Текст книги "Зори над Русью"
Автор книги: Михаил Рапов
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 50 (всего у книги 58 страниц)
С окол мурзы Бегича хотя и ударил утку, но немного промахнулся, пролетел мимо, а утка, трепыхаясь, начала падать.
– Велик Аллах! – этот шепот сорвался с губ загонщика дичи, когда, кинувшись грудью в воду, он почувствовал, что пальцы вцепились в слабо дрогнувшее утиное крыло. Свернув оглушенной утке шею, татарин вылез на сухой пригорок. В животе сосало с голодухи, и немудрено: третий день веселится Мамай с нойонами на охоте, третий день тысячи рабов и уртакчи рыскают вместо собак по болотам, выпугивают дичь.
Торопливо ощипав и выпотрошив утку, татарин развел на пригорке маленький костерок…
– От сытой собаки плохая охота! – Мамай плетью показал на дымок, чуть курившийся среди камышей. – Темир, пошли нукеров. Пусть поймают ловца, запалившего костер. – Уже вдогонку крикнул: – Ленивого пса покарать на месте!
«Не надо подгонять Темира. Коршун!» – С холма Мамай удовлетворенно проследил, как двое нукеров исчезают в болотных зарослях. Вновь подумал о Темире: «Лихой кешихтен!..» [272]272
Кешихтен – приближенный воин Чингис–хана. Кеших – «Очередная стража», гвардия Чингис–хана, стоявшая над войском.
[Закрыть]– и сам не заметил, как покосился на мурз, будто они могли мысли его услышать. «Если Темира кешихтеном назвал, значит, себя с Чингис–ханом в мыслях равнять начал. А чем тысяча Темира «очередной стражи» Чингиса хуже? Лучше! Но до времени мысли такие надо таить…»
Как знать, или нукерам Темировой тысячи далеко было до стражей Чингис–хана, или века рабства научили подневольных ордынских людишек ухо востро держать, острее, чем во времена Чингиса, только, когда нукеры добрались до костра, ловца там не было. Ушел и недожаренную утку с собой унес. И следов не оставил. Какие следы в болоте, в воде!
Нукеры переглянулись.
– А Темир–мурза приказал выпороть его.
– Вернемся ни с чем, Темир–мурза нам милость окажет, своей плетью попотчует.
Воины опять переглянулись. Старший сказал:
– Снимай кольчугу, раздевайся догола, – и сам начал расстегивать ворот своего доспеха.
Почуяв недоброе, другой воин чуть слышно спросил:
– Зачем?
– Ты меня, я тебя ударю. Дрожишь? С плетью мурзы познакомиться захотел? Я не хочу! Я ее знаю! Будешь бить, не сокруши своего мужества, ударь без пощады.
Сбросив кольчугу, нукер насмешливо взглянул на товарища, потом посуровел.
– Ну! Ждать тебя! Долго? – ударил плетью по кольчуге. – Снимай!..
Кто бы мог подумать, что у нукеров, выехавших из камышовой заросли, спины в крови! Губы их улыбались. Надо бы разогнать коней, пустить их полным скоком, лихо осадить перед Темиром. Нельзя! Лошадей гнать – плети нужны, а на плетях кровь, и эту кровь надо показать мурзе.
Но Темир–мурза и не взглянул на их плети. Едва нукеры подъехали, он махнул рукой, сдавленно прохрипел:
– Прочь!
Мурза стоял у подножия холма и, не отрываясь, смотрел наверх, на Мамая. Было на что посмотреть. Наверху холма лежала загнанная лошадь, а рядом ткнулся лицом в траву вестник.
«Или тоже помирает, или от страха перед Мамаем так повалился».
Эмир и в самом деле был страшен: вцепившись обеими руками в свиток пергамента, он не читал, а пожирал горящими глазами каждую строку.
«…Признал Тверской князь князя Московского братом старейшим… за себя и за потомков своих обещал не искать ни великого княжения, ни Новгорода Великого… а если царь ордынский ярлык даст, того ярлыка не брать…» – Мамай яростно скомкал грамоту. Вестник, не поднимая головы, стал потихоньку отползать в сторону, а Мамай, с треском раздернув складки пергамента, вновь впился глазами в написанное.
«…В Кашин Тверскому князю не вступать… полоненных отпустить всех… и с достоянием их… и в Торжке пограбленное такоже возвратить…» – Мамай разразился злым смехом: – Все, все отдал Михайл–князь…
Читал дальше. Глаза его опять загорелись, когда он прочел: «…А пойдут на нас татарове или на тебя, биться нам и тебе всем вместе противу их…»
– Вот они, замыслы московские! От сытых псов не жди добра! Москвичи победой сыты…
Уже не вестник, а знатнейшие мурзы, темники и тарханы начали пятиться от Мамая. Беснуясь, захлебываясь гневом, он дочитал:
«…Или мы пойдем на татар, и тебе идти заодно с нами».
Эмир несколько мгновений стоял окаменелый, потом, глубоко вздохнув, крикнул:
– Темир!
Мурза одним духом взлетел на холм. Словно и не кричал только что Мамай. Спокойно, даже как–то устало приказал:
– Найди Хизра. Пусть придет, ибо заблудился я в солончаках сомнений и хочу испить из источника его святой мудрости. Иди!
Над умирающим жаром мангала [273]273
Мангал – жаровня для обогрева юрт. Слово арабского происхождения.
[Закрыть]кое–где еще пляшут живые голубоватые огоньки. Но все больше пепла на углях. На решетчатых стенах юрты тускнеют отблески. По юрте ползет угарный запашок. Пора бы и на покой, но кто же уйдет, пока акын, трогая жильные струны домбры, рассказывает напевно о святом Хизре, что пришел ныне на берега Аральского моря, в самое сердце Ак–орды. [274]274
Улус Джучи, занимая огромную территорию от Волги до Аральского моря, делился на две орды: Кок–орду (Синяя Орда) и Ак–орду (Белая Орда). Кок–орду русские называли Золотой Ордой, а среднеазиатскую Ак–орду ошибочно называли Синей Ордой.
[Закрыть]
– В рваном пурпурном халате идет Хизр по оснеженным пескам… Узнайте его, правоверные, откройте перед ним вход в юрту… У того, кто накормит и согреет старца, вечно будет вода в арыке, и бараны его будут жиреть, и кобылы принесут резвых жеребят. В рваном пурпурном халате идет святой Хизр по пескам Ак–орды… Узнайте его, правоверные… Мир и счастье ждет того, кто приютит его… Счастье и мир…
Опять и опять повторяет акын, как припев, слова о мире и счастье, перебирает тонкими пальцами лады на длинной шейке домбры. Только две струны у домбры, но напев акына звучит каждый раз по по–новому.
– Идет, идет святой Хизр по пескам…
И никому невдомек, почему захожие акыны ныне запели по кочевьям о святом Хизре. Почему все акыны приходят с заката, следом за верблюжьими караванами, идущими из Кок–орды? Звенят струны домбр, и, словно по ветру, летят по Ак–орде вести:
– Видели святого Хизра на берегах Яика.
– В бесплодных песках, на караванной тропе испил он солоноватой воды из заброшенного колодца.
– Там, где зимний прибой Арал–моря ревет у желтых берегов, святой Хизр провел ночь в бедной юрте.
Летят вести. Идет по пескам Ак–орды святой Хизр. Бормочут о том по кочевьям.
А тем временем старый Хизр и в самом деле подходил к столице Ак–орды. [275]275
Столицей Ак–орды был город Сыгнак, расположенный в нижнем течении Сыр–Дарьи. В 1219 году Джучи–хан так разрушил Сыгнак, что он стал постепенно возрождаться лишь в XIV веке.
[Закрыть]Уже белели вдали, замыкая плоскую равнину, вершины хребта Кара–Тау, уже чаще попадалось жилье, но еще чаще на пути Хизра лежали развалины и сухие арыки. Хизр шел по пескам, слегка припорошенным снегом, с трудом вытаскивал ноги, увязавшие порой по щиколотку, а сам глядел и глядел все подмечающим взглядом. Мертвые камни, мертвые пески, истлевший прах былого. Второе столетие перевалило за половину, а времени и до сих пор не под силу стереть следы сокрушительного удара, нанесенного сыном Чингисовым Джучи–ханом.
Но не только развалины видел Хизр. Вон впереди голубым чудом встал ханский мавзолей Кок–Кесене. [276]276
Усыпальница ак–ордынских ханов Кок–Кесене расположена в окрестностях Сыгнака.
[Закрыть]Тяжелый куб, одетый в синие изразцы, над ним – восьмигранник в голубых изразцах, а еще выше – легкий шестигранный барабан, несущий остроконечный купол.
Проглянувшее на миг солнце озарило грани, углубило тени, весь Кок–Кесене вспыхнул, как драгоценный камень, но зимние тучи сомкнулись, бирюзовая сказка потухла.
У самого мавзолея Хизра окликнул караул.
– Куда идешь, старик?
Труден был путь Хизра, долго шел он, устало опустив голову, треух совсем сполз ему на брови, и, услыхав окрик, он не сразу выпрямил ноющую спину, не сразу взглянул из–под волчьего меха на нукеров, а когда распрямился, то молча распахнул бараний кожух.
Увидав под ним старый пурпур, нукеры окружили старика.
– Никак сам святой Хизр пришел к нам в Сыгнак?
– Тебя–то и надо, тебя–то и ловим.
– Давно ждут тебя в Сыгнаке!
Молча, со спокойным достоинством Хизр посмотрел вокруг и опустил голову. В спину толкнули:
– Озираешься! Почуял? Бывалый.
– Шайтанов вражды из бутылки времени выпустить задумал!
– Смуту пришел сеять, Мамаев посланец!
Хизр тяжело оперся на посох, разлепив сухие, обветренные губы, промолвил учительно:
– Сказал пророк: «Смута спит, да проклянет Аллах того, кто разбудит ее!»
Старый татарин с бурым шрамом поперек лица шагнул к Хизру и ответил в тон ему:
– Берегись, святой Хизр, как бы Аллах не проклял тебя. Да сбудется речение пророка. Идем…
Окруженный кольцом нукеров, Хизр шел к Сыгнаку. Знал он, что неладно делает, а не мог не поворачивать голову, не посматривать искоса назад. Даже бессмертному Хизру жутко чуять два копейных острия за спиной.
Нукер, охранявший ворота дворца, сказал:
– Хан велел провести святого Хизра в нижнюю палату круглой башни.
Заскрежетали петли ворот. Хизр отметил про себя: ворота новые, а петли, видно, со времен Джучиевых стоят. Окруженный плотным кольцом караула, Хизр вошел во дворец.
Запах прели. Полутемная путаница переходов. Западня, из которой не выбраться, а сзади по–прежнему два копья, готовые вонзиться в спину. Вот и двери в круглую башню, покрытые тонким резным узором. Что ждет его за этой дверью? Хизр выпрямил сгорбленную спину, надменно вздернул подбородок.
Сильный удар швырнул его через порог прямо к ногам хана. Не по летам для Хизра такие полеты. Оглушенный, лежал он, лежал слишком долго, хан даже встревожился: не убили ли Хизра раньше времени, до пытки. Но вот старик шевельнулся, со стоном взялся за голову, начал подниматься, упал, поднялся снова, а встав, резко, властно крикнул нукерам:
– Вон отсюда!
И те, кто только что сбили его с ног, в страхе перед посланцем Аллаха – бессмертным Хизром, кинулись к двери, и сам хан, заранее приказавший не ввести, а втолкнуть Хизра, услышав твердый голос старика, забыл гневные и насмешливые слова, уже готовые сорваться с языка.
Оставшись наедине с ханом, старик с достоинством опустился на подушку, пробормотал в полшепота:
– Горько видеть потомка Чингиса, увязшего в болоте безумия! – Украдкой взглянул на хана. – «Молчит! Бровью не повел! Ну хорошо же!» – Старик возвысил голос:
– Забыто древнее гостеприимство! Забыто! Шел я к тебе, Урус–хан, полную чашу блага нес в сердце. Здесь, у ног твоих, расплескал я ту чашу. Горевать о том тебе…
Стерпеть угрозу хан не мог, зарычал:
– Много акынов бродит по улусам Ак–орды, поет о бессмертном Хизре. Вот, наслушавшись их песен, я и вздумал испытать, в самом деле ты бессмертен, Хизр, или то выдумка певцов.
– Науруз–хан тоже пробовал. Худо кончил Науруз–хан.
– Помню! Было! Но в те времена Хизр ходил по свету, послушный воле Аллаха, ныне по воле Мамая пришел он в Ак–орду.
Нескрываемая угроза звучала в словах хана. Хизр ответил спокойно:
– Райская птица истины слетела с твоих уст, хан.
Сузились зрачки Хизра усмешкой, когда услышал он растерянное бормотание:
– Пыткой думал я вырвать у тебя признание, но ты, Хизр, без понуждения себя выдал. Я не понимаю тебя, старик.
Новая вспышка гнева пробежала по лицу хана.
Хизр выдержал укол ханского взгляда. Подавшись вперед, заговорил. Гнев и непритворная боль были в словах его.
– Забыли, забыли, забыли в Орде, что единым был Улус Джучи. Здесь, в Сыгнаке, левое крыло войска Джучева: Ак–орда, Белая орда. Там, на Итиль–реке, в Сарай–Берке, правое крыло: Кок–орда, Синяя орда. Все смешалось. Кок–орду на Руси Золотой Ордой зовут, Ак–орду – Синей. Так то русы; но и ханы забыли о двух крыльях единого войска, забыли о месте, назначенном им сыном Чингиса Джучи–ханом. Ты, Урус–хан, лезешь на Итиль–реку, захватил Цитрахань, заришься на Сарай–Берке, а сил у тебя мало, а у Мамая нет сил, чтобы справиться с тобой. Ты не веришь в мое бессмертие, а мне груз лет бесконечных отдавил плечи. Помню такое, что тебе и не снилось. Был я в орде Джучи–хана, когда завоевал он Сыгнак. Верь мне! Был! Ныне гляжу и вижу, вижу на песках следы кованых копыт лошади Джучи–хана. Много еще сухих арыков, много развалин в Сыгнаке. А на Руси новые города выросли, новые башни поставлены. Пока грызетесь вы без толку, поднимается Русь!
Хизр повторял и повторял одно и то же, вдалбливал в голову хана свою заветную мысль о единой силе Орды, вдалбливал, пока не дрогнул у него голос, пока с горечью не осознал он, что все бесплодно. Послал его Мамай, чтобы подговорить Урус–хана, чтобы объединить силы, а до дела дойдет – ничем не поступится эмир, и хан также своего не уступит. Вон сидит истуканом, проймешь ли его словом? Оттого и слова стали мертвыми, истлевшими, гремят без смысла.
Странно для ушей Хизра прозвучали ответные слова:
– Иди с миром, святой Хизр!
Старик вскинул на хана заслезившиеся глаза. Хан повторил:
– Иди с миром! Вижу, не опасен ты. О Руси мысли твои, а я думал, что пришел ты в Ак–орду сеять смуту.
– Какую смуту?
– Много нас, потомков Чингиса, у каждого кичливые замыслы…
Хизр, поднимаясь с подушек, спросил будто невзначай:
– Разве смеют огланы спорить с тобой?
Хан не ответил, да Хизр и не ждал ответа. Выходя из ханского дворца, он уже знал, что делать: «Расспрошу, узнаю, кто из огланов самый непокорный, к тому и пойду, ибо непокорство клубку трех змей подобно, и змеи те – свирепость, глупость и сила».
«Снова зарева полыхают над Русью! Снова тропами Бату–хана идет орда и волчьи стаи крадутся по следам ордынским…»
Как злое наваждение, гнал Хизр такие мысли. С ними шел он в орде Булат–Темира на реку Пьяну. Десять лет прошло, но Пьяны Хизр не забыл. Ныне поднял он в Ак–орде царевича Арабшаха и идет с ним по лесам мордовским на Русь, а впереди, за лесами, Пьяна течет…
«Знакомые места и мысли знакомые. Прочь! Прочь, наваждение!»
Только и радости Хизру, когда посмотрит на Арабшаха. «Совсем не похож он на Булат–Темира, и ни на кого не похож».
Покачиваясь между горбами верблюда, Хизр глядел на оглана, дивился: «Уродится же такой. Ростом коротыш, а плечи богатырские. Молод Арабшах, а лицом сморчок. Обидел Аллах оглана, зато свирепости дал без меры, в том и суть, в том и благо».
Хизр радовался, про себя отмечая волчью повадку Арабшаха: лютость и настороженность. В самом деле, вступив в леса, орда пошла без шума, и даже зарева перестали полыхать над русскими деревнями. Арабшах наловчился нападать врасплох, поэтому и в том монастыре, около которого спасал душу Бориско, никто не знал о приближении врагов.
Спозаранку отец ключарь ушел в поле посмотреть, как бабы жнут: «Самая пора для жнивья настала: макушка лета. А не проследить, так греха не оберешся, и колоски домой унести могут, и жать будут лениво, и снопы вязать не туго».
Эх! Знать бы отцу ключарю, что ждет его, не пошел бы он в поле. Немного времени спустя по той же тропке мчался он к монастырю, подхватив полы длинной рясы. Посох потерян, важности и следа не осталось. Резво бежал отец ключарь, хотя никто за ним и не гнался.
Когда татары, налетев внезапно, кинулись вязать людей, петлю аркана накинули и ему на шею, но Хизр с высоты верблюда принялся вопить:
– Закон Чингиса забыли! Попов вяжете, а кто без них будет за Арабшаха молиться?
Пришлось монаха отпустить.
Отец ключарь, чуя ободранным горлом шершавую веревку аркана, которую скинули только после крика Хизра, наддавал и наддавал, пока не повалился замертво в монастырских воротах. Много людей закабалил на своем веку отец ключарь и крепко знал, что такое рабство.
Монахи разбежались, а крестьяне монастырские?
Что ж, перевязать людей, ограбить и разгромить деревню – дело не хитрое, ордынцы с ним справились быстро. Вскоре мимо закрытых ворот монастыря потянулась цепочка пленных. Среди них тащилась и Анна. Шагавший впереди мужик шел слепо, один глаз у него закрыт сизым волдырем, на другой набегает струйка крови, сочащаяся из–под волос, и утереть кровь нельзя: руки у него связаны за спиной, а от них тянется веревка с петлей, наброшенной на шею Анне. Запинаясь, мужик невольно дергает веревку. Петля перехватывает Анне горло, от того темнеет в глазах, но ослабить петлю нельзя, и у нее локти едва не касаются лопаток. Немея, ноют перетянутые руки.
Жарко. Солнце поднялось высоко, палит. Соленый пот сливается с такими же солеными слезами, а вокруг все смешалось: причитания, стоны, проклятия, чужая, непонятная брань ордынцев. Что кричат враги, разве разберешь! Только и можно понять – ругают, а сразу не догадался – свистнет плеть, разъяснит. В ответ скрипнет зубами мужик, пронзительным воплем ответит женка, и над всей этой бедой неизбывной в солнечной синеве дрожит, переливается немудрящая, но милая русскому сердцу песня жаворонка. Подстреленным жаворонком бьется мысль Анны:
«Дочка одна в избе… больная осталась… Ордынец вырвал из рук, швырнул в угол избы… Хворая, не нужна… Дочка! Доченька!»
Дорога свернула к лесистому холму. Ноги вязнут в песке, и в лаптях песку полно.
Отсюда, с вершины холма, в последний раз можно увидеть родную деревню, но люди шли не поднимая голов.
«Оглянешься – вместо родного гнезда Бориску увидишь. Стоит святой в дверях своей кельи. Не боится кормленый черт, что ордынцы свяжут. Нет, лучше не поднимать головы, от греха подале, а то не утерпишь, скажешь чего от горячего сердца, а вороги рядом, а в руках у них плети…»
Но Анна пройти молча не могла, поравнявшись с кельей, она рванулась из ряда.
– Бориско! Дочка осталась хворая! Позаботься о ней!
Бориско не шелохнулся, стоит истуканом, только руки перебирают узлы лестовки. [277]277
Лестовка – ремень с узелками, род четок для счета молитв.
[Закрыть]
«Ответишь – царевича прогневишь. – Эта мысль заставила окостенеть Борискин язык, а Анна, не получив ответа, рухнула на землю, натягивая веревку, задыхаясь в петле. Подбежавшие ордынцы не пожалели плетей, Анна поднялась. Спина, плечи иссечены. Безумными глазами поглядела туда, где стоял Бориско. Нет его. Дверь закрыта. Услышала, как он за дверью с засовом возится. До слуха дошел шепот:
– Пойдем, Аннушка, пойдем. Бог ему судия! Не противься, Анна, супротивством и нас подведешь…
Но уйти Анна не могла. Обезумев, она рванулась опять, теперь уже к деревне, и опять упала с перетянутым горлом, бесчувственная к новым ударам.
Не минуло Анну рабство ордынское. Связанную по рукам и ногам, ее бросили в арбу. Суждено ли ей стать игрушкой какого–нибудь мурзы или упасть без сил, сожженной трудом и свирепым солнцем где–то на берегу арыка, текущего из Сыр–Дарьи, кто знает! Будущее темно, как темна рабья доля вдали от родины, в Орде…
Прошло два дня. Услышав негромкий стук, Бориско подкрался к двери, припал ухом к доскам.
Опять постучали. Весь липкий от пота – от страха – Бориско слушал. Шамкающий голос произнес за дверью:
– Откройся, батюшка, откройся, святой человек!
Бориско приоткрыл дверь, выглянул в щель.
На крыльце, ухватясь сухой рукой за перильце, стояла изможденная старуха.
– Батюшка, – запричитала она, увидев Бориску, – беда, батюшка, на твою голову, померла дочка твоя…
Бориско вздохнул полной грудью: уф! Отер со лба пот и, чувствуя, что дрожь больше не бьет его, сказал старухе:
– Пойдем, бабка.
– Пойдем, отец. Почитай, батюшка, над покойницей, што положено.
В сумраке избы Бориско не сразу разглядел накрытое дерюжкой маленькое тельце. Что–то дрогнуло у него в сердце, дрогнул голос, когда, открыв книгу, начал он читать псалтырь.
Старуха притулилась на пороге у двери, понурилась; слушала чтение, изредка всхлипывала.
Голос Бориски уже не дрожал. Мерно, неторопливо читал он, и, когда на полуслове оборвал чтение, старуха встревожилась, взглянула на него.
«Тяжко ему, отец…»
А Бориско в это время зевал, со смаком, с хрустом в челюстях, потом, послюнив палец, повернул страницу и вновь забормотал лениво, привычно. Глядел в книгу осоловелыми, сухими глазами.
Старуха поднялась. Кряхтя, опираясь на клюку, подошла к Бориске.
– Уйди!
Бориска не понял.
– Ты, бабка, чего?
– Уйди, сучья душа, уйди! – дрожащей рукой старуха замахнулась на него. – Уйди, пока клюки не отведал!
Бориско нагнал спеси, приосанился.
– Ну и уйду! А ты тут бесов тешь, еретица! – Захлопнул псалтырь.
Не жег деревень Арабшах, ибо и без огня разгромить деревню не мудрено, а дым над лесными просторами виден издалека.
Но быстрее дыма, подхваченного ветром, летела впереди Арабшаха молва:
– Орда идет!
Пусть чистым оставалось небо над лесами, кровью и гарью несло от этих слов.
– Орда идет!
Услышав их, русский человек надевал доспех, опоясывался мечом, трогал жало стрелы: не затупилось ли?..
Из Ярославля и Юрьевца, из Переславля, Владимира и Мурома стекались рати к Новгороду Нижнему, Здесь в грозную силу слились полки Дмитрия Костянтиновича Суздальского и Нижегородского с полками градов, подвластных Москве. Отсюда уходили рати навстречу ордам. Вот за деревьями уже не видно дубовых стен Нижегородского кремля, и только каменная громада Дмитриевской башни высится вдали. Шли рати от Нижнего к реке Пьяне, и, кто знает, может, не один нижегородец, увидав в лесном просвете сверкающую ленту Пьяны, подумал о сверкающем волжском просторе, который виден с высоты откоса там, дома, в Новом городе Нижнем.
Иными глазами глядел на Пьяну Фома. Едва сотня Мелика перешла реку, он нагнал Семена, поставил коня рядом и, толкнув колено Семена своим коленом, спросил:
– Помнишь?
– Еще бы! В этих местах, лишь пониже малость, мы Булат–Темира били.
– И ныне побьем!
Семен промолчал. Фома дернул его за рукав.
– Ты што?
Семен только рукой махнул. А спустя три дня Мелик, объезжая стан своей сотни, остановил коня у ракитового куста. Под кустом в тени сладко похрапывал Фома.
Семен, не слезая с коня, тронул его древком копья. Фома не шевельнулся.
«Ах, так! Ни гласа, ни воздыхания!» – Семен ткнул посильнее.
Фома в ответ всхрапнул громче. Мелик слез с коня, принялся трясти Фому, но тот только мычал.
– Ишь сонный медведь! Ну погоди у меня! – Семен пошарил вокруг, сорвал травинку и, не долго думая, сунул ее метелкой Фоме в ноздрю.
Морщась, будто отведал кислого, Фома разинул рот, втягивая воздух, потом так чихнул, что Семенов конь принялся встревоженно прясть ушами, а Фома открыл наконец глаза и, вытаскивая травинку из носа, заворчал:
– Не балуй, Семка, дай поспать.
– Не дам! Где у тебя доспех?
– А в телеге.
– Ты в походе аль на гулянке? Доспех в телеге, сам под кустом кверху брюхом. Что делать будешь, если татары нагрянут?
– Тю! Всем ведомо, што царевич Арапша далече, на Волчьих водах стоит, так с чего же я, скажи на милость, в экую жару панцирь на себя напяливать буду?
– Или тебе кто сказывал, что царевич Арапша на Волчьих водах?
– Не мне, а князю Ивану Митричу сказывали про то князи мордовские.
– В том и беда! – Семен сжал кулаки. – Дмитрий Костянтинович сам в поход не пошел, сына послал, а князь Иван млад, неразумен и до медов охоч. Звериным ловом тешится, а сторожи не выставлены. Обычаи воинские не в брежении, ратники ходят, вроде тебя, не окольчужены, а у иных и щиты не в исправе, и сулицы [278]278
Сулица – метательное копье, дротик.
[Закрыть]не насажены.
Воин заговорил в Фоме. Он сел на траве, провел рукой по лицу, сонную одурь стер.
– Так, Семен, истинно так! Иные не то што кольчуги, рубахи поскидали, ходят голопупы. Ты бы хошь с князем Иваном потолковал.
Семен только вздохнул.
– Станет он меня слушать, как же! Все они, Дмитриевичи, забыть не могут, что я от их батюшки Дмитрия Суздальского в Москву ушел.
– Погоди–ко! – Фома схватил Семена за рукав. – Говоришь, слушать тебя князь не будет, а если мне попытать счастья?
– А ты что за воевода?
– Хошь и не воевода, а с князьями говаривал. И Василию Кашинскому надерзил, и Михайле Тверскому спуска не дал.
Семен посмотрел в смеющиеся глаза Фомы и вдруг треснул его по спине:
– И вправду так! Поезжай, лешачья душа!
Фома, хохотнув, вскочил, поддернул порты.
– И поеду! Только в доспех обряжусь…
Солнце еще не дошло до полдня, когда уехал Фома, а сейчас поляну перечеркивали вечерние тени, под соснами темнело, и лишь один мухомор, случайно озаренный закатным лучом, пламенел, даже как–то зловеще. Семен нетерпеливо ходил по поляне, ждал Фому. Было ему не до мухомора, а думалось: «Целая сотня людей на поляне станом стоит, а никто его не сшиб. Везет ядовитой гадине». Насильно оборвав мысль, Семен заворчал на себя:
– Ну куда забрел? Ну куда? Выходит, кто не ядовит, тому и не везет. Вишь, глупость…
Фома выехал из–за кустов как раз тогда, когда Семен уже отчаялся его сегодня увидеть. Ехал Фома, сидя слишком прямо на седле, и лицо у него было необычно строгим. Семен бросился к нему.
– Ну как? Ну что молчишь?
Не проронив ни слова, Фома натянул повод, с явным трудом перекинул ногу через седло, но слезть не смог, рухнул на землю. Семен опустился на колени, боясь поверить страшной догадке, искал на Фоме кровь. Но крови нигде не было видно. Подняв бесчувственную голову Фомы, Семен звал:
– Друг, очнись! Друг, откликнись!
Фома как мертвый. Судорога прошла по лицу Семена, он поднялся, крикнул:
– Воды!
Увидав Игната Кремня, повторил:
– Воды, из родника, холодной…
Схватив принесенное ведро, с силой выхлестнул его на Фому. Ухнув утробным ревом, Фома попытался подняться. Семен не дал, опрокинув ему на голову второе ведро.
– Караул! Топят!..
Еще два ведра, выплеснутые одно за другим, залили вопль Фомы. Воины, давясь от смеха, подтаскивали ведра, но после четвертого ведра Фома нашел силы сесть, выплюнув воду, сказал с укоризной:
– Вот и нахлебался. Нешто хорошо людей топить?
Но Семен был зол, хлестнул в него из пятого ведра. Фома затряс мокрой башкой, принялся утираться подолом панциря.
– Ошалел? Кто панцирем утирается? Морду обдерешь!
Фома безнадежно махнул рукой.
– Ежели друг да на сухом месте топит, што о морде кручиниться, пущай морда пропадает… – Потом, что–то сообразив, спросил доверительно, с хитрецой: – Да ты, Семен, никак вздумал, што я выпимши?
– Пьян ты! Пьян мертвецки! Лыка не вяжешь! – крикнул Семен, нацеливаясь вылить на Фому шестое ведро.
– Я, я пьян!? – возмутился Фома, потом, обмякнув, согласился: – Ну пьян, так то меня… бес попутал…
– Бес? Может, князь Иван?
– Не! Бес! – заплетаясь на каждом слове, вымолвил Фома. – До князя… я не доехал… кругом люди гуляют… ну, и… бес попутал…
Семен отшвырнул ведро, оглянувшись на воинов, приказал:
– Тащите медведя к костру сушиться.