, чтобы услышать о самом главном – о результате победы.

Когда узнают о тысячах и тысячах убитых фашистов, веселое оживление наполняет хату.

– Так им и надо! Знали, куда шли. Еще не то им будет!

– Будет, братцы, будет! – Улучив минуту, когда приутихли люди, Мирон Иванович продолжает:

– А помните, как хвастали фашисты? С одного маху думали дойти до самого Урала.

– А как же! – восклицает пожилой крестьянин. – Ты уж прости меня, Мирон Иванович, что немного тебя перебью. Еще на той неделе, когда у нас стояли эсэсы, так ихний офицер все доказывал нам, что России уже нет, что все наше войско разбито и в Москве никого не осталось. Вот брехун!

– Вот видите, вы сами слышали эту похвальбу. А вышло не по-ихнему. По-нашему вышло, как сказал наш отец Сталин. Теперь они уже бросили кричать про Москву, – кто им поверит? Да и у вас выхвалялись эсэсовцы, а их прогнали, однако. Кто прогнал? Да наши люди, партизаны. Одним словом, выходит, что не так уж страшен чорт, как его малюют. Помните, как сказал про фашистов Сталин?

– Помним, Мирон Иванович! Мы еще и те листовки припрятали со сталинским словом. Там эти фашисты расписаны как следует; еще сказал Сталин, что будет им гроза, дождутся они ее. И вот дождались.

И доклад постепенно превращался в оживленную беседу. Люди задают вопросы, советуются, как лучше припрятать свое добро, скот, как уберечь молодежь от мобилизации.

В разговор вступает Силивон Лагуцька:

– Что значит уберечь? Не молодежь нам надо беречь, а они должны нас беречь. Может, который из молодых думает, что я за него буду воевать, а он будет на печи отлеживаться? Хотел бы я поглядеть на такого, дайте мне его сюда!

Сидевшие поближе парни покраснели. Послышался стыдливый голос:

– И чего вы, дядька Силивон, корите нас напрасно, мы идем в партизаны.

– Когда это вы идете?

– Ну вот вместе с вами и пойдем.

– И на том спасибо, как-никак, веселей мне будет, старику, с такими бывалыми вояками.

Хлопцы мнут шапки, виновато поглядывают друг на друга. Какая-то женщина смеется:

– А-а, нарвались! Задай им, дед, перцу, а то они думают, что мы, молодицы, вместо них воевать пойдем, а они будут бока отлеживать.

– Да бросьте уж, тетка, чего зря пристаете! – не выдерживает один из хлопцев.

– Что бросьте? У людей молодежь как молодежь, а у нас позабивались по углам, фашистского духу боятся.

– Кто боится? А чьи сожженные машины лежат в лесу? Кто их сжег? Кто мосты на большаке снес? Кто телефонные столбы спилил? Кто сани, что немцы наготовили, сжег? Само собой это, что ли, делается?

– Хвалитесь! Это партизаны сделали, а не вы… – не сдается тетка.

– Язык у вас, тетка, острый! Его бы на врага напустить, так он, что пулемет… три дивизии уложили бы, – задиристо наступает хлопец.

– И уложила бы! Не ждать же, пока вы смелости наберетесь. Уж вся хата смеется. Смеются старые и молодые. Смеются меткому слову, острой шутке. Хорошо, когда смеются люди!

Мирон Иванович прислушивается к людским голосам, и в его прокуренных усах блуждает теплая улыбка.

Когда шум немного улегся, он снова начинает говорить. Он напоминает людям, что борьба с фашистами – нелегкое дело, она отнимет еще немало времени, что нельзя щадить ни сил, ни жизни своей, чтобы скорее освободить Родину от вражеского нашествия.

И когда он говорил о жертвах войны, услышал, как притихли все. Не заметил, как в хату вошли новые люди. Только учуял тревогу, настороженный шепот, горячее дыхание людей, да несколько слов вырвалось из тишины и улетело. Не понять их: нет-нет… не может этого быть… А все глаза глядели на него, люди ждали, жадно ловили каждое его слово.

И когда сказал:

– Разве мы забудем наших людей, которые погибли за всех нас, за Родину? – сразу раскололась тишина, и какая-то женщина заголосила сперва вполголоса, потом заплакала, запричитала:

– А, браточек ты наш родненький, а не придут они к тебе никогда, а не увидишь ты их больше!

Губы девушек, молодиц, стоявших ближе, искривились в болезненную гримасу. Лица мужчин потемнели.

– Убили их гады, убили…

Мирон Иванович глядел на всех и не мог понять, почему голосят женщины, почему люди избегают смотреть ему в глаза. А в сердце вливалась, остужая его, немая тревога. Коротко спросил:

– Кого убили, женщины?

– Деток твоих фашисты загубили.

– Кто сказал? – спросил он одеревеневшими губами, и сразу словно оборвалось сердце, он еле удержался на ногах.

К столу подошла женщина. Она, должно быть, недавно вошла, потому что заиндевевший платок еще не успел оттаять и не поддавался пальцам, пытавшимся развязать узел.

– Это я сказала, Мирон Иванович. Твой отряд вернулся из местечка. Ну, фашистов там почти всех прикончили. Вот только семьи твоей не успели спасти, уж два дня, как всех твоих…

Она не договорила, заплакала. Плакали навзрыд женщины. До слуха Мирона Ивановича долетел плач женщин, но он никак не мог собраться с мыслями.

– Как же так? При чем тут дети? Дети при чем? – спрашивал он самого себя и помутневшим взглядом обводил присутствующих. Он очень не любил слез. Слезы – для слабых. О чем же они плачут? По ком голосят женщины? Эти вопросы доносились откуда-то издалека, словно не касались его. Ответ приходил быстро, мгновенно, безжалостный, как лезвие ножа, – даже замирало сердце, почуяв его прикосновение, острое, холодное…

О чем же они плачут?

О детях моих, о детях моих…

Протер ладонью глаза, словно отгоняя кошмарный сон. Опершись о стол, произнес сдержанно, глухо:

– Не надо, женщины, прошу вас, не надо… Говорю вам, тяжело мне видеть ваши слезы…

В хате все притихли. Торопливо проговорила женщина:

– Как нам не плакать, Мирон Иванович? Кто ж оплачет ихнюю долю? Кто над могилками поплачет?

– Не надо… Услышат плач наш фашисты, подумают, что мы боимся их, что запугали они нас, что нет у нас другой жизни, как под ихней пятой. Не надо плакать, люди! Не надо плакать, родные мои… А их… деток моих… и всех наших загубленных людей мы… оплачем по-своему… так оплачем, что застынет кровь в жилах палачей… что подлые их души будут день и ночь трепетать в ожидании неотвратимой смерти… Чем ответим мы палачам? Смертью ихней ответим. Их собственной кровью напоим людоедов, чтобы они были сыты навек. Ничего им не простим, ничего не забудем. А вы не плачьте, женщины… Не сироты мы. Не нам плакать. Пусть плачут те, кто породил этих двуногих зверей. Им лить кровавые слезы… А наше дело: бить и бить гадов, бить кровопийц!

Умолк Мирон Иванович, задумался. И словно немного легче стало, свалился с сердца тяжелый камень, когда высказал перед людьми свои думы, политые кровью сердца. Просветленным взором поглядел на людей. Кучками стояли женщины, о чем-то говорили. Слышны были отдельные слова:

– Давайте бросим, люди, тяжко ему…

Стояли мужчины с суровыми, замкнутыми лицами. Некоторые из старших сгрудились ближе. Один старик осторожно дотронулся до руки Мирона Ивановича, еле слышно промолвил:

– Ты всегда был с нами, Мирон Иванович. И мы шли с тобой рядом в те светлые годы. И в горе мы с тобой! И не мучай себя, не убивайся… Много теперь у людей горя. Мы вместе одолеем его и тебе поможем пережить твое горе. Мы все с тобой…

Глубокой ночью возвращались в лагерь. Поскрипывал снег под полозьями саней. Тихо перекликались конные разведчики, ехавшие впереди. Лошадьми ловко правил Силивон Сергеевич, пустив их рысью по занесенной сугробами дороге.

– Снега, Мирон Иванович, в нынешнем году большие. И говорят – везде. К хорошему урожаю такие снега.

– Снег что надо, ничего не скажешь! – сказал Мирон Иванович, оторвавшись от своих мыслей. – И что я тебе скажу, Силивон Сергеевич, они и урожаю будут благоприятствовать, и нам: застрянут фашисты в наших снегах.

– Они, дьяволы, и так уж дохнут. Я вот глядел днем, как шла ихняя колонна по шоссе, так на чучела похожи, завернутые в разное тряпье, ноги в соломенных валенках. Идут, посинели, дрожат, как псы шелудивые на морозе. Нет, не вынести им нашего климата.

– Климат – климатом, Силивон Сергеевич, но люди наши – вот что им всего страшнее.

– Ну, о людях наших я не говорю. Правильные люди, ничего против них не скажешь… Но-но, пошевеливайтесь, стоялые!

– А пусть они отдохнут! – Мирон Иванович ловко соскочил с облучка, чтобы немного размять ноги. Слез и Силивон Сергеевич, пошел с ним рядом.

В глубоком ночном небе высыпали мириады звезд и еле держались в морозной вышине, трепетно переливались мерцающими огоньками. А вокруг, в лесу, над лесом, стояла торжественная тишина. Знакомая лесная дорога, задумчивый лес, близость своих людей и гулкая морозная тишина – все это утихомиривало мятущуюся душу, вливало покой в наболевшее сердце, будило надежды, призывало жить, бороться.

А Силивон Сергеевич, чтобы не оставлять товарища наедине с его горькими думами, все говорил, рассказывал. О дружной зиме, о колхозном саде, – уберечь бы его от грабителей; о своем житье-бытье, – столько пережито, перевидано за семьдесят долгих лет. И только избегал упоминать о детях. Были и у него тяжелые утраты. Но это уж боль давнишняя, переболевшая. А человеку предстоит еще много пережить, перенести.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю