355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михась Лыньков » Незабываемые дни » Текст книги (страница 24)
Незабываемые дни
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:47

Текст книги "Незабываемые дни"


Автор книги: Михась Лыньков


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 61 страниц)

2

Поутру, когда Надя распрощалась и пошла домой, Костя сказал матери:

– Я пройдусь по делам.

– Куда ты, сынок, пойдешь? – спросила она по привычке и тут же упрекнула себя мысленно: «Пожалуй, и не надо было спрашивать об этом».

Но сын ответил просто:

– На станцию пойду. Депо проведаю.

И она сказала, как обычно:

– Что ж, иди, сынок, дела – всегда дела.

Но тотчас же спохватилась:

– Как же ты пойдешь туда – ведь там немцы? Они могут и забрать тебя, ведь это – враги…

Сын слегка смешался, но вскоре ответил:

– На старую свою работу пойду, в депо.

Мать глядела на него ничего не понимающими глазами, все не могла уразуметь смысл этих обыкновенных слов. Будто подменили ей сына, будто другим он стал за одну ночь. И, словно надеясь, что слова эти сказаны им в шутку, она еще раз спросила его, подавленная, растерянная:

– Депо у них, дорога у них! Это выходит – работать на фашистов, на наших лиходеев?

– Нет, мама… Не на них. Я буду работать, чтобы лучше стало мне, тебе, всем нам.

Она как-то вся осунулась, обмякла. Прижала руку к сердцу – оно билось часто-часто – и, беспомощно оглянувшись вокруг, присела на лавку. Побелевшими губами еле произнесла:

– Я стара уж… – хотела сказать «сынок» и запнулась. – Я стара уж, чтобы позволить кому бы то ни было подтрунивать надо мной…

И, собрав последние силы, спросила уже строго и настойчиво:

– Ты ответь мне, кто ты теперь такой? Зачем ты пришел сюда? Какая у тебя нужда в них, душегубах?

Он подошел к ней ближе:

– Я сын твой! Каким был, такой и есть, мать… – и обнял за плечи. Она мягко отвела его руки.

– Не надо, не трогай. Скажи мне прежде, с чем ты к нам пришел?

– Я понимаю тебя, мама, но до поры до времени – поверь мне – я ничего тебе не скажу: и зачем я пришел, и что я буду здесь делать. Об одном прошу: что бы ты ни услышала обо мне, знай, что сын твой остался таким же, каким ты его знала раньше. Об этом еще раз прошу тебя. Так и тебе будет легче, и мне… Ни о чем другом больше не спрашивай, так лучше… Ну, бывай!

Он взял руку матери, поцеловал, постоял еще несколько мгновений и решительно направился к двери. И когда он уже скрылся за дверью, – слышно было, как он шагал по двору, – она встрепенулась, встала, рванулась к дверям, но тут же опомнилась, дала волю слезам.

– Потеряла сына, потеряла…

В хату вбежал Василька, веселый, разрумяненный. Он только что катался с мальчиками на замерзшей луже возле колодца, был радостно возбужден. Он бросился к тетке Аксинье, стал тормошить, просил:

– Вы мне сделаете, тетя, такие саночки, как у других? Ну, такие, чтобы с горы кататься? Снегу намело много-много!

Она невольно взглянула в окно. Метель давно угомонилась. Только изредка кое-где поднималась поземка и гнала снежные струйки по замерзшим лужам, по сугробам, выросшим за ночь у забора. Ярко светило солнце и колюче поблескивало на сугробах, на заснеженных кровлях, на ветвях оголенных берез. Тут и там над трубами подымались столбы дыма. Правда, ветер сбивал их порой, пригибал к крышам, взлохмачивал. Все было так, как всегда в добрую зимнюю пору, с снегами, морозами, с ядреным солнцем. То ли от празднично убранной зимней улицы, то ли от ласковых слов Васильки – боже мой, как он еще мал и непонятлив! – на душе как-то сразу полегчало. Сердце отошло, успокоилось. А малыш не отставал:

– Так сделаешь мне саночки?

– Сделаю, сделаю, мой маленький.

– А какой это дядя был у нас?

– Дядя? – неуловимая тень промелькнула по лицу и растаяла. – Дядя? Это человек один, Василька…

И вполголоса, себе:

– Да, да… Человеком когда-то был… Человеком.

Но произнесла это машинально и, уже озабоченная будничными хлопотами, приголубив это существо, малое и неразумное, спросила:

– Ты, Василька, проголодался? Есть хочешь?

– Хочу, тетя! – бесхитростно ответил мальчик.

– Вот так бы раньше сказал. Всегда правду говори.

– Я не люблю обманывать, тетя.

– Вот и хорошо делаешь. Ну, ешь, ешь, мой птенчик. Сироты мы с тобой, Василька, горькие сироты.

– Почему сироты?

– Ах, Василька, ты не слушай, что говорит старая тетя. Мало ли о чем она думает и говорит. А ты не обращай внимания. Вот ешь побольше и вырастешь таким богатырем, таким богатырем…

И глаза ее затуманились, вновь покрылись влагой. Она торопко вытерла их, опять глянула в окно. День, видно, будет погожий. Столбы дыма вытягивались стройно, ровно, словно подпирая невысокое зимнее небо. Хорошо, когда вьется дымок над крышей. Живут люди. Пусть живут на доброе здоровье, на радость и утеху детям.

– Ешь, ешь, мой птенчик…

3

У Ганса Коха был двойной праздник. Он только что получил новое назначение. Это случилось в день именин главного шефа эсэсовских войск, самого Гиммлера. Должность комиссара гестапо давно была заветной мечтой Коха.

Как новый комиссар гестапо, а также по причине именин уважаемого шефа он, как и все прочие офицеры гестапо, получил в этот день традиционный подарок – книгу о Чингис-хане, о великом монгольском завоевателе. Ганс Кох был не очень силен в грамоте и еще меньше любил чтение. Книги до добра не доведут, в них всегда скрываются какие-то мысли, нередко опасные для его славной Германии. Книги он прямо ненавидел еще со школьной скамьи. Раз читаешь, так надо и думать. А Ганс Кох не любил утруждать себя размышлениями.

Но книга была прислана с указанием: для обязательного прочтения. В таком случае можно и прочесть. Сначала книга показалась ему неинтересной. Кох не имел никакого желания знакомиться с седой стариной, с историей каких-то там монголов, с их походами и завоеваниями. Но, начав читать по обязанности, он вскоре увлекся этой книгой, и каждая новая страница становилась более интересной. Кох уже несколько раз подумал: «Этот монгол, однако, был не дурак, знал, как взбаламутить мир».

И Кох, наконец, постиг смысл присылки этой книги. Его, Ганса Коха, как и тысячи других Гансов, приучали к крови, им прививали жажду крови, чужой крови. Конечно, кое-что устарело в этом Чингис-хане. Разве можно теперь ломать хребты всем врагам, как поступали некогда монголы со своими пленными? Такая техника не годится в нынешнее время, когда на место сабли и копья пришли самолеты и танки, орудия и такие удобные автоматы-пулеметы. Завоеватель мира приказывал своим подчиненным сгонять со своих лиц улыбку на чужой земле. Может, он и правильно делал, но все это так устарело, так устарело в наши дни.

Фюрер любит улыбаться, особенно детям. Вот его снимки в газетах, журналах, на открытках, в альбомах. Улыбки, улыбки, улыбки…

Ганс Кох просматривает очередные инструкции, приказы. Они далеки, однако, от улыбок. Они не для газет, не для журналов и альбомов.

«…Принимая во внимание жестокие бои, происходящие на фронте, приказываю позаботиться о донорах для офицерского корпуса армии. В качестве доноров можно брать и детей, как наиболее здоровый элемент населения. Чтобы не вызывать особенных эксцессов, широко использовать беспризорных детей и воспитанников детских домов…

…Как выявилось, некоторые зондерфюреры проявили исключительную беззаботность и бесхозяйственность при проведении экзекуций, нарушив правило о тщательном осмотре подлежащих экзекуции для учета ценных зубных протезов. Приказываю в дальнейшем: лиц, имеющих такие протезы или коронки, выделять в отдельные группы и экзекуцию над ними производить отдельно, чтобы облегчить работу по учету и сбору ценностей. Коронки и протезы забирать после экзекуции и немедленно отдавать в краевое казначейство. Помнить, что каждый напрасно потерянный или украденный грамм золота отдаляет нашу окончательную победу…

…Организовать сбор и аккуратное хранение одежды всех, которые подлежали экзекуции…

…При наказании партизан, саботажников и особенно руководителей-коммунистов и их семей экзекуции подвергать всех детей, независимо от их возраста…

…Всех нетрудоспособных и ослабевших в трудовых лагерях, независимо от их политических воззрений, направлять специальными командами в местные СД, которые имеют насчет этого специальные указания…

…С больными разными инфекционными болезнями, а также с психически больными и с содержащимися в инвалидных домах поступать так же, как и с нетрудоспособными и ослабевшими из трудовых лагерей…

…Решительно искоренять на завоеванных территориях детскую беспризорность. Действовать в полном соответствии с инструкцией о неполноценных элементах, не допуская при проведении необходимых мер никаких сантиментов. Помнить: каждый, оставленный в живых из этих элементов, – потенциальный враг великой Германии».

Язык приказов, инструкций – сухой, точный. Тут нет никакой романтики, никаких улыбок. И если бы не находчивость разных работников гестапо, охранных эсэсовских частей, руководителей СД, то все это дело было бы таким же скучным и нелюбопытным, как прежняя работа Ганса Коха в парикмахерской его уважаемого тестя. Но все коллеги Ганса Коха старались по возможности внести кое-какое разнообразие и даже элементы забавы в свою, по существу говоря, профессию могильщиков. Убивать так убивать. Дело тут простое и ясное. Но Кох не против того, чтобы прикрыть улыбкой подлинные намерения, поиграть немножко с жертвой, спрятать от нее затаенные мысли, свои планы. Ему не очень нравились и некоторые господа офицеры немецкой армии. Вейс был, по его мнению, человек недалекий, самодовольный, развращенный сравнительно независимым существованием в своей богатой семье, связями с аристократическими фамилиями. Он был жесток, господин Вейс, нельзя отказать ему в суровом обращении с населением. Но все это не давало никаких результатов. Каждый день приносил все новые и новые доказательства активизации партизан, а господин Вейс и не думал делать что-нибудь новое, радикальное, чтобы положить коней всем этим делам. Он надеялся на армию. Вот она возьмет Москву, тогда окончится война и все станет на свое место: кто осмелится выступить против победителей?

Он, господин Вейс, еще не освободился от некоторых своих дворянских привычек. Вообразил себя рыцарем, влюбленным в молоденькую девушку, и ходит теперь около нее.

Во всем же остальном полагался на начальника полиции, грубого мужика. Разумеется, он беспощаден, этот мужик. Он наводит ужас на заключенных своим садизмом. Но это лакейский ум, без блеска, без выдумки, без нужной инициативы. А девушка эта, Вера, в самом деле красива, есть чем восхищаться, есть о чем вздыхать…

Конечно, и Любка не последняя из здешних девушек. Далеко его староватой жене Эльзе до этого кипучего создания, которое не могло ни одной минуты усидеть спокойно в кресле, носилось, как вихрь, по комнате, и всем своим видом, всеми своими манерами напоминало что-то бурное, мятущееся, неугомонное. Ну, прямо ошалевшее солнце в юбке. Это солнце попытался приручить Ганс Кох, он даже решился сказать ей, что было бы очень хорошо, если бы она разузнала, кто и где печатает газету, которая наделала ему столько хлопот: эта проклятая газета не дает ему покоя ни днем, ни ночью.

Но какие глаза сделала тогда эта дурашливая девчонка, как заговорила с ним, с Гансом Кохом, командиром жандармского взвода:

– Вы не должны забывать, с кем вы говорите. Наши девушки не бывают изменницами!

Она механически повторила чьи-то слова. У нее никогда не было своих мыслей. Она даже вспомнила слова своей подружки, которая советовала ей всегда быть человеком. Каким человеком? Ну, нашим человеком… Все это, однако, так грустно и так трудно во всем разобраться. Она лепетала, как сорока:

– Нет, нет, мой милый Ганс! Если бы я даже знала, кто это делает, я не смогла бы их выдать. Это невозможно. Понимаете? Невозможно. Изменник – последний человек.

– О-о! – удивился Кох. – А если я прикажу вас расстрелять, вы тоже не выдадите этих людей?

– Расстрелять? – И Любка так расхохоталась, что Гансу стало не по себе, и он пожалел о том, что позволил себе сказать такие слова этой девушке.

А она говорила уже спокойно, уверенно, дружески глядя ему в глаза:

– Думай всегда перед тем, как что-нибудь сказать. Расстрелять девушку, которая любит тебя? В конце концов я ничего не знаю про то, о чем ты говоришь. И не хочу знать.

Она говорила чистую правду. И он верил ей, так как твердо знал, что эта крученая девчонка, как он ее называл, больше всего на свете интересовалась модными платьями, новыми патефонными пластинками, прическами и духами.

Кох вспомнил, что вместе с приказом о назначении он получил и специальную директиву: главное – железнодорожный узел. Это особенно важно для фронта, для империи.

Он лично посетил станцию. Вместе с Бруно Шмульке прошел в депо. Тут все еще было в развалинах. Что успел сделать железнодорожный полк, который восстанавливал мост и все станционное хозяйство, то и осталось, ни на шаг не подвинувшись вперед. Полк ушел на восток. Восстановление депо продолжалось, но шло таким медленным темпом, что каждый день летела угрожающие телеграммы и Вейсу, и Шмульке, которого после его неслыханного геройства назначили было шефом депо. Но он продержался на этом посту недолго и вскоре был освобожден от своих обязанностей, поскольку обнаружил полную неспособность наладить работу. Эта работа так доконала Шмульке, что он совсем выбился из колеи, потерял аппетит и сон, исхудал и слезно молил начальство освободить его от несвойственных ему обязанностей:

– Я хороший слесарь, старательный и могу кого хотите обучить этому делу… Но начальником быть не умею.

Чрезмерно горячий Кох предлагал даже расстрелять Шмульке как предателя, должно быть, связанного с партизанами, или по крайней мере как неполноценного немца, неспособного на подвиги во имя Германии. Но доведенный до полного отчаяния Шмульке завопил:

– Лучше расстреляйте, чем так меня мучить. Я слесарь и эту работу знаю, а инженером быть не могу, и начальником не могу. Что хотите, то и делайте. Хотя бы и казните!

Вейс приказал оставить его в покое и дать возможность делать то, на что он способен. Ни Вейс, ни Кох так и не узнали истинных причин, заставивших Бруно Шмульке, несмотря на его склонность к славе и почестям, категорически отказаться от почетной и ответственной должности. Еще в первые дни, когда начали сгонять рабочих в депо и у Шмульке появился административный зуд, – он даже начал кое-кому угрожать расправами и лютыми наказаниями, – его тихо и незаметно предупредили. И хотя открыто, в глаза, ему ничего не говорили, он хорошо понял это предупреждение: если хоть один волос спадет с чьей-нибудь головы по его, Шмульке, вине, не видать ему больше ни своих потомков, ни манаток, ни прочего добра. Он отлично понимал, что тут ему не поможет ни полиция, ни гестапо. Шмульке хорошо знал русских людей. Он умел читать их взгляды, казалось бы, такие равнодушные ко всему, что не касалось их непосредственной работы.

Так Бруно Шмульке снова стал слесарем. Тихо и чинно выполнял свою работу. Выполнял ее аккуратно, старательно, как прежде. Правда, иногда ему приходилось быть переводчикам, а также знакомить с депо нового шефа. Шефом стал низенький и хромой господин Штрипке, инженер путейской службы, который не особенно разбирался в работе депо, но кое-что смыслил все же в железнодорожном деле. Он добился, правда, что на восстановление депо согнали множество людей: пленных, местных жителей, заключенных в лагере. Рабочие восстановили стены депо. Поставили новые станки, привезенные с других дорог, не имевших особенного стратегического значения. Но сколько ни бился, сколько ни усердствовал новый шеф, ему никак не удавалось наладить как следует паровозную службу. Дело доходило до скандалов. С прибывавших на станцию эшелонов приходили разъяренные офицеры, требовали немедленной отправки поездов, ругались, угрожали. Но что мог сделать Штрипке, который знал только одно русское слово и с его помощью пытался сдвинуть с места все это сложное, трудное дело.

Обычно он подходил к какому-нибудь рабочему и, впившись в него косоватым оловянным глазом, тыча пальцем в грудь, торжественно говорил:

– Ты есть шволячь!

Рабочий молчал, равнодушно поглядывая на сердитое лицо немца, а когда поблизости не было каких-нибудь других немцев, отвечал ему в том же тоне:

– А ты немецкий дурак! На сволочи далеко не уедешь.

– Да, да, шволячь! – торжествовал Штрипке, услышав знакомое слово и думая, что, наконец, убедил этого рабочего.

– Работа, работа! – строго говорил он, подняв палец, и уходил куда-то в другой угол, чтобы повторить свой грозный окрик.

Шмульке порой слышал эти разговоры и, пожимая плечами, думал: нет, при таком руководстве паровозы не побегут из депо. И тревожные мысли, от которых холодела спина и крупинки йога проступали на лысине, не оставляли его ни на минуту:

– Нет-нет… Все это не твое дело! Ты слесарь, Бруно, там твоя работа. В другое не вмешивайся, не лезь, не обращай внимания.

Он хорошо знал поговорку: не лезь, жаба, туда, где коней куют. И старался не лезть, не обращать внимания, вникал только в свою работу.

Кох допытывался у Штрипке, почему не хватает паровозов, отчего срывается график. Тот знал одно:

– Это такая шволячь, такая шволячь, их работа дает только маленький ход, маленький ход.

– Так надо их расстрелять!

– О нет! – пугался Штрипке. – Мы тогда совсем остановим движение на дороге!

Кох попробовал вызывать к себе рабочих по одному. Строго допытывался о неполадках. И в ответ слышал одно и то же:

– Где уж тут хорошо наладить дело, когда качественного металла нет, это раз… Во-вторых, запасных частей тоже нет… Опять же не хватает станков… Ну и с харчами нельзя сказать, чтобы все было в порядке…

– Я вот покажу вам харчи: расстреляю десятого, тогда будете знать, как надо работать на Германию!

На это рабочие обычно ничего не отвечали. И трудно было понять по их лицам, по их взглядам, о чем они думают в это время. Кох пытался тем, во взгляде которых, как ему казалось, было что-то от лести и покорности, задавать такие вопросы:

– Может быть, вам мешают работать тайные большевики? Назовите их. Не бойтесь – об этом никто не узнает. И, наконец, вы получите большую награду, вы можете хорошо заработать!

И некоторые непритворно вздыхали даже:

– Заработать? Это было бы так хорошо, господин офицер. Но эти большевики очень хитрый народ. Вряд ли останется который под такой серьезной властью, как ваша. Она уж не помилует.

– Что-о? – кричал уже Кох.

– Я же говорю, что им, большевикам, с вами не по пути. Они противники ваши, враги ваши!

Кох глядел на них, на этих людей, и не мог до конца разобраться, сочувствуют ли они ему или насмехаются над ним. И, срываясь с места, наступая на человека, выкрикивал, как одержимый:

– Молчать! Не разговаривать! Марш на работу!

Если бы только от него зависело, он расстрелял бы их всех до одного. Но приказ был ясный и суровый: всеми силами помогать налаживанию нормальной работы депо.

Разгневанный, Кох зашел и к начальнику полиции Клопикову:

– Вы знаете их больше, этих ваших русских.

– Не каждого русского я могу назвать своим, – сдержанно ответил Клопиков. – Но чем я могу служить вам, господин начальник?

– Дело тут ясное. У нас на учете есть всякий народ. Надо послать в депо своих людей…

Клопиков сделал постное лицо, о чем-то думая, потом побарабанил пальцами по столу и, льстиво улыбаясь, ответил:

– Мысли у вас верные, господин начальник. Справедливые мысли, очень даже просто-с… Осмелюсь доложить вам, я далее испытал уже этот метод, двух человечков через биржу послал туда, специально таких человечков подобрал, подготовленных… Работали. И что я вам скажу – недолго… Исчезли. Растаяли. И хотя бы след от них остался, а то просто… очень даже просто-с… Доходили до меня слухи, что на соседней станции нашли в поезде, на угольной платформе, человека в мертвом состоянии. По приметам, должно быть, наш человек. И узнавать не стал: неудобно, можно все дело испортить. Пропали люди и никакого следа, мало ли их теперь пропадает. Это я говорю к тому, что народ этот, рабочие железной дороги, не сказать, чтоб уж был таким простым: пальца ему в рот не клади! За версту чует, когда к нему… наш человек подходит.

– Что же вы думаете делать, господин начальник полиции?

– Что делать? Трудно вам ответить. Нет у меня на примете подходящих людей. Если и попадаются которые, так прямо вам сказать – одна видимость, не люди, а человечишки, погань, пыль, мелюзга, одна только морока с ними, а пользы ни на грош. Господи, думаю, должно быть, измельчание пошло или мор какой на род наш. Нет людей, нет. Воинов нет, чтобы постоять за нашу правду.

– За какую это правду?

– Еще испокон веков богом возвещенную: одному в недоле жить, поскольку он раб, ничего не стоящий, а другому властвовать над ним…

– Что-то не доходит до меня ваша правда.

– Она ясна, как божий день. И та же самая, что и ваша правда, за которую вы подняли справедливый меч Германии. Не может быть равных на земле. Только умный, сильный, богатый должен быть господином. И тем, кто нарушает этот закон, – пулю, виселицу!

– О! Это я понимаю. Вы совершенно верно говорите. Нашему врагу мы должны ломать хребет.

– Светлая мысль, окажу я вам, удачная, очень даже про-сто-с…

Гансу Коху даже нравились высказанные мысли. Не так уж плох этот старик, к которому Кох прежде относился не очень дружелюбно.

Немного успокоенный разговором с Клопиковым, Кох пошел домой, чтобы подготовиться к вечеринке, на которую он пригласил ближайших друзей, знакомых офицеров из маршевых частей, из комендатуры. Должны были притти и Вейс со своей переводчицей, и Любка, и некоторые ее подружки, работавшие в городской управе.

Когда Ганс вспомнил эту управу, он кисло поморщился.

Чорт знает, что в ней творится, наверное, придется как следует заняться ею. Конечно, там свои люди: бургомистра привезли откуда-то из Вильны или из Варшавы. Но этот человек никуда не годится. Управа не только не может наладить местную промышленность, но даже обыкновенная выпечка хлеба ежедневно срывается. Электростанция дышит на ладан. В городском хозяйстве такая неразбериха, такая анархия, что население смотрит на управу, как на пустое место. Это было бы еще полбеды, если бы не разные злостные слухи, всякие разговоры о неспособности немцев наладить хоть какой-нибудь порядок в городе, дать людям кусок хлеба. Разумеется, и это еще не так существенно. Главное, чтобы у людей были заняты руки, время, чтобы они приносили пользу империи, чтобы они работали на победу. А тут еще эта газета.

«Глядите, мол, до чего довели наш город эти тупоголовые фашисты, которые заботятся только об одном: грабить и убивать, убивать и грабить!»

«Грабить… А вы хотели, чтобы мы еще осчастливили ваш город?»…

Но как бы там ни было, а так оставить все это дело нельзя. Нужен бургомистр, который пользовался бы авторитетом и уважением у этих туземцев, через которого можно было бы легче и проще проводить все задания, все очередные кампании по установлению нового порядка. Кох не раз совещался с Вейсом, спрашивал даже мнение Клопикова. Пересчитав на пальцах несколько имен, Клопиков остановился на заведующем больницей, Артеме Исаковиче.

– Со всех сторон подходит. Любят его – раз. Уважают – два. Почитают – три. Даже побаиваются, потому как этот человек характером прыткий, колючий, очень даже просто-с! В самый раз ему бургомистром быть. Кого-кого, а его будут слушаться… Мы что прикажем, а через него все будет в самый аккурат. Характерец, скажу я вам! Если удастся его привлечь к нашему делу, будет очень хорошо. Одно – тверд, как камень. Если уж что-нибудь забьет себе в голову, то тут, хочешь – не хочешь, а будет настаивать на своем. Конечно, спесь можно сбить с человека, полегчает, тогда и к рукам прибрать… Не кандидатура, скажу вам, а полный министр!

Но все эти планы рушились. Доктор, правда, аккуратно явился, когда его вызвали в комендатуру. Пришел. Даже нарядился для этого визита в свою парадную пару. И как вошел в приемную да снял свою кепочку блином, так и зашмыгал носом.

К переводчице обратился, глядя на нее сбоку, искоса, словно присматриваясь, а что это за человечишко здесь сидит:

– Вы, барышня, случайно не знаете, по какому такому делу старого человека беспокоят?

Но что могла ему ответить барышня? Внимательно вглядываясь в его нахохлившуюся, немного старомодную фигуру, она просто сказала ему:

– Не знаю, господин доктор.

Он пробормотал что-то вроде: «Сидят тут еще… разные…» И умолк. Присел на диванчик, все жевал старческими губами, поглядывая исподлобья на девушку за столиком, на муху, которая билась в оконном стекле и гудела, не находя выхода на простор.

Его вскоре пригласили в кабинет. Там сидели Вейс, Кох и Клопиков. Последний шумно встретил доктора:

– Сколько лет, сколько зим! Милости просим, милости просим, садитесь! – и креслице придвинул. Приказали подать чай. А доктор сразу перешел в наступление.

– По вашему приказу явился. По какому такому поводу?

– Какие там поводы, бросьте. Нельзя же так сразу. Чайку, чайку, покушайте. С лимончиком… итальянским. Лимоны у них, дай боже! А вы, насколько мне известно, уважаемый господин доктор, не против этой культуры! У нас она, к сожалению, не растет. Цветет, а плодов ни-ни, очень даже просто-с!

– По какому, однако, делу?

– Узнаю, узнаю характер. Неуемный у вас характер, Артем Исакович, все вам сразу вынь да положь!

– У меня времени нет чаи распивать. У меня больные. Я их лечить должен. Я кормить их должен. Понимаете? Все это было бы так просто, если бы не на мне лежала эта забота думать: а чем я их сегодня накормлю?.. Разве это моя обязанность?

– Война, уважаемый доктор, война!

– Ну хорошо, пускай себе война… – уже немного успокоившись, сказал Артем Исакович, хорошо понимая, что тут ему не помогут и даже не подумают о том, чтобы помочь. – Однако позвали вы меня, повидимому, по какому-нибудь делу.

– По делу, доктор, по делу. И должен вам сказать, по очень деликатному делу. Хотим вас как бы за власть поставить.

– За какую это власть? – нахохлился сразу доктор, не понимая, чего от него хотят.

– Думаем бургомистром вас сделать, над всем городом начальником.

– Бургомистром? – доктор даже привстал. – Насмехаться вздумали над моей старостью?

– Боже мой, какие насмешки! Наоборот. Мы так уважаем вас. И народ уважает. Самую почетную должность вам предлагаем. Мы с вами, доктор, такой порядок наведем, такой порядок, что никакой большевистский комар не пролетит.

– А-а… вот вы о чем беспокоитесь. Однако должен откровенно вам сказать: не специалист я по этому делу. Нет, нет, нет… Не подготовлен, чтобы заниматься этим…

– Вы, видно, поняли нас слишком просто. Бургомистр ведает делами всего города. Он как бы высшая власть над горожанами: тут и городские хозяйства, и заводы, и обеспечение населения, квартирные дела…

– Вы старый человек и я старый человек. В жмурки нам играть не пристало, вы это сами хорошо понимаете. Одно скажу, отбросив все лишнее: не подходит для меня эта уважаемая ваша вакансия. Нет, нет, нет… Я доктор, – пожалуйста, если у кого болезнь какая-нибудь, ненормальность, прошу ко мне, всегда помогу… А это все, извините, пустые разговоры.

– Вы это серьезно?

– Серьезно… Не могу!

– Вы пожалеете, доктор.

– Откровенно вам говорю – не буду… Разрешите быть свободным?

Его долго не держали. Задали еще несколько вопросов и отпустили. Вейс недовольно фыркнул. Щеки Ганса Коха еще больше раскраснелись, и он всердцах оказал Клопикову:

– Не нравится мне этот ваш доктор. Дерзкий. Его стоило бы поучить немного, как держать себя в немецком учреждении.

Клопиков вздохнул:

– Конечно, характер у человека прыткий, колючий характер. Но доктор он выдающийся.

– У вас, видно, еще найдутся такие выдающиеся личности, которых вы хотели бы подсунуть нам? – уже злобно бросил ему Ганс Кох.

– Простите, я только забочусь о ваших интересах, чтобы обеспечить порядок. Если господину лейтенанту не нравится моя работа, то я просил бы господина коменданта, – тут он просительно посмотрел в глаза Вейсу, – освободить меня от таких забот.

Вейс помолчал немного, поморщился – он очень не любил, когда пререкались его подчиненные, – и тихо заметил Коху:

– Не надо излишне придираться к господину Клопикову. Он старается. Да, да, да… Для нас! Да…

Затем попробовал строго поговорить с бургомистром. Посулил ему самые суровые кары за беспорядок, за полный развал городского хозяйства. Но бургомистр был не таким простым, как казалось с первого взгляда. Этот мерзавец, как они его называли, оказался с некоторыми заслугами. Его назначил сам гаулейтер Кубе. На всякие угрозы он нахально отвечал:

– Может, вы хотите поставить на мое место какого-нибудь партизана? На это ваша воля! Я только знаю, что господин Кубе придерживается других взглядов…

Вот и поговори с ним!

На бургомистра махнули рукой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю